— Гарри, — говорит Джинни, по-птичьи раскинув руки, спиной падая на сбитую после сна постель.
Я собираюсь на работу, застигнутая врасплох в самой середине этой мистерии. Рубашка Рона (в ней я сплю) уже валяется под раковиной, а отутюженная накрахмаленная блузка с огромными подкладками под плечи (в ней меня воспримут всерьёз) все ещё на вешалке.
Юбка-карандаш примерно там же. Я уже научена несладким опытом, поэтому всегда надеваю юбку в самом конце: умудрилась штук пять порвать, бегая по дому и собирая необходимые бумаги… или делая слишком отчаянно-широкий шаг к зеркалу — убедиться, всё ли в порядке.
Я и сейчас его делаю. Всегда, почти каждый день уже сколько-то там лет.
— Серёжка где? — по-инспекторски интересуется отражение. Хорошо хоть не как в прошлый раз: «Зубную пасту с носа смыть не хочешь?». Тогда пришлось бежать обратно в ванную, а сейчас ничего, вот вытащим из уха другой гвоздик — и всё в порядке. Даже ещё строже выгляжу. Не помешает.
Потому что сегодня мой первый рабочий день в качестве главы судебной коллегии Визенгамота.
И Джинни здесь якобы для того, чтобы оказать мне моральную поддержку — по-джорджевски, высмеивая и мою серьёзность, и важность происходящего в целом.
— Гарри, — говорит она, переворачиваясь на спину, небрежным движением подминая под голову подушку, и задирает ноги кверху. Снимает туфли с пяток и покачивает ими в воздухе, удерживая только на кончиках пальцев. Юбка привядшим цветочком лежит у самых бедер — я вижу узкую кружевную полоску нижнего белья оглушительного, артериально-кровавого цвета. Да, такая — она — Джинни. Вечно смеётся над моими хлопковыми зайцами, ромашечками, жучками и звёздочками.
— Гарри, — повторяет она в третий раз, когда я замечаю опасную затяжку, пустившую корни на правом чулке. Ещё неосторожное движение — и стебель-стрелка раскидистым деревом разрастается до масштабов трагедии.
Вот зараза. Есть же особое заклинание…
— Репаро! — бормочу первое осмысленное, что пришло в голову.
И… проблема с чулками решена. Теперь это всего лишь кусок драного капрона, достойный занять своё заслуженное место на помойке. Джинни фыркает с тихой нежностью.
А я, вместо того чтобы пойти за новыми, плюхаюсь рядом с ней на кровать.
То, что ещё минуту назад казалось ответственейшим событием в жизни, превращается в простую — пустую — формальность. Подумаешь, опоздаю на полчаса… кому я там нужна.
А здесь — кажется — нужнее, потому что узкая юркая ладошка с цепкими пальцами и этими — ой — ногтями, скользнув по спине, ложится мне на плечо, доверительно и открыто. Джинни роняет туфли на пол, поворачивается ко мне и… не смеётся.
Затем выдыхает:
— Ты не поверишь. Он опять спрашивал, кто был моим первым мужчиной. Весь вечер. И «Джинни», и «родная», и «мне просто интересно», и «мы должны доверять друг другу, милая». Вот ведь взбрело… четыре года уже женаты.
— А ты?
— Что я? Я не знаю. Что сказать-то? Финниган? Дин Томас? Ли Джордан? Криви? Кстати, Колин — хороший вариант. Ему нечего возразить, из могилы-то.
— Джин!
— Да знаю, знаю. Нельзя так говорить. Вот как получилось, что даже ты, Гермиона, Рону врать умеешь, а я Гарри — нет?
Это риторический вопрос.
— К тому же… чисто технически моим первым мужчиной он и был.
— Так скажи правду. Приври пару подробностей. «Дорогой, мы с Гермионой нахлебались огневиски и, пока жаловались друг другу на жизнь, ополоумев от девичьих комплексов про маленькую грудь, слегка увлеклись и довели полное взаимопонимание до полного же взаимопроникновения».
— Не ёрничай.
— Да я серьёзно, — расплетаю уже опутавшие меня её побеги-руки и сажусь. — В чём проблема? У тебя нормальный понимающий муж, он от всей этой невинной истории только ещё больше твоей верностью проникнется.
— Невинной…
— Ты её так расскажешь.
— Я не могу, — выдыхает она. — Это моё.
Те же интонации, совсем как тогда…
— Если ты этого не сделаешь, я так и останусь девственницей.
— Угрожаешь? — сказано со смешком, но на деле от страха-отвращения-недоумения мышцы спины свело колкой судорогой.
— Гермиона, я серьёзно. Я не могу, ты понимаешь… с ним.
— А целоваться до одури можешь, значит?..
— Целоваться могу.
И вот уже год как поселившаяся у меня в печени — а точнее бы сказать «в печёнках сидящая» — ревность прячет обратно свои ядовитые щупальца, не выдерживая беззастенчивой честности. Неразбавленный гной бубонтюбера — так, детский лепет по сравнению с настолько желчной правдой.
— Просто ты торопишь события. Пусть всё… будет естественно.
Гермионахорошаяподруга. Гермиона хорошая по…
— И Гарри… он тебя любит и, как я думаю, согласен подождать, пока вы оба окончите школу, — говорю уже спокойней. Так было написано в «Книжке для маленьких принцесс». Что нужно доверять первому партнёру, расслабиться и предохраняться обязательно. Дурная привычка — верить книжкам. С другой стороны, про месячные не соврали ведь.
— Война, — сипит Джинни мне в самое ухо.
Почти три ночи. Или уже утро? Гостиная пуста, догорающие дрова в камине потрескивают редко и глухо, за круглым окном башни непроглядная влажная темень — даже дышать тяжело.
— Весна, — эхом отзываюсь я.
— Нет времени, — напористо и упрямо продолжает она. — Я хочу это сделать. Мне уже почти шестнадцать.
Фыркаю.
Вскрик полушёпотом:
— Гермиона! А если семнадцать мне вообще не будет никогда? А Гарри… Гарри.
— Это… это… слишком моё, — наконец выдыхает она и зябко обнимает колени руками. — Я… не знаю, как у маглов к этому относятся, но у волшебников всё строго. Тебя с детства учат беречь девичью честь для того единственного, для будущего мужа. Нет, я не хочу сказать, что это плохо, просто иногда… не всё получается так, как хочется. Ты придумываешь себе воздушную кружевную сказку, самого верного принца, и в воображении всегда всё так красиво, и море цветов, и любовь до бабочек в животе… А потом детство кончается. И принц заглядывается на эту Чанг, и ничего к тебе не чувствует, не обращает на тебя внимания, а ты всё ждёшь, ждёшь, ждёшь…
— Но сейчас всё иначе, — осторожно намекаю я.
— А толку… я уже не верю. Видимо, слишком взрослая… слишком не-принцесса, чтобы теперь, попав в сказку, стать счастливой. Слишком вредная. Слишком много целовала Дина Томаса. Слишком часто грезила страшными мечтами оживить Реддла силой своей привязанности. Иногда мне вообще кажется, что я всего лишь исполняю мечту маленькой девочки. Цепляюсь за Гарри только потому, что ей это было так нужно и важно когда-то, — говорит Джинни. — И всё зависит от цены, которую ты готов заплатить. Я готова начать с ним отношения, он хороший, он мне нравится, но… не в первый раз. Если когда-нибудь он от меня уйдёт, если мы расстанемся… это — то, что я хочу оставить себе. Я сама всё сделаю, ты только чтобы не совсем страшно было, — лопочет она. — Просто так нужно. Понимаешь?
Понимаю?.. Этот сбивчивый смешной и абсолютно трезвый бред?
И самое страшное, что понимаю. Эти отчаянные попытки сохранить свободу, никогда больше никого не любить так униженно и зависимо.
Нет. Рон подождёт до конца войны, даже если его — этого конца — не будет вечность… Подождёт, как я ждала. Пережидала сотнями, виноградными гроздьями эти вечности, одну за одной, высушивая их в прогорклый, ссохшийся изюм: и вечность своего подросткового уродства, и вечность, пока никому и в голову не приходило, что меня можно пригласить на бал… и вечность спрятавшейся за колонну Золушки.
А Гарри так и не узнает, во что это всё… вылилось?.. Нет, во что это всё выгорело. Я, Джинни — два уголька теперь. Чёрных, хрупких, пачкающих всё подряд сажей… но тёплых.
И мы обе понимали, на что идём. А потом обе…
— Мне кажется, если я скажу ему неправду, как будто это всё так, развлечение, если я нарушу вот это святое, хоть чуточку, но совру... хоть капельку, но слукавлю, то всё. Ох…
Позволяю ей снова опрокинуть себя на кровать. Скольжу взглядом по овалу настенных часов и, прежде чем ласково тронуть её губы своими и уткнуться в шею, как новорождённый телёнок — в бок матери, успеваю заметить схлопнувшиеся в одну — минутную и часовую. Двенадцать. Глава судебной коллегии Гермиона Уизли уже полчаса как должна быть на работе.
А ей, этой главе, абсолютно всё равно.
Двенадцать, карета давно превратилась в тыкву.
Смешно морщусь — смесь её и моих волос щекотно лезет в нос.
Всё равно — я целую несвою Джинни именно в этот момент, распятый где-то под брюхом вялотекущего времени. И мне хорошо. Я почему-то чувствую себя до одури женщиной, настоящей, живой, бесформенной и… и ещё раз живой. Тёмной. Как лес, где я — всё: и воздух, и только проклюнувшаяся из земли травинка, и птицы, и притаившийся в норе крольчонок, и плевать-что-так-не-бывает цветущий папоротник, и волк, подкрадывающийся к добыче, и вывернутая наизнанку, распахнутая в небо, обглоданная грудная клетка его будущей жертвы, и изуродованные петли бугристых древесных корней, и искристый ручеёк, и трясина у его истока, и… я счастлива.
Как каждый, кто, сунув руку в кипяток, не сразу понимает, что тот горячий.
17.01.2011 Миссис Уизли
— Знаешь, лет в десять я доверительно призналась маме, что не понимаю, как люди могут целоваться. Они же едят ртом, а язык скользкий. И вообще всё это одна сплошная гадость, — однажды рассмеялась Джинни. — Мама сказала, я всё пойму, когда повзрослею.
Помолчав, она добавила:
— Ну... я поняла. Легче не стало.
Сейчас я думаю, что она так и не повзрослела. Может, потому что была единственной девочкой в такой огромной семье. Может, самой младшей.
Она, умудряясь не разделять ни одного из моих интересов, врастала в меня сильнее.
А я всегда смеялась, как много же можно скрыть за статусом «лучшая подруга».
Решила, пройдёт после войны. Когда я наконец-таки позволю себе Рона.
И чаще всего мы ссорились те полгода, пока она была уже миссис Поттер, а я — возившейся с диссертацией Гермионой все-ещё-Грейнджер.
Самое смешное, что так это ничего и не изменило. Только родители стали счастливей, и Рона, и мои. И ещё появилось дикое, неуместное чувство конца жизни, этой дороги из перевалочных пунктов — окончание Хогвартса, диплом магического законодательства и права, работа, замужество. Остались дети-внуки, пенсия и могила. Полчаса — и я приближусь к последней ещё на шаг. У меня сегодня праздник, первый день в качестве главы судебной коллегии Визенгамота… я о таком и мечтать не могла.
С другой стороны, мечтала-то совсем о другом.
В лифте практически ничего не видно из-за тучи служебных записок. Я стою, вежливо улыбаясь дверным створкам, и изредка оправляю парадную мантию, тёмно-вишнёвую, почти чёрную, только в складках зловеще поблёскивают всполохи бордового бархата.
Добрая половина мечущихся под потолком цветных бумажек спускается до второго уровня и грозовым облаком следует прямо за мной.
Рон должен быть где-то здесь. И точно — с Гарри.
— Всё-таки немножко переписала текст обращения, — бормочу быстро мужу в шею, прежде чем он с укоризной поинтересуется, где это я была.
— Чулки порвались по дороге, ты представляешь? — доверительно-смущённо улыбаюсь секретарше.
— Получила утром новую информацию по делу вашего гоблина, — серьёзно киваю шарообразному коротышке в кошмарного цвета коричневой вельветовой мантии, сморщившейся на его непропорциональном теле как кожица ссохшегося апельсина. — Пришлось задержаться.
— Отправила письмо с запросом в Азкабан, чтобы к вечеру прислали задержанного домового эльфа, я поговорю с ним лично.
Весь шарм ситуации в том, что каждый из этих волшебников и волшебниц может хоть сто раз пересказать это другим — не получит ничего, кроме согласного кивка и вежливой приторной улыбочки. Потому что каждый будет думать, что уж он-то знает обо мне правду.
…потому что очевидно, понимает Рон, что я никак не могла думать о сбежавшем гоблине, когда моя вступительная речь получилась всего лишь в два свитка длиной.
…и, конечно же, эта Уизли снова что-то скрывает, потому что в Азкабане она была ещё на прошлой неделе. И женщина всегда поймёт женщину относительно трагедий порванных чулок.
— Благодарю за приглашение, господин Министр, но мне нужно ещё разобраться в деталях последнего дела о незаконной выдаче маглам лицензий Гринготтса («Очень жаль, моя дорогая, но должен признать, что искренне восхищаюсь вашим усердием»).
Не нужно даже выдумывать что-то — бездна важных дел, смешные человеческие слабости, пикантные подробности из личной жизни — «Да, я слышала, как они позавчера с мужем прямо в кабинете!».
Дальше всё сделают остальные — и додумают, и оправдают, и осудят, и лукаво хихикнут за чашечкой чая, понимающе улыбнувшись друг другу.
Самая пикантная подробность — «Гермиона Уизли спит с сестрой мужа».
Нет, не стыдно. Разве что только перед Роном, да и не за то, что делаю, а за то, что даже не скрываюсь особо, а он и не догадывается, потому что ни одному нормальному волшебнику такое в голову не придёт. И ещё совестно вспоминать о той маленькой девочке, которая в детстве мечтала, как будет самой счастливой, как у неё всё сложится хорошо, ещё лучше, светлее.
Нет, не страшно. Любовь и цинизм сплели на шее такую удавку, что тугие петли дьявольских силков по сравнению с ней — не прочнее тонкой нитки. Выбраться я уже не пытаюсь, к чему?
Дом, семья, работа. У меня всё есть. Есть я. Привет!
Есть такая же Джинни. Я сдуру ухватила её за руку на четвёртом курсе, когда она сохла по Гарри, а я впервые в жизни позволила себя поцеловать. Краму. Сдуру же.
Мне нравятся его руки. Всегда очень тёплые, мягкие — не в пример теплее моих. Нравится голос, нравится, как он на меня смотрит… что… даёт надежду, что когда-нибудь понравится и всё остальное.
Вполне может понравиться, почему бы и нет? Правда. Должно. Ну пожалуйста.
После я сразу решила, что миссис Уизли была не права со своей зависимостью «поцелуйного удовольствия» от возраста. Четырнадцать лет, куда уж взрослее, а всё равно гадость гадостью.
И если бы все эти волшебники, разбирающие детали нового дела, с серьёзными лицами изучающие материалы и слушающие свидетелей защиты и обвинения, знали, о чём я думаю, устремив проницательный взгляд на подсудимого…
Тьфу.
А потом я говорю: «Извини, дорогой, нужно ещё кое-что сделать», назойливо отмахиваюсь от этого сборища безликих представителей не менее безликого чего-то там: «Срочное дело в Аврорате», «Скажи им всем, что у меня совещание до пяти», «Ох, боюсь, что не смогу, меня пригласили на благотворительный вечер». И все эти бессмысленные пустые фразы, милые улыбки и рукопожатия тонут в ворохе абсолютно бес-цвет-ных: «да, миссис Грин», «нет, мистер Браун», «мистер Грей, я всё ещё жду ваш отчёт».
Затем глава судебной коллегии Гермиона Уизли, вместо того, чтобы воспользоваться личным камином… выходит на улицу. Полной грудью вдыхает безжалостно сухой летний воздух с привкусом пыли, низко-низко наклоняет голову и идёт… к метро. Сдуру?..
Одно из любимых слов Джинни.
— Пиздец, — говорит она, растягиваясь на моих ногах. — Ты можешь представить девичник перед свадьбой, на котором только две дуры?.. Думаешь, Гарри заметит?..
Когда мы вдвоём, она всегда какое-то время матерится и называет нас только дурами. Как будто из неё выходит вся ненависть и тоска.
Чем ближе к утру — тем смирней и ласковей.
— Нет, — говорю я, обводя пальцем горлышко початой бутылки. — Мы с тобой просто не способны столько выпить.
Тут два варианта — секс или алкоголь, чтобы не секс.
Чаще, конечно, первое… но бывает и как сейчас — два затравленных зверёныша, ощетинившихся по углам.
Слишком больно.
Да если я завтра проснусь — и её рука будет расслабленно лежать на моём плече, обнимая, я же с ума сойду. От одной мысли, что нужно встать и вернуться домой, готовиться к её свадьбе — разорвёт, и я буду ещё до-олго стекать ошмётками с соседних поверхностей, едко и тягуче капать на пол, заляпывая ковёр.
Знала бы ты, как мне с ним хорошо. Знаешь. Молчишь поэтому.
Ключ с тихим щелчком послушно входит в замочную скважину, но поворачиваться отказывается. Чары. Значит, Джинни всё ещё здесь. И уже знает о том, что я стою тут, под дверью. Спрыгивает с низкого пуфа на кухне и цокает каблуками по паркету.
— Ты где была? — выдыхает она, когда ей удаётся дрожащими руками открыть замок и снять всё выскальзывавшую из-под пальцев цепочку. Я этого не видела, просто чувствую, что было именно так.
Виновато улыбаюсь. Должно быть, Рон уже сказал ей, что у меня срочное дело, но (в отличие от него) Джинни точно понимает, что это за дело и куда я пойду прятаться от мира.
— Так, прогулялась.
Пожимаю плечами, пыльная и вспотевшая.
— Я сегодня ехала из Министерства на метро, — говорю ей почти с гордостью, уже выйдя из душа и вдыхая аромат свежезаваренного чая. С трудом натягиваю футболку и джинсы на мокрое тело и сажусь рядом. Джинни левитирует вазочку с конфетами и печеньем поближе ко мне.
Это — странная магловская привычка, магловское спасение. Волшебнику сложно объяснить, для него дорога — всего лишь путь, от портала до портала, из одного камина в другой, мгновенная трансгрессия…
Маглу нужно ехать. Долго, порой больше часа, только для того, чтобы, скажем, добраться на работу, или в торговый центр…
— Это как обряд, понимаешь?.. И-ни-ци-а-ци-я, — поясняю я в ответ на её тяжкий вздох. — Сакральный переход, место другое — и ты другой. У тебя есть час, чтобы оставить за спиной прошлое и приготовиться к будущему. И ещё несколько минуток, чтобы просто ни о чём не думать. Пауза. Прошлое осталось в прошлом, будущее ещё впереди, а настоящего нет. Высшее блаженство.
— Два часа каждый день? — она поправляет волосы. — Ничего себе. Представляешь, сколько получится за месяц?.. А за год?.. Столько впустую потраченного времени.
— Ну и леший с ним, с этим временем. Всё равно. Или думаешь, веселее готовить Гарри ужин?..
Она резко вздрагивает и выпрямляется на кухонном пуфике, как за партой у МакГонагалл.
— Я его люблю. Ты понимаешь?.. По-настоящему люблю.
— Смутно, — я пожимаю плечами.
Рона я тоже. Люблю.
По-настоящему.
— Ты зачем пришла?..
Это не праздный вопрос. Сразу после того, как я вышла замуж, мы решили, что пора прекратить эту непонятную тягомотину, когда мы периодически устаём от жизни и поэтому запираемся в небольшой квартирке на самом краю Лондона и имеем, обойдёмся без нелицеприятных словес, секс. За последний год мы прекращали ещё трижды, но.
— Я беременна.
— Не от меня, надеюсь, — хмыкаю я.
Она тоже смеётся, лезет обниматься, а потом шепчет мне на ухо, уже обиженно:
— Дура ты.
— Возможно. Так что, теперь ты счастлива?
Детей ей всегда хотелось. Когда-то она даже бросила в сердцах: «Я бы ушла… но так хочется оставить себе что-то. Своё. Ты не поймёшь, наверное». Я и до сих пор не особо.
Она хохочет:
— В последнее время я чаще задаюсь вопросом, кому из нас хуже. Ты — разум, Гермиона. Разум, идеи, воображение и книги. Ты можешь отвлечься от чувств и смотреть на всё с позиции логики. Если одиноко — взять в руки очередной том, если больно — сбежать в мир фантазии. Ты — идеалистка. И если у тебя в голове есть понятия и принцип, есть знание, как должно быть правильно… ты не сойдёшь с пути. Ты не пропадёшь и не запутаешься.
— А у тебя есть энергия и действие. У тебя есть сила совершать поступки не раздумывая, увлекаться чувством и эмоциями в момент здесь и сейчас, не пытаясь остановить мгновение, ты умеешь жить им, мне же нужно сохранить в памяти, схватить, выпотрошить в поисках причин, разглядеть всё до малейших деталей… и только тогда я понимаю — да, было.
Эта реплика почти заучена, столько раз мы говорили друг другу одно и то же.
Эта — нет:
— И ещё у тебя есть Гарри.
Петля на месте и никуда не денется, можно быть честной.
— Гарри? С каких это пор он стал для тебя признаком благополучия?
— Не он. Мечта. У тебя она была с детства. Чтобы тебя любил Гарри. Жить с ним, создать семью. Ты страдала пять лет, тысячи дней мечтая о нём. И теперь он у тебя есть. И семья тоже. Понимаешь? Это как в… — я смущённо тру нос. — Как в книгах. Есть зло, есть добро. Добро побеждает, любовь вознаграждается. А у меня так… единственный мужчина, о котором я действительно грезила… это Локонс. До истерики, до сердечек на полях.
— Я люблю Гарри, — кивает она прерывисто, словно извиняясь, отворачиваясь. Оправдываясь. Убеждая и веря.
— Похоже на самовнушение.
— Я никогда не узнаю.
— Ты правда беременна? — переспрашиваю я. Опомнилась, года не прошло.
Джинни кивает.
— Поздравляю, — совсем не поздравляю я.
— Спасибо, — улыбается она.
— Ты только за этим пришла? Сообщить новости? — делаю вид, что это совсем не я целовала её утром. Это так, случайно.
Ещё кивает.
— Тогда я передохну немного, если ты не против. Ещё увидимся на выходных.
Надеюсь, прозвучало достаточно строго.
Она смущается и, сухо попрощавшись, уходит домой. На Гриммо двенадцать. В Нору уходить мне.
С Норой вышло странно. Все хотели приезжать туда, снова доставать мётлы из кособокого сарайчика рядом с курятником и забивать голы в самодельные кольца, старые, накренившиеся от времени. Улыбаться. Смеяться. Поначалу замирая настороженно, когда Гарри вдруг морщился.
— Что, голова? — вкрадчиво спрашивала Джинни, хватая его за руку.
— Просто болит, — улыбался он.
Только никто не выдыхал с облегчением.
И никто не захотел остаться жить в Норе. Кроме меня. Там мне кажется, что я ещё живу в прошлом, когда мне верилось, что всё станет лучше, а на самом деле хорошо было уже тогда. Тогда можно было хотя бы ждать счастья.
А сейчас Джинни впервые осмеливается оставить зачарованные ключи на полочке у вешалки при входе.
Это значит, что в моей жизни что-то изменилось, а мне хочется лечь на диван, натянуть плед и, накрывшись с головой, всё проспать. Очнуться в самом конце, выйти на поклон, отхватить овации и…
Похоже, мне принесли любимые конфеты сюда, в мир, где никто никого не любит, в последний раз. Тошно, а почему? Не любит же.
Привстав с места, выглядываю в окно, словно надеясь увидеть, как Джинни выходит из подъезда…
…зная, что она трансгрессировала ещё на лестничной площадке.
17.01.2011 Gadus macrocephalus
«Какая же ты умная, Гермиона», — всегда говорили мне. Я оправляла несуществующие складки на юбке, смущённо краснела, чуть улыбаясь, а перед глазами всё плыло от удовольствия. Думала, вот оно, признание, большего счастья и не нужно.
Потом оказалось, что у статуса «умной» бездна недостатков.
По пунктам:
Первый. Чтобы доказать, что ты на самом деле обладаешь необходимым интеллектом, приходится лишить себя и малейшего шанса на слабость.
Второй. Чтение умных книжек ведёт к обострению сезонного цинизма и самокопания.
Третий. Думать входит в привычку. Иной раз рад бы и забыть про это занятие, ан нет — несовместимый с беззаботной жизнью диагноз.
Четвёртый. Умный, но пока ещё не мудрый или недостаточно хитрый — суть то же, что и идиот.
Пятый. Вместо того чтобы попытаться исправить положение, я, закоконившись в плед, валяюсь дома на диване, меланхолично поглядывая на стрелку с именем «Рон», застывшую на делении «В пути», и раскладываю в голове пасьянс из «пунктов». От большого ума, уж точно.
Необъятно что в моей голове.
Минутки минутки минутки. Бегают туда-обратно. И валятся в бездну, в никуда, в ничто, потихоньку воруя мою жизнь, потому что в сотый раз пускать по кругу одни и те же мысли, каждый раз морщась в одних и тех же местах, каждый раз улыбаясь тем же самым воспоминаниям…
Не могу не думать о Джинни, не потому что не могу, а потому что явно хочу.
Объяснить, что я чувствую, совсем не сложно.
В чём-то это зависть. Ещё со школы я только и делала, что сравнивала украдкой. Глаза, фигуру, линию шеи и плеч, талию, бедра. Просто чтобы в очередной раз убедиться — да, Джинни Уизли повезло больше.
Не пойму только, почему меня это удивляет. Ведь даже когда я говорила себе, что причина не сколько во мне, а в моих чувствах к ней… сами чувства лучше было не называть — от раболепного восхищения до ненависти, любовью там и не пахло. Любовь Джинни первая придумала.
В чём-то это… ревность?..
Да какая же ревность… тупая досада.
С которой никак не справиться. Счастливым терять больнее, но легче. Сложнее терять тем, кого «всё устраивало» настолько, что не хотелось вылезать из трясины.
Наверное, я сама виновата, что моё чувство справедливости слегка подзавяло.
По сути… у Джинни есть отличная работа — считай хобби для души, муж, которого она добилась-таки, а теперь вот вскоре будет и семья в полном смысле этого слова.
А я… Скоро мне двадцать пять, домовые эльфы давно укрепились в своих правах, а въедливого сознания неизвестно-перед-кем-долга хватит ещё и на гоблинов, кентавров, великанов, пикси, мандрагор и несуществующих мозгошмыгов. Между прочим, их несуществование — совсем не повод для дискриминации, ага.
Кисло усмехаюсь.
Тянет всю Нору насквозь проклясть замораживающим, самой залезть под три одеяла, с битый час там ждать Рона, уничтожая остатки запаса шоколадных конфет вперемешку со вчерашним ужином, потом, когда муж придёт, закатить ему истерику, разреветься, разбить что-нибудь в приступе «ты меня не любишь!», снова разреветься, на этот раз окропив слезами его рубашку, а потом зацеловать, ничего не соображая от нежности, и уснуть, уткнувшись носом ему в живот.
То есть — методично, упёрто проделать всё то, что я так ненавижу и презираю в женщинах.
Когда-то я думала, что ничто и никогда не заставит меня так себя вести. Что нужно всегда быть честной и сразу уходить.
Как же жизнь права, со всей дури щёлкая по носу таких тошнотворно-правильных, моральных выскочек вроде меня.
Потому что Рон тёплый.
Он беззащитный.
Он живой.
Это раньше казалось, что мужчины все такие чёрствые, все такие циничные, думают только о себе.
Ещё казалось, что я как никто другой заслуживаю той сказки, которую сама себе выдумала. А на деле… когда он с Гарри засиживается где-нибудь после работы — я терплю. Когда я «извини, занята» месяц подряд, он не терпит. Он — смехотворно — просто принимает это, такой рыжий плевок в мою сторону. А что я могу ему дать? Статус мужа въедливой дамочки-зануды?
Рон, милый Рон, лучше бы тебе было полюбить кого-нибудь ещё.
Хоть ту когда-то ненавистную мне Браун. Хоть Луну Лавгуд. Хоть… кого угодно, не меня.
И, наверное, тогда мне тоже было бы легче. Я бы переболела. Я бы озлобилась, я бы разочаровалась, я бы ушла жить к маглам и там бы сделала себе карьеру защитника прав нетрадиционных меньшинств, пополнив копилку мировых знаний парой автобиографичных романов и одной строчкой в списке циничных лесбиянок.
Я бы тогда страдала с чистой совестью.
А теперь страдаю с грязной, стыдливо нянчась с ней, мыкаясь по углам.
— На, смотри.
Первым делом Джинни хватает со стола мой толкователь рун и рваным жестом вкладывает туда каталог — протягивала его ей со скорбным взглядом одной из школьных почтовых сов, не мигая и бездушно не краснея. Джинни оглядывается осторожно — не заметил ли кто, и только потом позволяет себе, под прикрытием ряда золотых символов на корешке толкователя, скептически оглядеть обложку журнала.
— Уф, — кривится. — Гадость-то какая. «Управляется одним взмахом волшебной палочки. Лёгкий и рельефный. Шесть скоростей».
Ко мне поворачивается одна из самых несчастных мордашек на свете.
Я давлюсь смехом, а Джинни снова склоняется над якобы рунами. Шелестят глянцевые страницы.
— А вот ничего так. Цвет меняет.
Тщательность подготовки смешит и завораживает одновременно. И рвёт мне душу, потому что я понимаю — она уже ни на что не надеется в отличие от меня.
— Как-то… безрадостно, — я заглядываю ей через плечо, почти не чувствуя запаха её шампуня, который раздражал меня приторным, тяжёлым, цветочным ароматом. Стоило мне вдохнуть его, как перед глазами тут же возникала какая-нибудь аляповатая орхидея, нежно-персиковых, сладких тонов, в последний день своего отчаянного цветения, с уже привядшими лепестками.
— Придумала, — вдруг сообщает мне Уизли. — Сейчас посмотрим, что по этому поводу скажет твоя заумная энциклопедия. Я заложила каталог в главе про руну… Иса.
— Лёд, — машинально усмехаюсь я. — Этакий стоп-кран.
— То, что препятствует, — Джинни читает вслух. — Вы запутались в ситуации, смысла которой даже не в состоянии увидеть. Возможно, стоит отступить, пусть даже и пожертвовав каким-нибудь долго вынашиваемым желанием. Ну тебя, Гермиона, — бурчит она, окончательно захлопывая книгу и бесцеремонно бухая её на стол. — Тут ещё безрадостней.
Я невольно выдыхаю про себя. От гаданий на рунах толку едва ли больше, чем от гаданий на чаинках в душном кабинете Трелони, но в данном случае стоит признать, что их совет оказался… своевременным. Никто не говорит, что это правда… но теперь неугомонная Уизли хотя бы задумается ещё раз.
— И ещё, между прочим, там было сказано, что я могу даже не рассчитывать на помощь друзей.
— Ну, думаю, на Гарри в этом случае ты можешь положиться.
— Нет. Мы же уже всё обсудили…
— Мне кажется, — выкладываю последний козырь, — дело в том, что он задел твоё самолюбие с Чанг, и теперь ты хочешь отомстить ему, показать наглядно, что тоже не теряла времени зря.
— Я уже давно свободна от этого.
— Его глазаааа… хоть виидят слаабо… — затянула я.
Джинни вспыхнула до самых корней волос.
— Заткнись. Это было на первом курсе.
— А кто на втором подарил ему самодельную открытку с пожеланием скорейшего выздоровления? Да ещё и музыкальную… Знаешь, Гарри пришлось придавить её вазой с фруктами и сверху ещё шоколадом завалить, чтобы не вопила. Так она всё равно продолжала надсадно попискивать.
— Ладно, ладно…
— А на третьем кто согласился пойти с Невиллом на Бал? Хотя я говорила тебе, что Гарри пока ещё никого не пригласил, и возможно…
— Возможно, вспомнит обо мне? — Джинни скривилась. — Ладно, хватит. Я повзрослела, правда.
Всё-таки это была не история двух потерянных девочек. Это была история одного противостояния.
— Вот чего-то такого я, признаться, и ожидал.
Когда Рон появляется дома с привычной улыбкой на веснушчатой мордахе, с огромным букетом цветов в одной руке и коробкой с чем-то явно вкусным в другой — мне кажется, что меня сейчас стошнит.
— Не умирай, а? — присев на корточки рядом, он бережно гладит меня сквозь одеяло. — Нет, правда. Даже такие жизненные трагедии как долгожданное повышение по службе можно пережить.
— Ты не понимаешь, — бурчу я.
— Где уж мне, — кряхтит он, подкладывая цветы поближе к моему носу. Пытаюсь отмахнуться, смотрю на него философско-стоически-апатично, фирменным взглядом недовольной рыбины-меланхолика, такой трески в депрессии.
— Просто… всё так… неправильно? — предполагаю я, переворачиваясь с бока на спину, подальше от нежно-оранжевых, головокружительно пахнущих лепестков особенно наглой розы.
— Конечно, — миролюбиво соглашается со мной спина Рона. — Коррумпированный аппарат чиновников, толстолобые министерские, бюрократия, вертикаль власти, слабый галеон, судебная волокита, разложение моральных устоев… я ничего не забыл? Ах, да. Вечная несправедливость мира, — он перерезает ленточку на большой картонной коробке, ловко снимает крышку, и смутные очертания любимого торта под ней делают моё жалкое пребывание на этой бренной земле… ещё более жалким, но…
— Ложечку, — Рон садится на край дивана с блюдцем в руках, свободной рукой пытаясь выпеленать меня из пледа. — Давай, за домовых эльфов.
Я приподнимаюсь на локтях и сдаюсь.
— Я даже не нашлась, что ответить, — левитирую себе третий кусок торта. — А этот упырь ещё и заявляет потом, что намерен оспаривать сумму штрафа. Да он ещё легко отделался! — тянусь носом к цветам и, вдохнув их аромат, которым сейчас уже наполнена вся кухня, успокаиваюсь немного. — Я, между прочим, говорила, что не нужно было вообще пускать на заседание этих стервятников с Прытко Пишущими. Рон, ты слушаешь?
— Да, родная, — сквозь шелест перелистываемых страниц журнала с итоговой таблицей какого-то там отборочного тура очередного местного чемпионата по квиддичу. — Так что там с договором?
— Да ничего, — честно пожимаю плечами я. — Извини. А торт очень вкусный.
И украдкой, пока Рон не видит, тянусь за четвёртым очаровательным, соблазнительным треугольничком с шоколадным бисквитом и лимонной глазурью. Хоть в одном мне повезло — не нужно постоянно следить за фигурой, как это делает Джинни. Ей теперь вообще светит особая диета, потому что она (ах, дрянь!) бе-ре-мен-на.
Я не могу сказать ему, что думаю, потому что он просто меня не поймёт.
Я не могу перевесить свои проблемы на него, потому что решать их всё равно мне.
И ещё Рон с Джинни — два самых непохожих волшебника на свете. У него — вся спина в веснушках, а у неё они на груди.
21.01.2011 «Геримона»
Да нет, не особо-то я и пытаюсь выставить себя никем не понятой умницей. Наоборот даже, когда чувствуешь себя стервой, куда как приятней саднит содранная кожа после попыток протиснуться в узенькие просветы в жизненных передрягах. Это как с облаками… где-нибудь на горизонте, даже за сплошной завесой дождя, всегда есть пятно, где серая хмарь светлее.
А когда веришь в свою правильность… слишком хреново понимать, что от этого жизнь твоя не легче, те же подножки, только ещё и незаслуженно, те же щелчки по носу.
Который, то ли предчувствуя, то ли от не слишком радужных воспоминаний, начинает зверски чесаться. Лень доставать руку из-под одеяла, поэтому я тру его о Ронову лопатку. Тот, даже не шевельнувшись, продолжает спать. Подумать только, из семи детей в семье всего два мешка с костями, и один из них достался именно мне.
От нечего делать мысленно соединяю линиями родинки на его спине — затуманенному предрассветными сумерками взору открывается целая карта звёздного неба с десятками неведомых созвездий, неба, принадлежащего какому-то совершенно другому миру, счастливому и спокойному.
Рон — не из тех, кому лишний десяток надоедливых мыслей может помешать спокойно спать ночами, при внешней вспыльчивости, он куда уравновешенней меня. Странно… столько времени всё хорошо… но я до сих пор помню, как мы ссорились в детстве. Образы встают перед глазами сплошной стеной, картины из школьной жизни — яркие и отчётливые, куда реальней, чем воспоминания о первом дне первой работы или о свадьбе и кругосветном путешествии три года назад. Пальмы, старинные замки, музеи, узкие мощёные улочки и водопады, белое платье и ворох бумаг — жалкая насмешка для того, кто всё детство то охранял Философский камень, то искал Тайную комнату, то занимался на досуге спасением мира. И первые годы после окончания Хогвартса действительно так хотелось отдохнуть от всего этого, что мы упивались обыденной жизнью, погружались в неё с головой — в трудовые будни, воскресные посиделки и квиддич по субботам.
Но я никогда не забуду, как мы ссорились.
Потому что хуже всего приходилось мне.
То Рон повздорит с Гарри — и тогда я оказывалась между двух огней, разрываясь на части, в бессилии вразумить, примирить или объяснить…
То со мной… и тогда, даже несмотря на сочувствующий взгляд Поттера, я всё равно оставалась одна.
И каким было моё отчаяние, когда я испытала зверское одиночество в невозможности высказать кому-то свои чувства. Кому-то, кто бы интуитивно понял, что нужно ответить и как успокоить и ободрить. «Выше ожидаемого? Гермиона, только не говори, что ты из-за этого не пошла на ужин». Именно поэтому и не пошла, так обидно было. Или когда узнала, что домовики теперь из-за моих шапок стороной обходят гостиную Гриффиндора… «Не переживай». Как же…
Наверное, именно потому на четвёртом курсе я так рьяно принялась защищать Джинни от её душевных терзаний — отвлекалась от своих. К тому же, Гарри я знала как облупленного, понимала, что все его страдания по Чжоу это так… возраст.
А ещё… ещё тогда Поттер мне тоже нравился, но скорее как некий образ… не Избранного, а Обречённого. Непонятого, тонкого, красивого, благородного…
На реального Гарри, умирающего под тяжестью заданных эссе, перепачканного чернилами и вечно пахнущего растопырником после каждой квиддичной тренировки, Гарри, сонно ковыряющего завтрак по утрам… не очень походило.
Да и нравился он мне… всплесками. Когда вдруг хотелось обнять, взъерошить волосы, сказать что-то такое, что заставит его улыбнуться…
Но меня это не заботило, как и Джинни.
С Джинни я могла приобщиться к женскому обществу, которое презирала, недолюбливала, но которого мне так не хватало. Хотя бы сквозь неё — стать ближе к перешептываниям, кулуарным разговорам, мягким и обтекаемым вещам, постоянным чаепитиям в спальне до утра, к разговорам обо всём и ни о чём… можно было закрывать глаза и болтать, болтать, жаловаться на непомерное задание по Травологии, через секунду вздыхать о красивом платье волшебницы с обложки последнего номера «Ведьмополитена» и вдруг замолкать, думая о том, какая сегодня, должно быть, красивая и звёздная ночь.
С Роном я однажды в порыве чувств допустила такой промах — заявила ему что-то вроде: «Знаешь, мне всё чаще кажется, что звёзды на самом деле и не звёзды вовсе, а прорехи на небе, в которые пробивается свет откуда-то из другого мира».
— Угу, — ответил он.
А я взяла готовую разрыдаться от такой красоты Гермиону в руки, встряхнула её легонько и объяснила ей, что она совсем не хочет получить на экзамене по Чарам меньше ста двадцати баллов из ста, поэтому лучше переставить будильник на завтрашнее воскресенье с восьми на семь и на час дольше позаниматься.
Но, ограждая Джинни от её страданий, я с тем же старанием ограждала Гарри от Джинни, каменной стеной вставая между ними. Даже не из ревности и не из соображений безопасности обоих — хотя пока Вольдеморт был жив, он мог сыграть на этом чувстве, сделав Джинни отличной приманкой. Я просто до истерики боялась соединить два своих мирка, лишиться возможности убегать из одного в другой, а уж видеть Джинни вместе с Гарри, а потом целовать её…
Друзья… мы с Джинни вместе только потому, что мы никогда не дружили — то пихались локтями, то пытались удержаться на поверхности, цепляясь друг за друга, и то, что никто никого не утопил… это лишь из девичьей солидарности и, наверное, из-за того, что как бы мне ни хотелось избежать банального «больше, чем друг», вытянутая на откровенный разговор, я всё-таки то выплёвывала эту фразу, отталкивая, то вышёптывала, отчаянно пытаясь обнять крепче и прижаться сильнее.
Бескорыстное чувство, в которое вмешивается личная выгода, так унизительно носить в сердце. Поверьте, я знаю.
И никогда не забуду, чем обернулся для меня Святочный бал. Помимо завистливых взглядов, первого поцелуя, очередного скандала с Роном и желания всю ночь проплакать в подушку.
Несмотря на поздний час, веселье ещё не утихло — плавно перетекло из Большого зала в гостиные факультетов. Фред с Джорджем опять умудрились пронести из кухни огромное количество вкусностей и, судя по шуму и весёлому гомону, праздник будет продолжаться до тех пор, пока учеников не разгонит кто-то из учителей.
Разгладив полы праздничной мантии небесно-голубого цвета, как назло настолько безмятежного, и поболтав в воздухе ногами, я со вздохом вытаскиваю шпильки из причёски, складываю их аккуратным рядком на покрывале. Тугой узел рассыпается, и волосы падают мне на плечи. Тянусь к расчёске на прикроватной тумбочке и принимаюсь методично распутывать слипшиеся в единый железобетонный пучок пряди, скреплённые едва ли не десятком разнообразных средств для укладки и фиксации, все позаимствованные у Джинни. Да и саму причёску делала она, возилась с моим вороньим гнездом едва ли не с час, сначала выпрямляя, потом разглаживая и заплетая в сложный узел.
Повезло, что в спальне никого нет, осталось чуть-чуть времени до того, как сюда заявятся мои однокурсницы, — полчаса, не больше, чтобы собраться с силами и привести себя в порядок. Распухшие от слёз веки горят огнём, за сегодняшний вечер я умудрилась расплакаться трижды.
А так хотелось быть звездой, утереть нос Рону, в кои-то веки почувствовать себя… нет, не красавицей, но хотя бы смело ступать по паркету, зная, что не хуже других.
С робким стуком в спальню прокрадывается Джинни. Молча мы смотрим друг на друга, оценивая масштабы трагедии, и обе не решаемся спросить: «Ну, как оно?»
Как?..
— Невилл оттоптал мне все ноги, — со вздохом Джинни смахивает шпильки в кучу, отодвигает их на край кровати и садится. Небрежно скинутые бальные туфли с грохотом валятся на пол, а она разминает натруженные ступни и морщится. На ней строгая, свободного покроя бархатная мантия бутылочного цвета, на которую ушли все сбережения Джинни за последние два года и какая-то часть моих. И ещё пришлось соврать родителям, что мой наряд стоит слегка дороже, благо они до сих пор не слишком разбираются в курсе галеона к фунту. Я впервые обманула папу с мамой… подумать только, для того, чтобы купить платье подруге. Потому что ей так хотелось выглядеть хорошо — настолько, что отчаянная мечта накопить на метлу была отброшена в сторону, как смятый лист с проваленной работой по Трансфигурации, а видеть слёзы Джинни, когда она, замерев, стояла перед зеркалом в старенькой маминой мантии… было выше моих сил.
— А Гарри, кажется, вообще меня не заметил…
— У него наверняка запотели очки, — пытаюсь пошутить я. Джинни совсем не смешно, но она старается мне улыбнуться и тут же кривится от горечи.
Гарри… не заметить такую шикарную копну рыжих волос, бережно завитых в тугие пружинистые локоны, как всполохи пламени пробегающие по тёмно-зелёной ткани от каждого движения головы...
Что поделаешь, мы обе лезли из кожи вон, старались как могли… и потерпели фиаско.
— Я так устала, — Джинни размазывает слёзы по щекам. Интересно, а она в какой раз рыдает за такое короткое и такое надоевшее сегодня?..
— Не плачь, — говорю я и не понимаю — ей я это или себе.
С тяжёлым вздохом Джинни тянется ко мне, и я послушно наклоняюсь, позволяя себя обнять.
Она замирает у меня в руках, уставившись куда-то сквозь пространство… щурясь, хлопая слипшимися от слёз ресницами. Плачет с отстранённостью потомственной аристократки — гордо и тихо, продолжая слезам спокойно течь, и они оставляют тёмно-синие дорожки на моей мантии. Но выдержки хватает ненадолго. С беззвучным всхлипом она роняет голову мне на плечо, пытаясь уткнуться носом в шею, и рыдает так, будто в последний раз может позволить себе это удовольствие.
— Ну… Тише, — шепчу я, вздыхая, а она прижимается ко мне… как огромный Живоглот — такая же тёплая и рыжая, и меня бросает то в жар, то в холод, пока я сижу так, обомлев и боясь дышать, а Джинни самозабвенно ревёт белугой, окропляя мою праздничную мантию слезами, соплями, слюнями и концентрированным ядом беспробудного отчаяния, я почти чувствую, как он, прожигая кожу, спускается вниз по ключице, по рёбрам…
А потом она зажмуривается, как перед прыжком в воду, и благодарно целует меня в плечо.
Наши доверительные отношения никогда не длились долго. Потому что каждая то и дело что-то себе там додумывала, при этом требуя беспробудной честности. И не сосчитать, сколько раз я решала, что Джинни меня предала, не сосчитать, сколько раз обещала себе, что буду строже, скрытней, опытней… потому что она — куда хитрее меня и может вертеть мной как захочет. Поэтому наивная дурочка я должна закрываться, просто в целях самосохранения не допускать такой искренности…
И так до следующего раза, когда мне снова нужно выговориться. Тогда просто покупаешь какую-нибудь дурацкую сладость и бутылку вина…
А потом Джинни с болью и обидой в голосе будет горько упрекать меня, что я играюсь с ней как кошка с мышкой, а она, наивная, всё время верит мне.
Это… не та связь, которой стоит гордиться. Кажется всё время, что когда-нибудь всё наладится, просто… Но дело не в этом. Дело даже не в сексе. Секс — странная штука, нужен только тогда, когда он есть. Когда его нет — в какой-то момент понимаешь, что и не очень-то и хотелось. Особенно вот с этим типом.
Дело в ласке. Джинни можно ласкать до умопомрачения, и она безошибочно чует, почему я это делаю.
А теперь вот она преспокойно решается обзавестись кучей детишек, как будто это не поставит крест на… а на чём — я не знаю.
Ничего не изменится, уверяю я себя. Ничего страшного не произошло.
Но чувствую, что хрупкая ниточка моего доверия, и без того натянутая до предела, звонкой струной вибрирует от такого предательства…
Причём здесь предательство?..
Дёрнувшись во сне, Рон переворачивается на другой бок, неосознанно перебросив через меня руку. Я вздыхаю, но не отодвигаюсь.
Всё-таки Джинни совсем другая… Неоднокровная. Не моя, сбежавшая в рутину обыденности, с поля боя — прямиком в мир токсикоза, пелёнок и «агу-агу, мой шладенький!». А у меня пути назад нет. Да и вперёд, вроде, тоже.
11.02.2011 Гр...
— Что случилось?.. — озираясь по сторонам затравленной дворнягой, сипло выдыхаю я. Воздух в комнате наполнен завихрениями дыма, змеёй свивающим и развивающим свои кольца на фоне полоски света, льющего в щель между двумя неплотно задёрнутыми шторами.
Джинни полулежит в массивном, низком кресле, подобрав под себя ноги, одной рукой удерживая раскрытую книгу на уровне глаз, другую уютно устроив на широком подлокотнике.
— Что случилось? — повторяю я, ладонью пытаясь отмахнуться от едкого, кисловатого запаха, которым пропитано каждое облачко, каждое волокно дымной завесы, застилающей комнату. Не похоже на сигареты. Скорее — будто где-то совсем рядом тлеет кусок резины.
Джинни не отвечает, уткнувшись в книгу, и я даже глаз её не вижу, но понимаю — на меня она не смотрит, да и вряд ли замечает.
Прищурившись, чтобы не так слезились глаза, я подхожу к ней на пару шагов и замираю, давая глазам привыкнуть к сумраку. В нём очертания Джинни неотступно вырисовываются всё чётче и чётче, и я вдруг вижу, как завышенная талия длинного, мешковатого свитера, в котором тонет Уизли, непомерно раздаётся под грудью, выставляя на обозрение огромный живот.
Беременна?.. Нет, я с безукоризненной логикой понимаю, что она убила Гарри.
Жарит его тело на кухне, просто отвлеклась на книжку — и забыла, неудивительно, что всё... это... (требуется усилие даже чтобы подумать о предмете готовки) оно... вот откуда и дым, и запах.
Голову она не жарит, решила оставить на память, — поэтому запихнула её под свитер.
— Джин, — мягко говорю я. Понимая, что следующая моя фраза напрямую коснётся её кулинарных неумений, примиряюще глажу её ступню, обтянутую насмешливо-игривым белым носочком, стараясь смягчить упрёк. — У тебя Гарри пригорел.
— Переверни? — полувопросительно предлагает она.
С полным решимости взглядом я разворачиваюсь к кухонной двери — кривая, из трёх отходящих друг от друга досок, наскоро соединённых двумя тонкими перекладинами, когда-то жёлтая, а сейчас болезненно-коричневая от копоти, покрытая слезающими струпьями краски, она приветственно поскрипывает, приотворяясь навстречу.
Этого достаточно, чтобы проснуться.
И замереть в кровати, не в силах сообразить, что общего между увиденным в последние несколько минут и уютными, пёстрыми занавесками Норы. Что? Сглатываю подкативший к горлу не то всхлип, не то стон. Тише. Тише, родная моя. Тише, твержу я себе, поправляя прилипшую к спине футболку, и сбрасываю одеяло, вздыхая неприятному покалыванию в ногах и ощущению сквозняка на влажной со сна коже.
Это всего лишь утро.
Это всего лишь внизу громыхнула крышка кофейника.
Это всего лишь сон... не аргумент. Будь реальностью — мне было бы на кого перевалить ответственность. А теперь получается, что автором, сценаристом, режиссёром сего безобразия была я, и даже самая захудаленькая декорация, каждый рисунок на обоях, каждая пылинка в воздухе, каждая царапина на полу в этой фантасмагории — рукотворчество моего неуёмного воображения.
Бездумное изучение едва колышущихся штор не помогает — в голове мгновенно булькает, как поплавок от клюнувшей на крючок рыбешки, чья-то цитата про сознание, которое есть лишь верхушка айсберга, только вот спросонья не соображу, кто такими сентенциями баловался — Фрейд ли, Юнг ли... а то и оба. Первый-то точно от всего случившегося был бы в восторге, придумал бы ещё пару комплексов, связанных со страхом, что у беременных на самом деле голова мужа в животе. И про символизм каннибализма, приправленный ещё щепотью всяческих «измов».
А ещё я почему-то думаю, что не видела ни одного айсберга, никогда-никогда, настоящего, отстранённо-сливочную глыбу, поблёскивающую на водной глади. На потолке мгновенно вырисовалась картина скалистого фьорда, с цепкими карликовыми деревцами, разлапо запустившими бугристые корни под камни, тёмную синь где-то далеко внизу, а на ней смутное отражение пасмурного неба и отломки огромного ледника, свободно дрейфующие на юг, где им суждено растаять, пополнив Мировой океан тоннами пресной воды.
Поток пока ещё свежего, не прогретого с ночи воздуха, в котором слышится аромат пионов и клематисов, цветущих под самым окном, приятно холодит. Когда-то я попыталась посадить рядом розу, но, несмотря на мою внезапно вспыхнувшую страсть к садоводству, с десяток прочитанных книг и неукоснительное соблюдение советов и рекомендаций, она зачахла на второй месяц. Вообще всё, что сейчас так или иначе растёт на территории Норы, — дело рук Молли Уизли. Именно она настояла, чтобы на месте бывшего курятника посадили крохотную липку. Сам курятник развалился через год после смерти Артура Уизли.
Странно, до окончания войны никто не замечал за ним даже и лёгкого недомогания, но после падения Вольдеморта он сильно сдал уже в первые полгода, а потом и вовсе сгорел как спичка.
Выяснилось, что такое действие оказал оставшийся в теле яд Нагайны. Согласись мистер Уизли попробовать на себе магловские способы лечения на день-два позже, и весь яд был бы нейтрализован заклинаниями, но уважение и доверие к маглам сыграли с ним злую шутку. Я до сих пор не понимаю, как ему тогда удалось продержаться до прибытия помощи, ведь Снейпу хватило нескольких секунд, чтобы... а может, он особо и не хотел выживать. Вот и Артура поначалу держала чудовищная необходимость бороться, а когда она исчезла...
С тех пор Молли Уизли — как переходящий кубок, остающийся ненадолго у каждого из нас. Из Норы её гонит то, что крепко держит тут меня. Воспоминания. Так что чаще всего она живёт у Билла и Флёр, потому что ей доставляет огромное удовольствие нянчиться с подрастающими внуками, или у Джинни и Гарри, которого до сих пор любит едва ли не сильнее собственных детей. Теперь, с прибавлением в семействе Поттеров, у неё будет ещё один прекрасный повод оставаться у них подольше.
И... зря я об этом. Память услужливо и безжалостно подсовывает мне под нос подробности сегодняшнего сна.
Затолкав их подальше с тем же рвением, с каким дети распихивают обертки от недозволенных конфет по углам, прячут под кровать, в наволочку, или закапывают в цветочный горшок, я, ещё пару раз перевернувшись с боку на бок, иду умываться.
Несмотря на писклявый хохот внутреннего голоса, я в который раз пытаюсь подумать (хи!) о своих чувствах логически (х-ха!). Никто не принимал этого всерьёз (хи!). Нет, никто (да ну?). Нет, правда. Неужели у кого-нибудь хоть когда-нибудь возникали сомнения, что Гарри женится на Джинни, я выйду замуж за Рона, и будем мы долго и счастливо дружить семьями и воспитывать стайку прехорошеньких детишек на радость волшебному миру. И даже сейчас мысль о том, что некая Гермиона может быть наделена определёнными... гм... склонностями... и получать определённое... гм... удовольствие от определённых (гм?) вещей... вызывает даже не волну протеста, а немую оторопь. У меня ведь есть муж, в конце-то концов. Хороший муж.
Который любит меня.
Любит ме… меня. И заботится. Обо мне. Да, заботится.
Мерлин его дери.
Потому что иначе... что я здесь делаю?..
Зачерпнув в сложенные ладони ледяной воды, выплёскиваю её на лицо. Придирчиво оглядываю отражение в зеркале и мысленно внушаю ему:
Я — Гермиона Гр... Уизли. Ещё бы чуть-чуть — и вышло бы «Гермиона Гризли». Или «грызли». Ммм… неважно.
Меня тут всё устраивает. Мир прекрасен, и в нём живут добрые, хорошие люди, и волшебники, и маглы — все хорошие.
На такой издевательский жизненный позитив изнутри отзывается отрыжкой немая глухота, такая же щетинистая, как волоски зубной щётки, такая же оберегающая, как зубной порошок от кариеса.
Нахлобучив на щётку колпачок с усилием куда большим, чем требовалось, и едва удержавшись от соблазна хлопнуть дверью, я спускаюсь вниз.
— У тебя выходной сегодня? — спрашивает Рон, и только потом улыбается: — Доброе утро.
— Доброе. Не совсем. Просто заседаний нет, так что лучше закончу пару старых дел дома, — объясняю я, стараясь не углубляться в нюансы интонаций, потому что иначе подразумевающийся «не совсем выходной» превращается в утро, «доброе не совсем».
— Кстати, завтра Гарри и Джинни собирают всех у себя, — многозначительно произносит он, левитируя чашку с недопитым кофе в раковину.
— Ого. Интересно, почему? — складываю брови домиком, морщу лоб, закусываю губу. Всплеснув руками, понимаю, что это было театрально-лишним, я и так, похоже, переборщила с удивлением.
— Не знаю. Но догадываюсь, — Рон улыбается, и от его улыбки у меня холодок струится по спине. — Судя по намёкам Гарри, Джинни ждёт ребёнка.
Я смотрю на тёмный контур себя — нос и линия скулы — отражение в чашке с кофе. Утвердительное предположение мужа для меня не новость, новость то, как я слышу его последнюю фразу: «Судя по намёкам, Гарри (Джинни) ждёт ребёнка». Джинни — это только для меня сказано, ярлычок, просто чтобы понять, что это за Гарри такой, который ждёт ребёнка.
Сделав глоток, я стоически приказываю себе завязывать с словесными экспериментами и отдаться на волю буквализма, одного из немногих уместных и полезных в этой ситуации «измов».
На шоколадной глади кофе столь желанным мне айсбергом плавает кружок пенки, в голове плавает настойчивое понимание, что нужно либо с подсознанием завязывать, либо как-то с ним мириться. Хотя я вроде бы не давала поводов для ссоры.
Хорошо, что в словах Рона нет и тени «Вот они ждут ребёнка, и нам бы пора», он пока тоже не высказывает сильного желания обзавестись потомством, а то пришлось бы пускать в ход самые гнусные отговорки про долгожданное повышение, необходимость получить ещё парочку образований и «Дорогой, я не чувствую себя готовой к роли матери».
Только сейчас я спохватываюсь, понимая, что забыла ответить.
— Здорово. — Так, кислоту убираем, и теплее, теплее: — Наверное, Гарри счастлив. Я так рада, что теперь у него будет возможность почувствовать, что такое настоящая, полная семья.
— Правда, — говорит Рон. — Наконец-то он вздохнул спокойно.
Я не понимаю, зачем нужно повторять об этом с завидным упрямством. Ладно год, два, три... но не шесть, не семь же — проклятых — лет?.. Постоянно говорить себе «до сих пор не верится, что всё закончилось», обсасывать с другими далеко не всегда приятные подробности, напоминать себе о смерти тех, кто должен быть рядом, но пожертвовал... от этих мыслей пахнет так же, как воняло от сыра на праздновании юбилея смерти Почти Безголового Ника. Но тем не менее я сама отнюдь не брезгую подобными реминисценциями — только за это утро можно насчитать с пяток мёртвых, которых я, прямо или косвенно, как выбивающиеся из узора ниточки, вплела в ткань собственной жизни, будто она только и есть — что затянувшаяся панихида по тем, кто ушёл раньше.
Я быстрым, слишком резким движением подношу чашку ко рту, едва не облившись, и всё это только для того, чтобы наклонившийся ко мне с прощальным поцелуем Рон попал куда угодно, хоть в то же изображение одной из ромашечек на тонкостенном фарфоре, но ни в коем случае не в губы.
— До вечера.
— Постарайся пораньше, — совершенно искренне вздыхаю я, уже предвкушая день, который проведу в отупении от интеллектуальной работы, когда делаешь что-то новое по годами отработанной схеме, в раболепно-склонённой над столом позе, практически не шевелясь, только вдруг подскакивая, чтобы размяться, попрыгать по комнате, пока никто не видит, напевая услышанную утром по Маградио балладку про любовь, сделать несколько абсолютно неуклюжих и несексуальных па, отлевитировать опустевшую вазочку с печеньем подальше, а новую стопку бумаги — поближе. И всё это для того, чтобы к вечеру смертельно устать от скуки, а мужа делегировать ещё за печеньем, когда, в неярком свете ночника, он подкрадётся привидением, чтобы как всегда сказать спокойной ночи, поцеловать в шею, лоб, висок, провести рукой по плечам, погладить волосы, укоризненно посмотреть на аккуратные прямоугольники измаранных мелкими буквами пергаментов с чем-то… важным.
Важным, думаю я, да. А перед глазами плывёт, и от прикосновения Рона внутренности до сих пор словно колышутся, как подтаявший пудинг, как кусок желатина.
05.07.2011 Дурная
Бежевый.
Бежевый её старит, во всех красивых смыслах этого слова — полнит бёдра, выдаёт неровный тон кожи, ярко высвечивает веснушки. Тем не менее... она в бежевом — мягкое приталенное платье с рукавами-фонариками и несимметричным декольте, как всегда огромным. И это как всегда не нравится ни Рону, добропорядочному брату, ни Молли Уизли, строгой матери, ни мне. Просто — мне.
Гарри же сегодня как-то слишком по-домашнему уютен и расслабленно не ревнив, чтобы обращать внимание на такие мелочи. Джинни в бежевом — само воплощение тихой нежности, уже пережившей свой пик, но переливающейся всеми оттенками, как хорошее вино, которое только расцветает со временем. Словно бы она заранее сковывает свой взрывной, кипучий нрав, пытаясь пустить неуёмную энергию по узкому руслу благовоспитанности скромной и неутомимой хранительницы домашнего очага.
Я вздыхаю, но так, чтобы никто не уловил в этом разочарования. Пусть думают, что это один из тех довольных вздохов, какой невольно вырывается из груди уставшего человека, когда он блаженно растягивается на кровати в предвкушении исцеляющего сна и долгого отдыха. Пусть думают, что я безмерно рада их видеть, а если станет совсем тяжело улыбаться... всегда под рукой крепкое плечо мужа, на которое я обопрусь в случае чего, и Рон будет держать меня, считая, что я просто в очередной раз заработалась, а не стою на краю бездны, в которую только неизменная, злая рассудочность мешает мне бухнуться.
Все на радостях напьются сегодня, а я вот — нет.
Я, в мантии покроя канцелярской крысы, светло-серой и мешковатой, обладающей истинным волшебством: стоит только тепло поприветствовать собравшихся, вести себя тихо и — через полчаса тебя в ней перестанут замечать, приняв за предмет обстановки.
А пока нужно расцеловать каждого, потрепать по голове всех детишек вокруг (и плевать, что Доминик уже ухватил меня за подол испачканной ладошкой, в неизвестно откуда взявшихся сливках), сердечно потоптаться в хватке пухлых, как у младенца, и таких же мягких руках Молли Уизли, покрытых пигментными пятнами и неровными узорами веснушек, какая-то их часть и вовсе слилась вместе, как капли росы на листьях собираются в небольшие лужицы.
Я улыбаюсь, улыбаюсь, только в душе пусто, потому что чувствую себя куда несчастней, чем рассчитывала. И, несмотря на клятвенное обещание, первым делом, изящно лавируя между разбросанными в гостиной подушечками и пуфами, тянусь к аперитиву. Подумаешь — немного кампари с апельсиновым соком. Приятная горечь во рту того стоит. К тому же многие следуют моему примеру, поэтому я достаточно незаметно могу отойти в сторону, обнимая в руках драгоценный бокал, чувствуя приятный холодок даже сквозь толстое стекло.
Наверное, так потерянно себя чувствуют отыгравшие пьесу актёры, когда в нужный момент занавес вдруг не опускается и они остаются перед лицом ждущих продолжения зрителей без единой заготовленной реплики в запасе. Вот и я... сказала всё, что могла.
— У нас хорошая новость, — улыбается Гарри сквозь шум, радостные возгласы и приветствия, — но об этом позже.
«Дурак ты, — думаю я, плюхаясь на ближайший пуфик. — Не мог придумать способа поскорее поделиться своей... новостью». О которой наверняка уже знает каждый собравшийся, даже Чарли, равнодушный к продолжению рода, да и, похоже, что и к самому процессу. Не понимаю, зачем делать из беременности спектакль, но ещё глоток коктейля мягко примиряет меня с действительностью, и я, методично следуя своему плану, встаю и шествую в угол. Это легко. Гарри собрал здесь всех: Билла и Флёр с сестрой и детьми, Джорджа и Анджелину, словом, всех дружных Уизли, Луну, теперь уже Скамандер, с мужем, Невилла с Ханной Аббот, будущей Лонгботтом, и они так соскучились друг по другу, что я могу незаметно уклониться от обсуждения беременностей, детей, свадеб и своих планов.
Давненько я не была на площади Гриммо, но тут всё по-прежнему. Переехав, Гарри и Джинни практически ничего не изменили, разве что прибрались, стёрли пыль, убрали несколько портретов и чучела домовиков... но сердце дома осталось прежним, тёмным и зловещим, пропитанным идеей чистой крови, призраками тягостных дум и атмосферой тайного логова. Тут не помогут даже новые занавески и расширенные окна. Тут уже ничего не поможет. И я не уверена, что эта мысль относилась именно к дому, а не к чему-то ещё. В любом случае... все эти затенённые уголки, укромные ниши, извилистые повороты и узкие коридоры полностью в моём распоряжении. Где-нибудь там, подальше от света, я найду себе покойное местечко пока не закончится «официальная» часть вечера, чувствуя, как среди этого пёстрого сборища... Джинни ищет меня глазами, чтобы демонстративно не смотреть в мою сторону. Я пожалею об этом, ещё как пожалею, но я не хочу, не могу присутствовать при том как Гарри, бережно обняв её за плечи, протянет в наступившей тишине что-то вроде: «Мы с Джинни ждём ребёнка». Или ещё что, куда пошлее для меня и куда трогательней для вменяемых. Как же это зябко, как же это страшно...
В кухне, забравшись под стол, от обиды ревёт Доминик. Похоже, его слышу только я, да Мари-Виктуар. Из своего убежища я вижу в приоткрытую дверь кухни, как малышка тщетно пытается успокоить брата новой игрушкой, но это не помогает. На него не обращали внимания уже целых десять минут, хотя он успел передёргать за полы мантии каждого из собравшихся и перевернул горшок с бегонией. Я смотрю на крепкого, по-детски пухлого мальчугана, с кожей цвета нежно-розового фарфора, невольно любуясь тем, как его ловкие пальчики хлопают по просыпанной земле из горшка, а Мари-Виктуар, сидя напротив него на корточках, пытается ссыпать её обратно. Девочка вырастет настоящей красавицей, это видно уже сейчас. Её изумительные пепельно-рыжие, цвета выгоревшей слюды волосы удачно оттеняют и без того выразительные серые глаза. Так, наверное, и с судьбой. Кому-то достаётся яркая и эффектная, а кому-то — так, не очень. Скучная киселистая тягомотина. Ничего, родители меня с детства учили плавать, так что я неплохо держусь на поверхности и барахтаться могу сколь угодно долго. И может статься, что именно это моя беда.
— Выпьем! — вдруг раздаётся громогласный бас Чарли Уизли, и я вздрагиваю. Забылась. Пора. Проскальзываю обратно под гул одобрений, чтобы в последний момент присоединить свой недопитый кампари к золотистому кругу искрящихся бокалов, мягко столкнувшихся в едином хрустальном звоне.
Я тебя, Джинни, поздравляю с очередным шагом в реальную и счастливую жизнь.
А себя — с тем, что только сильнее запуталась, что только сейчас дошло, что и занята не тем, и делаю не то, и живу не так, и муж не тот, и дом — не мой. Вот так сюрприз на зрелости лет.
Только что ты будешь делать с лялькой, моя дорогая Поттер? Да ещё и наверняка кареглазой (в мать) и черноволосой (в отца).
Я невольно любуюсь ей, не в силах удержаться от подозрительных, цепких взглядов, направленных под солнечное сплетение, словно жду, что её живот вот-вот раздастся, вздуется воздушным шариком. Не в силах удержаться от мыслей, а что было бы... Будь мы смелее, если бы у неё хватило духу отцепиться от Поттера, у меня — жестокости уйти от Рона раньше. Что было бы, реши мы сделать всё по-честному? Вместе — всерьёз.
Ответ приходит мгновенно: мы бы перегрызли друг другу глотки, мы бы ненавидели из-за мелочей вроде непрожаренной яичницы на завтрак, чужих волос, неубранных с расчёски, и трагедий раскиданной где попало одежды.
А следом из памяти, из того, чего никогда не было... я так давно продумала эти сцены до мелочей, что теперь они впаяны в моё прошлое как неотчуждаемые понятия, как первый шаг и первый выпавший молочный зуб, первое удавшееся заклинание... мягко выныривает светлая комната, персиковые обои, цветастые тёмные шторы на окнах, запутавшиеся в них нежные, пастельные потёки тюля, сквозь которые внутрь струится рассветное солнце, пригревая пушистую тёмную зелень цветов на подоконнике и освещая мягкие изгибы кровати, на которой, впутавшись в одеяло, лежим мы — я, Джинни. Джинни, я. И у неё распущены волосы, оплетающие подушку щупальцами неведомого, хищного, рыжего осьминога, а я могу сколь угодно долго любоваться её чистым, безмятежным лицом и полуулыбкой, играющей на губах, по которой скользят солнечные блики.
Хорошо, что я её не люблю, думаю я, и где-то внутри холодеет. И она, хоть и смотрит на меня изредка, затравленно, с затаённым беспокойством и чересчур гордо, тоже не любит. Нельзя любить так — с мужем под боком и продуктом совместного творчества — под сердцем. Не-льзя. Кто-то из нас себе врёт. Или обе.
Почему я не ушла?.. Почему мы не побросали всё? Что могло удержать нас вместе? Любовь? Не-а, именно она так часто заставляет людей обиженно расходиться по разным углам, раздосадовано изучая ссадины, ранки, синяки и прочие душевные травмы.
Некоторые, особо серьёзные ранения, как известно, влекут за собой инвалидность.
Людей держит возможность, глядя в глаза другому, побыть в одиночестве с собой — собой. Не думать, какой будет следующая фраза, не анализировать…
Но только разве что-то ещё можно сделать?.. Ведь когда-то давно дурная школьница Грейнджер была куда честнее, чем я. И… нам особо не нужно было объяснять что-то друг другу. Мне хватало просто молчать, чувствуя, как эта уютная тишина, наполненная её тёплым присутствием, обволакивает с ног до головы.
Тогда всё было так искренне и так по-настоящему, а сейчас… между нами было слишком много, чтобы уйти, и слишком мало, чтобы остаться. Я — безумный энтомолог, вытаскиваю из-под листочка сознания особенно жирный экземпляр гусеницы-мысли, она извивается в тугих тисках разума, застигнутая врасплох тем, что мне так легко удалось её ухватить и осознать.
Мы могли не быть вместе, мы просто чуяли, что мы навсегда. Я не выпущу её руку, она — не отпустит моей. У Гарри может случиться ещё с десяток Чжоу Чанг, Рон может уйти к вейле или изменить мне, мало ли какая Лаванда Браун замаячит на горизонте, пока я, всклокоченная и неумытая, буду в любимом халате вычитывать текст диссертации. Но Джинни... Джинни будет со мной всегда, потому что у меня нет никого ближе, кто был бы настолько дальше.
Глухо. Рядом уютный Рон хрустит чем-то из закусок. А я, сквозь разыгравшийся от горечи коктейля аппетит, не могу заставить себя съесть хоть канапе. И если меня сейчас стошнит, кто-то из этого разноцветного сборища наверняка решит, что я тоже беременна и скоро мы соберёмся тем же составом уже в Норе.
Нужна заказать во «Вредилках» Уизли пару коробок Блевальных Батончиков, оптом, со скидкой. Позлить эту Поттер. Пусть тоже почувствует, каково...
И бежевый её старит. Старит, пока она смотрит на меня — с плохо скрытой нежностью. Впрочем, я не обольщаюсь. Она смотрит так на всех, и на Гарри тоже, потому что главный источник радостей у неё сейчас в животе.
И именно тогда я вдруг начинаю соображать.
Как будто по голове огрели чем-то тяжёлым, окатили ледяным душем — всегда так вовремя.
Я дура, а не Гермиона. Я никогда не смогла бы дать ей этого — хоть какие зелья свари и хоть какие сотвори чары... никогда бы не смогла дать ей нашего ребёнка.
И всё, на что я способна, только демонстративно не таскать вкусное в постель, когда ночуем вместе, бегать по утрам, хотя я от этого только обрастаю ненужной угловатостью, не есть сладкое после ужина, как можно тише шурша конфетными обёртками по ночам, массировать ей уставшие ножки вечерами, втирая в них вкуснопахнущий крем, я могла бы...
Я ведь всё это делала когда-то, урывками, втискиваясь между отрезками её жизни — от Гарри до Гарри.
Зачем делала?.. Да и что я?.. Гарри тоже после пары втолковываний и неудачных попыток справился бы с каждой из этих мелочей. Что я?.. Хоть наизнанку вывернись — я могу принести детей только если стану анимагом и буду превращаться в аиста.
Я укладываю голову на Роново плечо и отставляю недопитый бокал в сторону. Прости, родная, даже за твоё счастье — меня до дна не хватило. Не буду пить больше. Мне не поможет.
25.08.2011 Принцесса
И получается, что к концу вечера только мы с ней непозволительно трезвы. Джинни нельзя. Да и мне, пожалуй. Только двое. Всем остальным, даже чопорной Флёр, слишком весело, чтобы следить за количеством выпитого — пусть это даже не огневиски, а благородное Розе д’Анжу. Детей тоже не видно, наверняка сбились в стайку и отправились исследовать местный подвал или чердак.
Протаскав с собой бокал с недопитым кампари, будто он чарами приклеен к коже, я коротаю остаток вечера на кухне, в самом дальнем её углу, где собраны все кухонные принадлежности. От основной части он отделён шторкой, а мне в радость любой, даже такой зыбкий барьер между мной и остальным миром, куда крайне не хочется лезть, даже прочитав захваченную предусмотрительно книгу до середины и почувствовав голод.
Порывшись в шкафах, словно какой-нибудь мелкий воришка, я мастерю из найденного пару бутербродов, вполне достойных… разве что только пары оливок не хватает — их я осторожно, чтобы никто не заметил, левитирую из гостиной, всю вазочку целиком. Не думаю, что кто-то хватится.
И впервые за вечер, смахивая крошки с маленького рабочего стола, чтобы никто не заподозрил меня в одиноком пиршестве, я невольно улыбаюсь. Искренне и свободно, будто, потеряв весь свой вес, вот-вот поднимусь в воздух и улечу отсюда далеко-далеко, в небо. К звёздам.
Я знаю путь — столько раз составляла из родинок на спине Рона невиданные созвездия.
Потому что это же совсем как в детстве… когда верилось во всё то, что сейчас либо рутинно делается одним взмахом палочки, либо не может быть, потому что просто-напросто не бывает никогда.
Когда-то давно, ещё маленькой девочкой, я совсем как сейчас таскала сладкое из холодильника: сначала осторожно прокрадывалась на кухню, потом скрывалась за шторой, пролезала под столом и пряталась за спинкой дивана, пока папа читал газеты после обеда. Папа, конечно же, всё видел и слышал, но делал вид, что не замечает, потому что такой была игра — и штора была непроходимой чащобой, стол — таинственной пещерой, я — потерявшей родителей принцессой (боевой, храброй, но всенепременно принцессой), а бедный мистер Грейнджер на диване — страшным драконом, поблескивающим медно-золотой чешуёй и опасно скалившим пасть. Я тогда ещё не знала, что драконы бывают на самом деле.
Что на первом же курсе мне и Гарри придётся волочить ящик с детёнышем норвежского горбатого на самую высокую башню в Хогвартсе, а потом ещё три дня вытаскивать занозы из пальцев, и Гарри — тоже… что я буду ненавидеть всех драконов поголовно на четвёртом, во время Турнира, а потом сбегу на одном из них из Гринготтса.
И что мне всё также невыносимо будет не хватать… нет, не волшебства. Чуда.
Ничего, раз книга помогла мне отвлечься лишь ненадолго, то возьмусь за вязание. В моей маленькой сумочке точно найдётся клубка три.
Почувствовав в ладони тёплую, уютную шерсть, я успокаиваюсь… словно смотрю на всё со стороны — нить причудливо вплетается в узор, и её мягкие изгибы и повороты, мелькание спиц и отблески металла на них убаюкивают, заставляют смотреть на всё со стороны, свою боль чувствовать как чужую.
Я часто вяжу. Не умею совсем — после окончания Хогвартса выучила лишь пару новых способов и почему-то до сих пор путаюсь в схемах, словно это не я могу разобрать и расшифровать нечёткую рунопись и удержать в голове десятки нумерологических формул одновременно… Но вяжу. Маниакально, упёрто. Бывает, просто вывязываю бесконечную, двухметровую полосу, а потом принимаюсь за следующую такую же, только другого цвета, скрепляя их в причудливые пёстрые покрывала, а потом, как Молли Уизли со своими извечными свитерами, раздариваю их на Рождество всем подряд, даже тем, у кого уже есть такое.
Потерявшись в монотонном, усыпляющем разум повторении одних и тех же действий — изнаночная, лицевая, провязать с петлёй, накид, одну снять — я невольно вздрагиваю, когда хлопает дверь на кухню. Дёрнув защитную шторку в розово-белых цветочках и дирижируя волшебной палочкой, в моё прибежище заходит Джинни, уже в переднике, кокетливо повязанном поверх бежевого платья. За ней к раковине послушно подплывает горка тарелок и вереница других приборов. Небрежным движением Поттер плюхает их в мойку. Повинуясь заклинанию, губка и щётка подскакивают в воздух и принимаются за дело.
Джинни же спокойно оглядывает меня уверенным взглядом и мягким жестом складывает руки на груди. Пальцы крепко сжимают предплечья, и я каким-то неведомым чутьём понимаю — Джинни хочет меня коснуться.
— Я немного устала от шума, — почти ласково, словно извиняясь, говорю я, хотя прекрасно понимаю, что должна бы молчать. Отвернуться к окну. Или вовсе уйти. Вежливо извинившись, оставить её одну возиться с посудой и десертом.
Да, ещё же целый десерт… очередное фирменное что-нибудь всеми любимой бабушки Молли, не даром же Доминик был весь перепачкан во взбитых сливках.
— Мне кажется, ты на меня обижаешься, — вдруг говорит Джинни, садясь на соседний стул и приставив ко мне ноги, близко-близко, так, что её колени буквально в сантиметре от моих. Смелая, отчаянная, интимная ласка без, подумать только, единого прикосновения, пусть даже мимолётного.
Я чертыхаюсь про себя, и, хоть это прерогатива Джинни... но она что, совсем дура?.. Выдыхать мне наивненько блевотину вроде "Мне кажется, ты обижаешься", будто я не знаю её столько лет...
— Этот ребёнок... понимаешь, он мне нужен. Как ребёнок. Не потому что он от Гарри...
Но он от Гарри. Впрочем, я и эту язву смолчу, пусть прожигает мне внутренности. Слабой я не буду. Сама виновата.
Нужно было прекратить это всё раньше...
Джинни. У нас совсем разные характеры — я иду к разрыву медленно, постепенно накапливая обиды, выжидая, пока под гнётом времени поутихнут эмоции, чтобы взвесить все "против" и "за".
Она сначала взрывается. Всегда. Хлопает дверью. Швыряет ключи на столик с такой досадой и горечью, что я каждый раз неотступно верю — на этот раз всё.
Не всё. Выдержав дежурную паузу в пару дней, она в который раз принимается за своё... "Мне кажется, ты на меня обижаешься"...
А я не обижаюсь. Я никогда не обижаюсь — могу только дуться на Рона со скуки или из чувства противоречия. Я не вижу смысла обижаться. Нужно либо терпеть, до тех самых пор, пока тебе это важно, либо, когда терпеть уже невыносимо, не держаться за то, что причиняет больше вреда, чем пользы.
Но у неё каждый раз такое тихое, такое страшное лицо с двумя блестящими от нервного напряжения глазами, точь-в-точь две светло-карих бусины типичного косолапого Тедди, и хочется протянуть руку и погладить — уж не плюшевая ли. Но как раз отчаянное понимание, что Поттер — самая что ни на есть живая, и она — совсем не игрушка… заставляет меня убрать вязание обратно в сумочку, мельком ещё раз заметив, как близко мы друг до друга, и вглядеться…
Желудок, вместе со всеми бутербродами и оливками ухает вниз, а горло сводит колкой судорогой, потому что у Джинни в глазах стоят слёзы, лицо бледное-бледное и сама она — застывшая изящной статуей в бежевом, смотрит на мои руки.
— И что мы будем делать? — спрашиваю, отправив стайку блестящих тарелок в пушистые объятия кухонного полотенца.
— А что? — невозмутимо спрашивает Поттер, словно не понимая, о чём я.
— Нужно же решать что-то...
В памяти невольно вспыхивает — это она мне тогда сказала. "Нужно что-то решать".
Когда выпытала-таки у Гарри, что мы не собираемся возвращаться в Хогвартс на седьмой курс. Я не осмелилась сама признаться, до последнего врала и выкручивалась. Даже взялась отрабатывать список основных заклинаний, входящих в программу Ж.А.Б.А. по Чарам. Пропадала с учебниками у озера, чтобы избежать расспросов, хотя было ещё холодно, промозглый весенний ветер продувал шарф и забирался в рукава мантии, цепко пощипывая кожу на запястьях. Они тогда обветрились и покрылись цыпками, отвратительными такими, красными, и потрескавшаяся кожа шелушилась и сходила чешуйками. Прямо как у тех самых сказочных драконов.
Джинни тогда придирчиво оглядела меня и извлекла из прикроватной тумбочки целую батарею различных баночек. Замучила меня, выспрашивая, что мне больше нравится, малина, клубника или облепиха, чтобы потом долго-долго втирать крем в мои, словно бы чужие, воспалённые от раздражения запястья. Глядя так, будто это ей больно, хотя мне совсем не было. Мне было страшно, потому что всё началось. То, что «до», было мотивировано любопытством и одиночеством, но тогда… она взяла меня за руку, легко, подцепив ладонь снизу, а сверху безотчётно поглаживая большим пальцем, выводя на коже вечные круги, круги, монотонные, убаюкивающие и одинаковые.
Я сидела как истукан, леденея от понимания, что вслушиваюсь в каждое её касание, понимания, что сейчас она может делать со мной всё, что захочет, я готова на что угодно, чтобы длить… потому что Джинни могла бы гладить так — опустощающе, невыносимо сладко, не только… не только руки. Я представила, как она проводит по моей шее, по плечам, спине… и поморщилась.
Глупая Поттер решила, что мне больно.
— Но ты же правда рада? — горько спрашивает Джинни. Опять о ребёнке, лукотрус его задери.
— Конечно, — я пытаюсь улыбнуться, и, что самое страшное, мне это удаётся.
— Тогда поцелуй меня, — просит она, наклоняясь ко мне, зажмуривается, подставляя губы.
Я сухо чмокаю Джинни в лоб и, словно извиняясь за своё поведение, стискиваю её ладонь в своих.
Тёплая и в неизменных веснушках.
Я касаюсь её как неведомого сказочного существа, неуловимого — хочется схватить, сдавить, чтобы почувствовать, и слишком хрупкого — пытаешься не шевелиться, чтобы не спугнуть.
Она смотрит в моё упрямое, непроницаемое лицо и сдаётся.
— Ладно, — шепчет, крепче сжимая мою руку. — Раз так… Но пообещай мне, что мы поговорим. Мы обязательно поговорим.
Я поджимаю губы.
— Гермиона! — яростно шепчет мне она. — Просто пообещай мне. Мы как-нибудь решим, мы обязательно… — Безмолвная пауза, в которую вплетены саксофон и хриплый голос — это Чарли поставил всем свой любимый джаз. — Мы выберемся. Мы придумаем что-нибудь обязательно. Просто пообещай мне, что мы поговорим, — как мантру твердит Поттер. — Что мы обязательно поговорим, — сбивчиво бормочет, пытаясь уткнуться носом мне в плечо, перегнувшись через стол. — Что мы будем говорить столько, сколько потребуется, пока мы не решим. Пока не поймём. Потому что я не могу, я правда не могу без…
— Тебе нельзя нервничать, — мягко говорю я. — У тебя ребёнок, и любимый муж не вынесёт, если с ним что-то случится.
— Ну вот и сделай так, чтобы я не нервничала! — она вскакивает, словно ошпарившись, зловеще скрежещет бесцеремонно отодвинутый стул. Вспыхнула за секунду, как спичка… как… как и всегда.
— Просто зачем… — Джинни беспомощно опускается обратно и безвольно ложится на безупречно белую скатерть кухонного стола, подложив руки под голову. Лопочет куда-то в него: — Вот зачем ты такая жестокая. Каждый раз говоришь это… как тогда. Зачем заставляешь меня повторять, что я его не люблю?.. Ты же знаешь, что нет. Ты же знаешь, как ты мне нужна… и каждый раз одно и то же.
А я смотрю на её спину. Нежную, бело-розовую, почти чистую, лишь пара медно-рыжих крапин у основания шеи озорно выглядывает из-под высокой причёски.
И кусаю губы. В мыслях я уже давно вытащила из этой огненной копны все невидимки и шпильки, ткнулась носом в волосы, мучительно медленно втянув в себя их запах, поцеловала мягко эту беспомощно открытую спину и плечи…
— Хорошо, я больше не буду, — словно во сне тяну я. — И я обещаю, что мы будем говорить столько, сколько захочешь. Но неужели ты правда думаешь, что у нас есть хоть что-то новое, что мы можем сказать друг другу?.. Что-то, что могло бы в мгновение ока вернуть время назад, всё исправить или вывести к цели, как волшебный клубочек в сказках?..
Джинни поднимает голову и кривится.
— Я не думаю. Это ты слишком много думаешь. Слишком часто анализируешь и слишком сильно веришь в свои прогнозы. Этого я тебе никогда не говорила. Наоборот, только и восхищалась тем, какая ты умная. Только иногда «Превосходно» куда хуже, чем «Выше ожидаемого».
— Зато Рон говорил мне об этом тысячи раз.
— Рон — не я, — она морщит нос.
— Да. Ты абсолютно права, дорогая моя Джинни. А я — не Гарри. Теперь ты видишь, где проблема?
— Ты пообещала… — хмурится Джинни.
— И я не отказываюсь от своих слов.
— Поможешь мне подать десерт?
— Хорошо…
«… ведь ты же у нас теперь в положении», — красноречиво читается в моём взгляде, и Джинни театральным жестом всплескивает руками, словно бы говоря: «Вот уж на что я упрямая, но даже мне с тобой, Грейнджер, не сравниться…»
05.09.2011 Афродита
В зеркале — нечто. Взлохматое, губы бледные, сухие, нос заострившийся, под глазами — синь, фиолетовая напрочь, зрачки сужены в маленькие чёрные точки, словно им тошно смотреть на окружающий мир, от выражения лица несёт рассеянной прострацией как от алкашки палёным огневиски.
И где-то под слоем всего этого ужаса — я. Живая я. Которой всё ещё холодно — открыла окно, чтобы не уснуть, читая материалы дела, да так и задремала, подставив спину сквозняку, припечатав лбом-прессом папку с документами. От неудобного положения катастрофически ноет шея, и, абстрагируясь от трагикомедии происходящего, мне впервые в жизни хочется топать ногами, пнуть подушку, разбить что-то, хныкать и попытаться разжалобить мир скорбной мордахой.
Cлишком много поставила на работу. И на желание самой себя обеспечить в случае чего, потому что я — дура. Я всё ещё боюсь, что Рон меня бросит. Возьмёт и уйдёт. Дело не в пресном сексе, и не в том, что ему надоест яичница или я вдруг пополнею и покроюсь целлюлитными буграми… на это есть чары, некоторые держатся по несколько недель, прежде чем выветриться.
Просто в жизни всегда есть то, что не можешь контролировать, особенно когда речь идёт о другом. Это значит, что страх боггартом будет неотступно следовать за тобой, этакий антипатронус, карманный дементор… смирный и ласковый, потому что в отличие от настоящего, которого можно прогнать, этот знает — никуда-то ты не денешься из его узловатых цепких пальцев, покрытых струпьями…
Последний призрак водоворота стабильности куда важнее, чем любящий муж или положение, или еда на полке, новая мантия, стремительная карьера, крепкая семья, трое очаровательных карапузов, гости по праздникам, выходные на берегу океана, на белом бархатистом песочке…
День недели, число?.. Да зачем, главное знать, что сегодня у меня одно серьёзное слушание и два — не очень. Впрочем, «серьёзное» — это я так, ради словца, хоть красного, хоть зелёного в крапочку. Сложно претендовать на значительный вес в судопроизводстве, когда ты — глава судебной коллегии, но «по делам маглов». Большинство волшебников и не думают о том, что у маглов могут быть какие-то «дела», а уж связанные с магией тем более.
А могут. У нас сейчас на скамье подсудимых девочка шестнадцати лет, из Кентербери, угловатая, большеголовая… с жидкими каштановыми волосами, вечно заправленными за уши, как у особо старательной ученицы. Ни малейших способностей к магии до двадцать третьего апреля сего года. Обычная, ничем не примечательная жизнь на окраине города. Школа, дом, секция фехтования. Пока после вечеринки у друзей девочку не попытался изнасиловать новый приятель, опоил, юбку задрал, гольфики стянул… да только не на ту нарвался, настолько не на ту, что теперь ни одному магловскому судмедэксперту не объяснишь, как вдруг девятнадцатилетний парень оказался вывернут наизнанку — до самой последней извилины в мозгах, до малейшего изгиба кишок, всё шиворот-навыворот — мышцы, лёгкие, кости… и рыдающая Берта рядом. Впрочем, от унижения и страха скорее, не из жалости.
И мне предстоит решить её судьбу, так или иначе повлиять на решение, а в голове — ни мысли, за ночь без сна только один результат — синяки под глазами и рассредоточенные по кабинету листы с делом, где за пару часов на полях проросли корявые ромашки, листики, розочки, спиральки, загогулины… чернила кончились на цепи из треугольничков, аккурат на тридцать шестой странице.
Маглы, конечно, попытались с ней работать, вызвали штат психологов… один теперь в ожоговом, другой выбросился из окна, третий до сих пор ходит по палате, декламируя детские стишки… разумеется, после того, как из его желудка извлекли с полсотни пуговиц.
В итоге сдали нам. Разбирайтесь, дескать, дьявольщина по вашей части.
А я ведь понимаю, не без сожаления, что одним приговором дело не обойдётся. Чтобы такие как Берта могли жить в обществе, нужно либо учить их, уже взрослых, волшебству, вводить какие-то экспресс-курсы, спецшколы, помимо Хогвартса, он всё-таки для нормальных волшебников, в которых магия проявилась вовремя и без человеческих жертв. Только кто это всё будет делать, когда куда проще махнуть рукой — многоступенчатый Обливиэйт, да и дело с концом. Сколько таких всего? Две, максимум три в год? Невелика потеря.
И тут я, выступаю в защиту смешных прав маглов, превращаю рядовой случай в целую проблему, требующую комплексного подхода, кропотливой работы и много-много блестящих золотых галеончиков.
«Миссис Уизли, а какие вы можете предоставить гарантии, что подсудимая, обучившись магии, не обратит её во зло против всех нас?»
Ни-ка-ких.
«Миссис Уизли, вы действительно считаете, что стоит развивать способности того, кто уже совершил убийство, пусть и ненамеренно?»
Не знаю.
Знаю только, что мне знакомо чувство звериной беспомощности, тошнотворной гадливости, пока пытаешься вывернуться из кольца чужих рук, ещё просто отворачиваясь, надеясь, что стоит только показать недовольство — и предполагаемый принц остановится, заморгает грустно, бережно приобнимет за плечи, успокоит, защитит даже от самого себя.
Грань между эмпатией и непрофессионализмом провести сложно, особенно когда принимаешь происходящее близко к сердцу.
Маклаггена я укусила, на первом же свидании, — до крови, да ещё и залепила пощёчину, когда, приняв происходящее за возбуждающую игру, он попытался пошарить под моей блузкой.
Что самое страшное — Кормак оказался настолько самовлюблённым идиотом, что даже тогда не обиделся.
Пришлось прибегнуть к «Конфундусу» и сбежать, по дороге подвернув ногу.
Доковыляв до первого пустого класса, сворачиваюсь в клубочек на скамье, пока не cтихает боль в лодыжке, а потом ещё долго-долго разглядываю живописные ночные тени, отплясывающие на партах, в очередной раз убеждаясь, что душа — не мышца, в ней нервов куда больше, и болеть она может ad infinitum.
В гостиную Гриффиндора я возвращаюсь уже за полночь, впрочем, на это и рассчитывала. Иначе Рон не заметил бы, что я с кем-то другим:
Вот я, сняв туфли, прокрадываюсь к лестнице в спальню девочек, с букетом наперевес, вся такая восторженная, с многозначительным румянцем на щеках, нежной улыбкой и блестящими глазами… а Рон преграждает мне путь, хватает за руку… и говорит что-то банальное до скрежета зубовного («Прости меня, я был таким идиотом, а с Лавандой это всё не всерьёз, нет, если ты на самом деле любишь Кормака, то я, конечно же, не буду вам мешать, но знай, что я всегда тебя поддержу и всегда…»)
В финальном кадре туфли, причудливо переворачиваясь, падали на пол, а следом за ними и букет.
Забравшись на узкий подоконник круглого окна башни и поджав под себя ноги, словно птичка на жёрдочке, я сижу, в сотый раз представляю себе встречу с Роном и рыдаю, потому что так гадко мне не было никогда. Как бы взять и без применения чар забыть то, что произошло, навсегда, избавиться от мучительного чувства стыда. Нет, ни одна из тех сказочных принцесс, у которых всё потом долго и счастливо, не позволяла другим ласкать себя из чувства мести, не жмурилась изо всех сил в ожидании поцелуя, чувствуя, как отвращение где-то внутри мешается со всплесками злорадства и яростной гордости за себя.
А уж понимая, что принц дрыхнет спокойно, развалившись на спине, и не оценил такой жертвы…
От слёз бросает то в жар, то в холод. И совсем не совестно перед сонной Джинни — она спускается вниз, зябко натягивая на ладони рукава пижамы, оглядывается по сторонам и, увидев меня, заявляет раздражённым шёпотом:
— Ты обещала зайти, как вернёшься. Где тебя носило? Я уж думала…
«…тебе настолько понравилось, что вы решили продолжить знакомство в более укромном месте». Впрочем, это Джинни оставляет при себе, потому что безошибочно чует, в каком я состоянии.
— Гермиона-а, — тянет жалобно, — что случилось?
— Ничего, — я пытаюсь улыбнуться. — Просто… ничего не вышло. Я, наверное, какая-то бракованная.
— Совсем не понравилось? — Джинни подходит к окну и дёргает занавеску, отгораживая меня и её от окружающего мира.
Я пытаюсь сказать что-то, но вместо ответа получается только жалобный, горький всхлип.
— С Гарри вроде ничего. Ну, он старается по крайней мере, — безразлично отмечает Уизли. — Если тебя это хоть немного утешит… Рон рвал и метал, когда узнал, что ты на свидании.
— Да? — вся ярость обрушивается на Джинни, будто именно она виновата в случившемся. — Рвал и метал, говоришь? — вцепившись ей в руку, шепчу я. — Вчера на завтраке преспокойно лапал эту свою за задницу, пока Браун только и ворковала «Не хочешь ещё кусочек пирога, Бон-Бон?», а сегодня забеспокоился?
— Кто их разберёт, мальчишек… — Джинни примирительно пожимает плечами. — Гермиона, ты же сама этого хотела. И мне советовала… быть более независимой, обратить внимание на других, заставить Гарри ревновать.
— Ещё одно доказательство тому, что из хорошего теоретика — отвратительный практик.
— А практик говорит тебе, что знает своего брата как облупленного. И уверяет, что ты ему очень нравишься, просто, думаю, стоит ещё немного подразнить его и…
— Нет уж, плевать на Рона. Даже ради него не пойду больше на такие мерзости.
— Что хоть было-то?
— Большую часть времени Маклагген болтал… как съел на спор дюжину яиц докси и неделю валялся в Больничном крыле, как стал неофициальным лидером Клуба Слизней, потом как отбил одновременно три квоффла, потом он полез ко мне и мы… целовались. А дальше я снова припечатала его заклинанием и… и… ты что делаешь?..
— Просто…
Джинни отстраняется и миролюбиво фыркает, даже не смущаясь.
Это её «просто» обжигает щёку поцелуем.
— Мне так хочется, чтобы у тебя всё было хорошо, — задумчиво вздыхает она и лезет обниматься.
Так мы и стоим, точнее — я по-цыплячьи боком сижу на подоконнике, который для этого вовсе не предназначен, а Джинни полувисит на мне.
— А я рада, что у тебя всё получилось с Гарри, — вроде бы и не вру, а всё равно как-то больно.
— Плевать на Гарри, — ухмыляется мне она и смешливо повторяет, успокаивающе положив ладонь мне на талию: — Пле-вать.
Мягкие прикосновения Джинни — бальзам после грубых рук Маклаггена, хочется зажмуриться и, откинув голову ей на плечо, просто слушать их кожей, едва сдерживая подрагивающую на губах полуулыбку.
Я не знала и до сих пор не знаю, почему Джинни это сделала.
Почему вдруг прижала к себе крепко-крепко, словно не собиралась выпускать никогда, и, покачивая как ребёнка, принялась шептать какую-то чушь… Что это всё ничего не значит, что у меня всё обязательно будет, и я найду, обязательно-обязательно… и совсем как в сказках — вместе и навсегда…
Не понимая, видимо, что любые прикосновения, которые в моей жизни были до, теперь выглядят издевательством, грубейшим нарушением внутреннего пространства, по сравнению с тем, какие живые у неё руки, как щекотно ласкают шею её волосы.
— Ты мне веришь? — певуче тянет Джинни. — Гермиона, ты мне веришь?..
— Нет, — в один рваный всхлип шепчу я. Чуть не плача от того, как же хорошо… как же неизбывно хорошо — чувствовать её вот так, рядом… когда она улыбается, видя, что я прижимаюсь к ней так же искренне, как и она — ко мне. От стука сердца в висках пульсирует.
Я тянусь к Джинни, касаюсь носом её щеки, и так и замираю — её приоткрытые губы в жалком клочке пространства от моих, один выдох преодолеет его за сотую долю секунды.
Мне кажется, нужно ей сказать что-то — в такие моменты герои в книжках всегда что-то говорят, смущаются, краснеют, наивно бормочут «люблю», или хотя бы как в эротической прозе — опаляют дыханием «хочу тебя», «ещё»…
У меня нет ничего кроме «пожалуйста» и «не надо». Ничего, кроме дрожащих пальцев, когда я бережно касаюсь её лица и отстраняюсь.
— Ужас. Не руки у тебя, а ледышки, — хмыкает Джинни, голос у неё с хрипотцой, ниже, чем обычно, и глаза влажно поблёскивают в сумерках. Я стараюсь не думать о происходящем — точнее, о том, что в любой момент сюда может кто-то войти, что мы прикрыты занавеской лишь на половину и в свете углей затухающего камина всё равно будет видна пышная шевелюра Джинни и мои белые гольфы.
И что это всё — мелочи по сравнению с настоящей проблемой. Что я ивовым прутиком гнусь в объятьях своей лучшей подруги, которая одной рукой держит меня за талию, а другая лёгкими взмахами то поигрывает с расстёгнутыми верхними пуговицами, то легонько скользит по ключицам, мерно и плавно, как маятник старинных часов.
— Я пойду, завтрапроверочнаятрансфигурация, ещё сдвоенные Зелья, — бормочу я, щурясь, не делая даже попытки высвободиться.
— Не встречайся тогда больше с Маклаггеном, — Джинни серьёзно поджимает губы, словно не слыша моих последних слов. — Я кого-нибудь ещё с тобой познакомлю, с моего курса. Ничего же, что помладше?.. Подумаешь… Или Краму напиши…
— Краму не могу. Он меня любит.
Со сдавленным смешком Уизли отступает на шаг.
— Всё будет хорошо, — она ещё раз сжимает мою руку.
После этого Маклаггена не существует в принципе, даже в качестве мести.
— Я не пойду, — говорю я Рону ещё из гостиной, по дороге на кухню запахивая халат.
— Хорошо, — кивает он, одной рукой листая газету, другой размешивая сахар в кофе.
— На работу не пойду, — уточняю я.
— Ладно.
Но «ладно» это уже такое… настороженное, неуверенно-заинтересованное.
— Серьёзно? — таки спохватывается он, отодвигая в сторону «Пророк» с раскрытой на середине спортивной колонкой и таблицей отборочных матчей чемпионата Англии.
— Я заболела, — извещаю я и плюхаюсь на стул.
Ложечка, равномерно наматывающая круги в чашке, останавливается, и муж наконец-то смотрит на меня в упор, видимо, ожидая увидеть на моём лице как минимум ровные круги Обсыпного лишая или нарывы Драконьей оспы.
— У тебя же ответственное слушание, — неуверенно напоминает он. Будто я могла забыть.
— Не пойду, — бурчу я. — Не хочу. Попрошу Сметвика выписать мне больничный.
Муж отхлёбывает кофе и пытается переварить сказанное. Видимо, слова «жена» и «не пойду на работу» конфликтуют в его сознании, ведя нешуточную борьбу. Разрыв шаблона, что называется.
— Тогда я тоже, — вдруг улыбается он. — Сметвик твой пусть выдумает что-нибудь заразное. Проведём пару дней вместе, как тебе идея?
Отвратительная. Хотя где-то в глубине души я удовлетворённо отмечаю, что Гарри такое в голову бы не пришло никогда, Рон… ласковый, не в пример нежнее, и как же это иногда плохо. Сейчас.
Знаю, любая нормальная волшебница от такого должна бы прослезиться, радостно пискнуть и броситься мужу на шею…
Впрочем, я действительно плавно переползаю Рону на колени и обнимаю — чтобы не видел, какое у меня лицо.
Рон — настоящий мужчина, все они, как только что-то не так, замыкаются в себе и молчат, потом пускаются во все тяжкие, а наломав дров, моргают на мир невинными светлыми глазами, дескать, не виноваты. Как у детей вечно — тарелка сама треснула, горшок с любимой геранью — сам упал, и дырка на штанах исключительно самостоятельно…
Я хотела уйти… хотела, правда. Накручивала себя, что разбитую чашку обратно не склеишь, потом вспомнила о «Репаро» и промолчала.
Но нужно иметь настоящий талант, чтобы всегда быть так некстати.
Я планировала ничего не делать.
Валяться в кровати и есть мороженое ложками, слопать пачку шоколадных конфет, не считая, лежать с книжкой, пока главный герой не одолеет все препятствия, кружиться по комнате, танцевать, не расчёсываться весь день, выскочить на улицу босиком, пробежаться по траве, попрыгать, потом развалиться где-нибудь в клевере и долго-долго смотреть, как по небу ползут кучерявые, пушистые гусеницы облаков. И в этот момент я хочу быть одна, раствориться в окружающем полностью, чтобы наконец-то…
Рон хозяйским жестом трёт подбородок о моё плечо.
И сил почему-то не хватает сказать, что я совсем не мечтаю превратить Нору в любовное гнёздышко или провести ритуал совместного купания с попутным переходом на ложе любви.
И никакого шампанского, сливок, мёда, шоколада, фруктиков…
Когда Рон говорит: «Я люблю тебя такую, какая есть», — я ему верю. Абсолютно. Потому что понимаю, у него свои сказки. Рон всё ещё чует, что я могу быть — возлежать Афродитой в ванной, кокетливо извлекая из воды ноги — поочерёдно, позволяя шапкам пены плавать только в стратегически важных местах, лукаво прикрывая всё самое интересное, а потом давать им стаять на коже…
Или вырядиться в костюм медсестры, с соответствующими последствиями в виде профилактического массажа всех подлежащих оному областей. Главное только не слишком ловко обращаться с застёжками страпона, чтобы не поставить под сомнение собственную верность.
И что, не могла бы? Могла. С серьёзным лицом и полным осознанием происходящего.
От этой мысли есть конфеты и смотреть на небо хочется ещё невыносимей.
Забывшись, я задумчиво барабаню пальцами по шее мужа, не замечая, что впиваюсь в неё ногтями — острые, но не потому что я волшебница-вамп, а потому что лень за ними ухаживать.
Лукавая волна мурашек, нырнув под ворот его клетчатой рубашки, выплёскивается из-под её коротких рукавов… как настоящий прибой, схлынув, оставляет на предплечьях вздыбленные рыжие волоски.
01.10.2011 Часть неделимая. Берта
— Мы просто поговорим, ладно? — я левитирую стул поближе к её кровати и сажусь.
Берта молча пожимает плечами. Она уже привыкла к волшебству. Как и к тому, что шикарное окно во всю стену с видом на море — сложные чары, не более. В последние несколько месяцев с Бертой много кто хотел поговорить: от магловских следователей и психологов до главы судебной коллегии Визенгамота. Я читаю это в её спокойном взгляде, безразличном к моей персоне.
Берта изучает линию прибоя.
— Я бы хотела лес.
— Что-нибудь конкретное? — осторожно интересуюсь я. В надежде наладить контакт.
— Просто лес.
Описав в воздухе широкую дугу волшебной палочкой, я бормочу нужные чары.
— Спасибо, — говорит Берта. Она отворачивается к стене, не взглянув на результат стараний, хотя моё обычно скупое воображение расщедрилось даже на ручеёк маленьких голубых цветов, плавно лавирующий меж высоких стволов и карабкающийся по корням в самую чащу. Даже на косые солнечные полосы жёлто-салатового света, пробивающегося сквозь листья. Даже на свисающие с сухих нижних веток нити мха и пятна лишайников на коре.
Берте скучно. Меня одновременно и привлекает, и отталкивает её манера речи: короткие, рубленые фразы, каждая — на одной интонации. Абсолютно не вяжется с девочкой её возраста, пусть даже и волшебницей.
— А ты хотела бы научиться делать так сама?
Всё ещё в надежде наладить контакт. Надежда — она живучая, да…
— Зачем?
— Тогда ты сможешь в любое время изменить пейзаж на какой только пожелаешь.
— Он ненастоящий, — выносит окончательный вердикт Берта.
— Ты совсем не хочешь научиться колдовать?
— Нет, — отвечает мгновенно. И мгновенно же:
— Да.
Уже взглянув на меня:
— Не знаю. Хочу.
Вспоминаю волну радости, изнутри распирающую грудную клетку, будто та вот-вот лопнет, когда, нелюбимая не только одноклассниками, но и многими учителями (в основном за вопросы, ставящие под сомнение их знания), я поняла, что письмо из Хогвартса — не глупая шутка с целью посмеяться над заучкой Грейнджер.
Возможно, Берта просто старше, потому и реагирует так. Ей гораздо сложнее поверить.
— Меня осудят, да? — спокойно спрашивает она. — Я убила человека.
— Ты сделала это случайно, Берта.
Она кривится, а я, спохватившись, смущённо пытаюсь улыбнуться и придумать другой ответ. Потому что этот ей пытались вбить в голову с десяток различных специалистов.
— Предварительное слушание по твоему делу отложено ещё на несколько недель.
— Почему?
Во многом из-за моего прогула, который позволил привлечь к делу Международную ассоциацию по защите прав маглов.
— Просто я хочу тебе помочь…
О, Мерлин, очередная банальность авторства Гермионы. И ещё:
— Здесь у тебя есть шанс научиться контролировать свои силы и вести нормальную жизнь.
— Но… — угадывает она.
— Для этого придётся постараться.
— Что сделать?
— Ты должна показать, Берта, всем этим волшебникам, что ты действительно не хочешь, чтобы повторилось то, что произошло. Что, если тебя отправят в особую школу, ты будешь слушаться учителей, вести себя хорошо и прилежно учиться.
— Ясно.
Больше мне не удаётся вытащить из неё ни слова.
Ухожу с камнем на сердце. И за пазухой.
Я иду туда, куда хочу вернуться сильнее всего на свете, но меньше всего на свете — сделать это так, как сейчас, словно мы с Джинни — разъехавшиеся супруги, договорившиеся встретиться, чтобы наконец обсудить детали развода.
Неделю, две, три — я избегала её как могла, а могла по-всякому: забиваясь мышью в Нору, прячась под папками с документами, сатисфакциями и дополнительными материалами, за спиной мужа, скрываясь за ширмой занятости, под маской безразличия и за «когда я разберусь с делами».
Три недели. Это стоило мне немало нервов и нескольких фунтов веса.
Сегодняшняя неудавшаяся беседа с Бертой была последним щитом.
К этому времени я влезаю в вещи на размер меньше, а Джинни — на размер больше.
Когда я смотрю на неё после такой непривычно долгой разлуки, то понимаю, что из того, что раньше нас связывало, не осталось ничего.
Ничего?.. Утрирую, конечно. Всё здесь: заходится спазмами в сердце, сдавливает лёгкие, тоскливо сжимается под рёбрами.
Джинни просто нарушила тонко-вежливо-чинное равновесие, воцарившееся после того, как мы обе вышли замуж, и теперь я вынуждена отреагировать… либо попытаться восстановить, удержать его, либо добить окончательно, либо создать новое, другое.
Мы молчим, обе пытаясь морально подготовиться к тому, что последует дальше. Мне по-прежнему нечего ей сказать, да она и не торопит… не поводит напряжёнными плечами, не выдаёт себя ненужными движениями и резкими жестами. Не смотрит в глаза заискивающе.
Я завариваю чай, Джинни левитирует на кухонный стол несколько пакетов, откуда ко мне тянется с тёплыми объятьями аромат свежей выпечки, сладкого и пряностей.
Есть кое-что, что привязывает сильнее любви, ранит острее презрения, отравляет быстрее зависти и бьёт больнее жалости.
Понимание.
Особенно взгляд, тихий такой, родной, карий. Губы, чуть поджатые, но по-детски полные, смешные.
Джинни пахнет боярышниковым компотом откуда-то из детства. Это будоражит чувства, и успокаивает одновременно своим невесомым присутствием.
Нужно что-то решать, она права.
Или это я ей об этом говорю постоянно?.. Что нужно что-то…
Только сейчас мне не выкристаллизовать мысль.
Я не могу даже… осознать своё положение.
Любовница сестры мужа.
Двоюродный дедушка тётки троюродной бабушки.
И только пальцы подрагивают — я вижу это по вибрирующей жидкости в чашке, когда подношу её к губам, чтобы сделать пробный глоток. Щедро добавленный в чай коньяк приятно обжигает горло.
Джинни беременна, пить ей больше нельзя.
Заниматься любовью, должно быть, тоже, и в данной ситуации это скорее хорошо, чем плохо.
Хотя причём здесь Джинни вообще?..
Что толку — сваливать всё на неё, и так понятно, что это я виновата в сложившейся ситуации, я одна — целиком.
«Нам нужно поговорить». А о чём говорить-то? Что я — трусиха? Она знает. Что Джинни бы всё устраивало, если бы я не капризничала? Знаю я.
Я ставлю перед ней чашку, Джинни придвигает ко мне блюдечко с двумя утопично красивыми пирожными на нём. Одно глянцево поблескивает карамелью и фруктами в желе, другое — со взбитыми сливками, пушистое, мягкое и взъерошенное как чихнувшее облако.
Такой вот обмен любезностями.
Послушно отхлебнув чая, Поттер улыбается:
— Я скучала.
И это первое, что было сказано, помимо дежурного «привет-привет-как ты?-как работа?-спасибохорошо».
— Ты только не переживай из-за меня, ладно? Я… никуда не денусь. Ничего не буду решать без тебя, — морщусь я, потому что в уголках её глаз — едва заметная сеточка расползающихся к вискам морщин, ещё не врезавшихся в кожу. Сойдут, когда Джинни отдохнёт.
Только она не отдыхает, почти не спит даже, я это чую. У неё от усталости глаза меняют цвет, приобретают тусклый блеск, а радужка будто бы выгорает от солнца, отдавая линяло-коричнивой рыжиной.
Я тянусь, чтобы коснуться Джинни, но безвольно опускаю руку на скатерть в ладони от неё.
С горькой усмешкой Поттер наклоняется и целует моё протянутое в отчаянном жесте, вывернутое наизнанку запястье.
Забавные, стройные ряды пупырышек-мурашек мгновенно покрывают кожу на спине и руках, последние — как развевающийся белый флаг, проступающий призрачным видением в дыму рвущихся снарядов, окутанный хлопьями пепла… Они отдают меня на милость победителя. Буквально: швыряют к её ногам, изящным, изгибистым ногам с припухшими икрами и подколенной ямочкой с внутренней стороны, повторяющей форму моей нижней губы.
— Гермиона, пожалуйста, — просит Джинни, опускаясь рядом и по-матерински обнимая за плечи. — Давай пока подождём? Давай — снова всё будет… как есть.
— Это ничего не решит.
— Знаю. Я знаю, что тебе важно быть честной с моим братом. Что ты хочешь понять, что чувствуешь ко мне. И чётко определить, чего хочешь, прямо сейчас. И будешь мучиться до тех пор, пока твоя жизнь не станет как учебник по нумерологии… параграфы, пункты, подпункты, таблицы, формулы с адекватным количеством неизвестных, выдающие предсказуемый и однозначный результат.
Джинни — знает. Вгрызается в меня каждым словом.
Поддавшись искушению, я кладу руку ей на живот, пальцами, словно щупальцами, пробуя кожу, готовая в любой момент отдёрнуть руку, если вдруг почувствую… почувствую…
Нет, он тёплый и мягкий, плавно переходящий в рёбра, ни признака того, что там внутри — жизнь.
Джинни невесело усмехается.
Мне кажется, я пью её — припадая губами к шее, как изголодавшийся вампир, только тяну жадно не кровь, а жизнь целиком, маленькими-маленькими глоточками-причастиями, наполняя себя мурчащим рыжим теплом.
Джинни то смеётся и жмурится от удовольствия, то плачет и жмурится… от удовольствия же.
Впервые целовать девушку — это, конечно, странно.
Куда сложнее — сделать это второй раз, потому что знаешь уже, что после пути назад не будет.
И безумно невозможно — в последний.
А я чувствую, чувствую, чувствую, что вот так, сейчас, — это что-то именно «последнее», как каждый раз последнее.
Страшно, солоно и горько, когда тебя касаются, а ты — сплошной пульсирующий комок нервов, вспыхивающих от каждого прикосновения… будто порох. А в голове рвущейся тканью трещит по швам прошлое.
* * *
Я возвращаюсь до-мой и понимаю, что Нора превратилась в сгусток памяти.
Здесь, на площадке между первым и вторым этажами, Джинни чаще всего хватала меня за руку, сильно сжимая, — только на мгновение, чтобы сразу отпустить. Этот жест означал: «Сейчас ты, Гермиона, спустишься вниз, к моей семье, к Гарри, членам Ордена, гостям — неважно, просто всегда знай: я с тобой. Мы — вместе, что бы ни…»
Здесь, в Норе, меня ждало сразу два открытия, отстоящих друг от друга по времени почти на год, но каждое сравнимо с василиском, притаившимся за углом, — знаешь, что превратишься в камень, как только найдёшь в себе силы посмотреть правде в глаза, признать её, пустить по венам.
Первое…
Я начала замечать её: руки на своих плечах — невзначай, прикосновения — осторожные, пальцы, касающиеся лишь мимолётно, — стряхнуть с мантии соринку, снять волос, формально каждый раз по какому-то поводу, на самом деле — нарочно до усмешки.
Нарочно. Нарочно — не как со стайкой своих подружек, тех она постоянно целовала: при встрече, прощаясь, расчувствовавшись, просто так. Три раза в щёчку, как положено.
Я обратила на это внимание, потому что Рон постоянно фыркал, глядя на эти девчачьи нежности. Не знала ещё, что через пару месяцев буду смотреть, как он довольно подставляет лицо своей «Лав-Лав».
Со мной Джинни вела себя совсем иначе. Она меня касалась. Ей нравилось трогать мои волосы, расчесывать их, собирать в высокий хвост, заплетать косы… её труды никогда не держались на моей голове дольше часа, даже с чарами.
А я… поняла, какое это на самом деле удовольствие, — гораздо позже. Как приятно, невыносимо касаться прохладных прядей.
— Только не говори, что ты плачешь из-за того, что сказал Рон.
Я плакала. Десять «превосходно» и одна «выше ожидаемого» за С.О.В. И один ножичек, маленький такой, перочинный, с обжигающе-холодным лезвием, но всаженный в грудь по самую рукоятку: «Ты что, никак расстроилась?»
Тогда я уже понимала, что делает Джинни. Тогда я уже прошла стадию страха перед вторым поцелуем, превращающим случайность в закономерность.
И позволила…
Вот ровно здесь, у входной двери в ванную комнату.
Второе?..
Декоративные пуговицы на её юбке вдавливались в живот, а её колено оказалось там, где позже были руки.
Я задирала голову, жмурилась, кусала губы. В отполированной деревянной спинке кровати, местами рассохшейся от старости, отражалось моё лицо: глаза — две блестящих точки, ошалевший взгляд, пульсирующий болью и тоской, и залитые алым щёки. Не сколько от удовольствия, а от стыда за него.
Потряхивало от страха, от того, что это происходит со мной, сейчас, от запаха её кожи, от нежности, от каждого прикосновения — пусть это был всего лишь край расстёгнутой блузки, скользнувший по бедру.
— Влажная. — Выдох сквозь едва приоткрытые губы мне на ухо.
Джинни приулыбнулась. Будто затеяла нелепую игру, в которой… она играла, танцуя пальцами у меня внутри, пока я ещё находила в себе силы сдерживаться — просто морщиться, кривиться, прерывисто хватать ртом воздух — молча, а не скулить, сползать всё ниже и ниже, к ней навстречу, цепляться за одеяло до побелевших костяшек.
Потом, после, я не отрывала взгляда от её рук, от водопада волос, щекочущих грудь, поскуливая от каждой судороги, стискивающей мышцы живота до головокружения, сбитого дыхания и разноцветных точек перед глазами.
Потом, после… Джинни потянулась ко мне, пытаясь погладить по голове… а я оттолкнула руку, потому что кожа на её пальцах — указательном и среднем — разбухла, как от воды.
На самом деле от смазки. Из меня, из моего тела. Никогда ещё мне не казалось так убийственно остро, что я — это не я вовсе. Не верилось, что это скользкое, шелковистое на ощупь — из меня. Пахнущее.
«Влажная». Тихий шёпот Джинни, вспомнив который, я сжалась в комок.
Возбуждение, утихая, гасло в теле последними пульсирующими волнами. Хотелось умереть.
Всю следующую неделю я проплакала. А Джинни щенячьи плелась за мной и, сквозь расширенные зрачки, твердила:
— Прости, прости меня, пожалуйста, прости. Мы больше не будем, я тебе клянусь, никогда. Я никому не скажу. Просто иногда я так делаю. Сама. Себе. Ты только не думай, что…
Я не думала.
Я тогда действительно за всю свою разнесчастную жизнь — не. Думала. Ни о чём.
Падаю на кровать без сил, раскинув руки, ноги, разметав волосы по подушке и даже пальцы растопырив — чтобы покрасивше и понадрывней.
Сегодня у Гермионы опять болит голова, а в правом боку покалывает совесть.
Рон верит, что это из-за Берты, поэтому только целует меня в воротник своей же рубашки, безропотно — потому что уже привык не спорить, и ещё ему очень льстит, что я таскаю его вещи.
Мне вдруг хочется рассказать мужу всё, чтобы он защитил меня от той, что до этого защищала меня от него. Взял меня — может быть, грубо, жестоко, чтобы я навсегда поняла, что принадлежу только ему.
Голова болит и вправду. Тянет в висках, будто внутри слишком много вопросов, но ни одного ответа, и даже желания нет выудить хотя бы плохонькое оправдание из закромов несравненного интеллекта.
Спаси девочку, Гермиона. Спаси девочку. И, если получится вдруг, — себя.
26.11.2011 Иллюзионист
Похоже, я — патологическая врунья. Именно так мне кажется, пока я помогаю Берте разобраться в многочисленных свитках с тестами и эссе.
Всё это нужно доделать к концу недели, тогда есть шанс, что на слушании будет присутствовать коллегия Ассоциации по защите прав маглов в полном составе.
Если Берта, конечно, расставит галочки в правильных местах и опишет свою любимую детскую игрушку в словах и образах, не выдающих в ней наклонностей антисоциального элемента.
Пока она не в состоянии даже толком управиться с пером и чернильницей.
Любимую детскую игрушку, ага. В шестнадцать-то лет.
Я в аккуратных выражениях рассказываю Берте, зачем ей нужно это сделать. Ни на секунду не избавляясь от чувства, что: «Спешите! Только сегодня! Только у нас! Гермиона Уизли! Иллюзионист с мировым именем в уникальной шоу-программе… Билеты приобретайте в ка…»
Я беру жёлтую ниточку. Я беру синюю ниточку. Скручиваю вместе два совершенно разных мира и говорю, что теперь, если смотреть издалека, это — зелёный, третий.
А в мыслях пытаюсь найти оправдание мудрецам в остроконечных шляпах, придумавшим такую зубодробительную чушь.
Берта меланхолично разглядывает засохшую ороговевшую ткань в основании пера, трёт им нос, морщась от щекотки. На вопрос «Кем бы ты хотела стать в будущем?» Берта не знает, что ответить.
— Неужели ты никогда не думала об этом? — удивляюсь я. — Никогда не представляла себя… ммм… — судорожно припоминая детство среди маглов: — Актрисой? Или певицей?.. Может, ты мечтала лечить животных?
— Нет.
И почему я не ожидала ничего другого?
Сама не знаю, зачем в это ввязалась.
Наверное, чтобы пропасть на работе с концами. А концы потом спрятать в воду, чтобы уж точно никто. Никогда.
Берта устремляет на меня буравящий взгляд. Глаза у неё серьёзные, отдают сухим металлическим блеском.
— Он меня очень напугал. Гарри.
Требуется время — несколько секунд, не больше — чтобы сознание окончательно разделило безвременно почившего вывернутого Гарри Майлза и Гарри Поттера, к которому привыкло, но за них я успеваю разглядеть картину «Гарри-муж-Джинни, властным грубым жестом толкающий беззащитную девочку Берту на диван и заламывающий ей, брыкающейся, руки» во всех подробностях.
Ситуация кажется нелепой и смешной.
— Я хотела бы, чтобы такие как Гарри больше никого не пугали.
— Отлично, — улыбаюсь я. — Так и напиши.
Умалчивая, что даже для мира магии такие мечты — слишком волшебно. Слишком претенциозно. Слишком… а-ля Гермиона.
— Не хочу.
— Хорошо. Ты можешь вообще ничего не делать. Можешь собрать все эти пергаменты и выкинуть. Игнорировать целителей и дальше. Но ты должна понять, что я здесь для того, чтобы помочь. Твои способности к магии уже проявили себя, и если ты не научишься с ними обращаться, это приведёт к большей трагедии в следующий раз. А он, этот следующий раз, обязательно будет. Я знаю. И имею право советовать тебе сейчас, потому что я видела, как умирают те, кто не смог приспособиться, кого другой мир попросту не принял… Видела, что происходит с сознанием, если чарами блокировать в нём магию, а из тела — вытравливать её зельями.
Гермиона — патологическая врунья, однако способная — расписать в красках подобные ужасы ей не составит труда.
Берта неохотно берётся за перо, но я знаю, что её чувства остались неизменными, а страх, когда дверь за мной захлопнется, сменится тем же вялым упрямством.
Всё это… без толку, как и всегда.
Я говорю с Бертой — Берта не слышит меня. Я говорю с мужем — муж не слышит меня. Я говорю с Джинни — глухо. И когда я пытаюсь втолковать что-то самой себе — тоже.
Нельзя спасти… насильно.
Я думаю о собственном эго как об отвратительном побочном свойстве систематизации… Он вроде дыма из ушей после Бодроперцового. Или синеватого оттенка лица после круговой подтяжки чарами.
Дефект в восприятии того, что в обычной жизни можно шаблонно назвать Обстоятельствами. Под них можно подстраиваться, с ними можно бороться, можно принимать или идти наперекор, можно неприкрыто игнорировать или считать себя выше.
Нельзя раскладывать их на составляющие, превращая в логическую последовательность из сцепленных звеньев.
Нельзя считать себя вправе повелевать ими. Заставлять соответствовать ожиданиям. Низвергать под каблук собственной правоты.
Как с окружающими. Как с мужем. Как с Бертой… с чего я вообще взяла, что ей это всё нужно?..
Что я сделаю что-то «хорошее»? Что она обязана мне хотеть научиться магии, потому что лично я считаю, что так «правильно»?
Что Джинни обязана, уютно устроившись на кухонном диванчике, выложить Гарри всю подноготную наших отношений с подробностями, дескать, «виновата, отпусти меня, родной». Что мы живописно трансгрессируем в закат за миг до финальных титров.
Или Рон… он, конечно же, обязан понимать всё, улавливать малейшие нюансы моих настроений, сменяющих друг друга как цвета в калейдоскопе, и вести себя подобающим образом. Что он, ничтоже сумняшеся, всегда должен помнить, что Гермиона — умнее его и занята делами более чем важнейшей важности, без которых…
Без которых из мира выветрится всё тепло, а свет, распавшись на мельчайшие граны, бабочковой пыльцой ускользнёт в открытый космос, так как исчезнут все силы, способные удержать его здесь.
И даже Гермиона, этот безвольный кусок мяса, ничем мне не обязан. Он не подписывался быть мудрым, рассудительным, правильным, амбициозным, милосердным, хоть целиком, хоть частно — ни печенью, ни костьми.
Берта неряшливым жестом макает перо в чернильницу и нечаянно переворачивает её.
Подскочив, я заклинанием смахиваю чернила на край стола и тонкой струйкой загоняю их обратно в пузырёк.
Берта смотрит на однотонную чёрную радугу, оставшуюся на пергаменте, а затем на меня. Магия уже нравится ей чуть больше.
А мне с каждой буквой всё меньше нравится моя затея и… и Берта тоже.
От неё неприятно пахнет — удивительная одновременная смесь цветочного шампуня и немытых волос, свежей новой мантии и грязи под ногтями, наивности и жестокости, чуткости и святой веры, что можно выдрать у совы пару перьев из хвоста, потому что ей не больно.
Мне хочется, чтобы Берты никогда не было. Убить, только не чопорно-педантично — заклинанием или ядом. Мне хочется запачкать руки — вцепиться ей в горло и сдавливать до тех пор, пока трахея не промнётся под пальцами, пока с почти беззвучным скрипом не треснут хрящи, вспучившись под ещё тёплой кожей опухолевыми буграми.
Тогда уже больше никто не назовёт Гермиону — хорошей.
А что?.. Нет Берты — нет проблемы. Нет проблемы — нет комиссии. Нет комиссии — нет вялокисельного, полудохлого времени, тянущегося так же приторно, как засахарившийся мёд.
Нет никаких любимых игрушек.
У Берты сейчас вообще не возраст для игрушек. Любимые игрушки бывают либо в детстве, либо, когда, уже в полной мере хлебнув одиночества и растеряв последние крупицы энергии подросткового бунта, начинаешь отчаянно нуждаться в том, чтобы кого-то обнимать ночами.
К моему возрасту любимой игрушкой (ко всему прочему — мягкой) становится обычно какой-нибудь Рон.
Несколько квадратных метров поверхности живого тепла, которое можно прижать к себе.
Берта возится с последним тестом на сегодня, а я, мучительно стараясь не рассмеяться, вдруг вижу Рона этакой костлявой рыжей белкой, набитой наполнителем, с круглыми гранулами для развития мелкой моторики в лапах и пузе.
Как ни странно, вымученный, изнаночный гротеск заставляет выйти из замкнутого круга, подняться над ситуацией и увидеть, как мой муж изменился за последний год-два.
По-прежнему таскает мне сладкое, только делает это словно бы безразлично, по привычке, по утрам читает газеты (хотя отродясь ничего не читал), весь «Пророк» от передовицы до объявлений мелким шрифтом, разложив перед собой листы как скатерть, изредка почёсывая шею или потирая живот. Секса не требует.
Берта делает три ошибки в слове «предположительно», но я не правлю их. Я сижу, будто бы проглотив глыбищу льда, давясь пониманием, что муж мне изменяет. Не может не… и ведь так всё прозрачно — и его подчёркнуто вежливое обращение, и снисходительная уступчивость, и мягкое всепрощение.
Ему просто давным-давно плевать.
Половина теста остаётся на завтра.
Позволяя каминному вихрю крутить меня как ему заблагорассудится, я решаю, что тут же соберу вещи Рона, если найду хоть малейшее доказательство, хоть зацепочку…
Уже глянув на его стрелку, без движения застывшую напротив деления «На работе», я понимаю, что Нора принадлежит мужу, и вещи нужно собирать мне.
Не переодевшись из служебной мантии, я заклинанием отпираю дверь в его кабинет. Впрочем, кабинетом это назвать нельзя даже с большой натяжкой: обгоревшие с одного угла обои, разбросанные тетради и конспекты на полу, на стенах — покосившиеся рамочки для колдографий, раздражающие одним своим существованием ожерелья разноцветной «Друбблс», уже как следует пожёванной, скатанной в шарики и приклеенной прямо на стол… кучка немытых тарелок, на которых остатки еды ссохлись в запекшуюся корку, так что уже и не определить, было там что-то съедобное или это очередной неудачный эксперимент в попытке усовершенствовать Блевальные батончики. Одежда, лукаво выглядывающая рукавами и штанинами из приоткрытого шкафа.
Деловой паучок, расставивший сети между пустующими книжными полками.
Не знаю, зачем, но я ищу следы — следы заметания следов, уж в этом я спец. Мы с Джинни знаем, что куда прятать и когда, чтобы не. Даже случайно.
Интуитивно догадываясь, что мужчины вовсе не так осторожны, хитры и изобретательны, я распахиваю шкаф. Открываю ящики. Перебираю пергаменты, договоры, сметы из магазина и рукописи с рецептами.
Ничто не ускользает от моего пристального взгляда: записки, мелочь и разогнутые скрепки в карманах, следы каминной пыли на мантии, замятые ярлычки на рубашках, чужой парфюм в петлях галстуков…
Ну хоть что-то, хоть что-нибудь должно быть…
Рон знает, я не захожу сюда. Здесь он должен чувствовать себя в безопасности.
Я запускаю руку в горшок со скучающей растенией и выуживаю пожёванную зубочистку.
Я пытаюсь выманить при помощи акцио откровенные колдографии Лаванды Браун из обивки дивана, извлекаю треснувшую пуговицу из-под плинтуса…
Рву обои в месте, которое кажется мне подозрительным. Простукиваю стенку, незаметно для себя оказавшись в ворохе разбросанных вещей, бумаги, среди фактически перевёрнутой вверх тормашками комнаты.
И — ничего. Не считая пары журналов, со страниц которых насмешливо улыбались полуголые ведьмочки. Голые не улыбались — они распахивали мне навстречу бёдра и ласкали себя.
Обессилев, я прислоняюсь к косяку, и именно в это мгновение едва слышно щёлкает стрелка с именем мужа на семейных часах. «В пути». А ещё через секунду:
— Я дома!
Что ж, очень за тебя рада, Рон Уизли. Сегодня тебе представится удивительная возможность оценить масштабы сюрприза, устроенного дражайшей супругой.
Я отхожу назад парой семенящих шагов, заранее покорно принимая всё, что ни случится позже: каждый скрип лестничной ступеньки, каждый будущий вздох мужа, взмах — руки, каждое неуловимое, нервное — словно дёрнувшаяся ниточка — движение, каждую линию молчаливых губ, приговаривающих меня на пожизненное клеймо: «Я прощаю тебя».
Я смотрю на Рона не мигая, как какая-нибудь лунатичка-сомнамбула, пока он, скрестив руки на груди, медленно обводит комнату взглядом, мысленно оценивая ситуацию.
За спиной мужа, в дверном проёме, замызганная кровью, калом и слизью, воображаемая Берта, блаженно улыбаясь, прижимает к себе кучку оизнаноченных кишок.
Я чувствую её неуловимое присутствие, когда плетьми опускаю руки и опускаюсь — на пол. Не зная: плакать ли, смеяться. Потому что слёз нет, кажется наоборот даже, что на глазах — колкая, иссушающая плёнка, скрывающая от меня мир, а на смех не хватает воздуха, и не вдохнуть никак, так что я роняю голову, уставившись на преступные, пойманные с поличным ладони — словно бы и не мои они вовсе.
Рон стягивает мантию через голову, бесформенной тканевой лужицей плюхает свитер на ближайший стул, привычным жестом приглаживает взлохматившиеся волосы и подходит к письменному столу. Наклоняется поднять стопку листов, сброшенных мной, укладывает её на место. Взмахивает палочкой — и я слышу, как внизу постепенно разрастается шум закипающего чайника.
— Я… искала документы, — надтреснуто и хрипло объясняю я. — Просто… когда я разбиралась с материалами, то ходила по дому… и могла их кинуть где угодно. Мне казалось, что они могут быть здесь… почему-то, — добавляю совсем тихо.
— Ничего страшного, — кивает муж. — Давно хотел навести здесь порядок, — словно в доказательство своих слов он берёт с пола брюки и, делая вид, что в происходящем нет ничего странного, заправляет карманы обратно.
Потом он приносит мне Напиток Живой Смерти — Умиротворяющий бальзам в маленькой фарфоровой чашке, заставляя прилюдно расписаться в собственной беспомощности.
Я готова — я делаю первый, второй, третий глоток…
— Очень устала. — Шелестящий шёпот, на одном выдохе. — Возьму отпуск… обязательно возьму, только разберусь с этим делом…
Муж тем же спокойным движением забирает из моих рук опустевшую чашку, будто каждый день проделывает такие фокусы и уже привык к ним, как к старым, разношенным кедам, отметившим свой пятый день рождения.
Фокусы. Семья иллюзионистов.
От этой мысли я невольно хмыкаю — получается что-то среднее между лаем и карканьем, и именно этот звериный звук заставляет Рона таки сесть рядом и обнять доставшееся ему сокровище.
Муж уносит меня из этого бардака, поднимаясь по лестнице без малейшего труда, свободно, будто я вешу не больше пёрышка.
Берта остаётся в комнате — любовно поглаживая расстеленные в идеальном, пульсирующем тайным смыслом порядке внутренности. Я узнаю в них свои.
Поэтому Рону и легко — он несёт полую меня.
04.12.2011 Большая девочка
Я лежу без сна в озере черноты, вязком, ягодно-фиолетовом, и она нисколечко не страшна мне, она — мягкая, влажная, тёплая и тихая, как ночь, сочащаяся в окно вместе с десятками звуков и запахов. Наполненная гулом мыслей, как гулом трудящихся в поисках нектара пчёл.
Отличие в главном: пара-тройка чар — и с одного улья за сезон можно собрать с бочку мёда, мысли же ни на что, кроме прогорклого, мазутистого дёгтя, не способны. Думать о возможном применении такой вот нелицеприятной субстанции — как строчить еженедельные эссе на Зелья, а-ля: «Десять способов использования крови дракона в...», отдаёт чем-то, за что могут снять баллы, если вдруг преподавателю не понравится.
Жизнь баллов не снимает. Жизнь топчет, смалывая кости в муку, обтёсывает несовместимое с ней, скругляет острые углы в серый галечный окатыш, оставляя тебя — псевдоправильным и лжеподходящим.
Вопрос: и где в этом всём Гермиона?.. Не я, нет — я-то уже давным-давно не она, не она столь долго, что та, истинная, превратилась в каменного истукана, поросшего мхом, заболоченного и обляпанного пятнами лишайника, словно проказой…
Мне хочется позвать настоящую, но я слишком боюсь, что ответом будет только звон в ушах, да эхо, а не родной голос, успокаивающий, уверенный, твёрдый.
Джинни, Джинни… Нерадивый турист, швырнувший в пропасть камешек, чтобы послушать, как он будет падать… камешек — вызвавший сход лавины на беспробудные наши головы — тоже, снятые с плеч, покатятся. Всех-всех, не только моя. Меня просто накрыло первую.
Джинни швырнула в пропасть младенца.
И если я не схожу с ума сейчас, то что будет, когда начну, представить сложно. Наверное, полыхнёт ярче фейерверка из лепреконского золота на почти уже забытом Чемпионате мира по квиддичу.
— Эй, — я трясу Рона за плечо. — Мне страшно.
Он шевелится, умильно шмыгает носом и открывает глаза.
Сквозь распахнутые ресницы радужка с незаметным зрачком на фоне белого кажется идеально чёрной, тьмой из иного мира.
— Мне завтра рано на работу, я обещал помочь Джорджу, — сонно бормочет он, пытаясь перевернуться на другой бок.
А мне страшно.
С каких только пор Рон записался в трудоголики? Значит, теперь у меня есть, с кого брать пример.
Но он не отталкивает меня.
И мне вдруг кажется, что Артур Уизли, такой, каким я помню его в летние дни незадолго до смерти: подслеповатый из-за пожирающей его болезни, с залысинами, весь клетчато-уютно-фланелевый, мешковатый, потёртый, обрюзгший добродушный размазня… умер, унеся с собой в могилу великую тайну. Теперь она расцвела в единой Джинни. И Роне — тоже.
Во всех его детях на самом деле, они знают что-то такое, чего не знаю я. Как жить, наверное. Нет, не так даже — как хотеть жить.
Несмотря на то, что тут даже умереть-то толком и нельзя.
Выждав некоторое время, в течение которого он невидяще смотрит куда-то сквозь ночь и беспомощно жмурится, предвкушая очередной фортель авторства меня, Рон отодвигается ближе к краю кровати и засыпает снова.
Я нюхаю оставшуюся от его головы вмятину на подушке — которая должна бы пахнуть им, мужчиной, но она отдаёт чем-то приторно-орхидейным, как столь ненавистный шампунь Джинни.
Приказываю себе не думать об этом, иначе захлебнусь дёгтем.
Потому что Джинни в таких случаях морщится, две-три секунды лежит, не двигаясь, а потом откидывает на сторону одеяльный угол и спускает ноги на пол. Нащупывает тапочки в темноте, набрасывает халат поверх мягких, округлых плеч… Включает свет, заваривает чай…
Слушает. Меня. Всё, что я ни скажу, — слушает. Всё, что я бы не сказала даже самой себе.
И этот терзающий словопоток, мыслетёк, однолог — пройдя сквозь маленькие, витые, змеистые язычки рыжих прядей её волос, ниспадающих на грудь, — иссякает.
Кровать Джинни соседняя с моей. Джинни садится, отпихивает ногой уже доставленный из поезда чемодан и проводит рукой по покрывалу, вздыхая:
— Я так мечтала, что когда-нибудь буду учиться вместе с вами.
Хихикает смешно, тоненько так, тепло:
— Знаешь, странно... когда тебе изо всех сил хочется получить что-нибудь невозможное, и ты отдаёшь отчёт в том, что мечта действительно несбыточная... поэтому просто позволяешь себе грезить, воображать, как это будет, зная, что никогда... и давно смирился, а оно вдруг берёт и случается.
Я обвожу взглядом родную спальню. Так боялась, что больше никогда не вернусь.
Но я не говорю этого. Вольдеморт мёртв, Пожиратели коротают вечера в Азкабане.
Плевать. К Мерлину задвинуть память о первых волнах ужаса, накрывающих с головой… от осознания, что даже толком не успела попрощаться с Хогвартсом. И никогда не думала, что сидя в палатке в лесу, наблюдая, как ровно — слишком ровно, слишком размеренно, не мигая – горит светильник… буду скучать. И не по книгам. Не по занятиям. Не по урокам или ученикам…
По мелочам: успокаивающему гулу пламени в камине, повороту коридора, по трещине в лаке на столе в Большом зале, по сквознякам в подземельях.
Война кончилась, а я ещё так отчётливо помню себя — растерянную и скованную страхом, что… кажется, что я — до сих пор та я. И эта борьба будет идти внутри меня вечно.
— Мне тоже странно, — полушепчу растерянно, садясь рядом.
Джинни понимает.
Тянет руку, проводит по спине успокаивающе, раскрытой ладонью.
— Не переживай. Всё кончилось. Мы теперь всегда будем вместе.
— Да, — киваю я, наклоняясь, выдыхая ей куда-то в кожу на сгибе локтя, отчего Джинни мирно фыркает и поводит плечами.
В первый раз в жизни понимаю, что слишком привыкла откладывать жизнь на потом, чтобы теперь вдруг…
Ни философского камня, ни смертоносного василиска в Тайной комнате, ни постоянного недосыпа и лжи, в попытках успеть всё, пусть и с маховиком времени, ни Турнира, ни побега Пожирателей, ни крестражей, ни Даров…
Полог кровати. У Джинни — соседняя с моей. Даже не нужно прятаться, почти. Можно обнимать её, тереться носом о мочку уха, улыбаясь, целовать куда только захочется...
А её помолвка... это всё — потом, в не-обозримом будущем, которого может и не быть вовсе.
Знаю, ночью меня разбудит еле слышный шёпот...
«Гермиона, ты спишь?», и я помогу ей бесшумно забраться ко мне под одеяло, и осторожно задвину полог, бормоча Заглушающие чары, чтобы никто... чтобы никогда... чтобы снова её руки на моём теле.
— Ну... Что случилось? Перестань... — проснувшись от моих всхлипов, Рон пытается погладить меня по голове. — Всё в порядке.
Я бодаюсь в его ладонь. Я не хочу его видеть, но сейчас я не хочу видеть — вообще.
* * *
Я меняю себе расписание совершенно несвойственным здравому человеку образом — беру одно лёгкое слушание вместо двух тяжёлых. Я приношу Берте пирожные и большую часть съедаю сама.
Думаю, что же дальше… и никак не могу понять.
… постоянно меняться, ни минуты не сидеть на месте — это та же привычка. Шаблонная трансформация.
Я сделала что могла, а всё, что могла, — дать ране время зажить, не сдирая методично, раз за разом, запекшуюся корку, защищающую голую плоть от мира...
Самое тяжёлое — постоянно отбрасывать старые стратегии, выходить из зоны комфорта, выталкивая себя из привычных берегов и границ шаблонов, но я пытаюсь справиться...
Я пытаюсь пережить время, когда живот у Джинни начинает расти как на дрожжах, и, не будь он таким соблазнительно-тугим под тканью одежды, напряжённо-округлым, натянутым — будто там нечто большее, чем Уизли может вместить... она была бы похожа на кастрюлю, в которой замесили слишком много теста и оно, приподняв крышку, свешивается жёлто-телесными бугристыми складками с краёв, медленно стекая на стол... зрелище, пугающее степенью вызываемого отвращения, до рвотного ужаса, до зубной боли.
Впрочем, тесто действительно свободолюбиво выглядывает из отведённой ему ёмкости, а значит, мне пора бы поторопиться...
Я привязываю кончики улыбки к ушам, подвесив их на воображаемые ниточки, и оскаливаюсь — методично взбивая сливки для шоколадного крема на торт ко дню рожденья Гарри.
— Говорят, будет мальчик, — Уизли заискивающе смотрит на меня.
— Замечательно.
От застывшей маски доброжелательности на моём лице только что щёки не трескаются.
— Знаешь, Гарри хочет назвать его Джеймсом. В честь отца.
— Здорово....
— Гермио-о-на, — тянет она, снова вкладывая в малейшие нюансы интонаций полное понимание происходящего.
Я сжимаю зубы, сжимаю венчик для взбивания, и:
— Я просто сосредоточена и пытаюсь ничего не испортить на этот раз. Ты же знаешь, в плане кулинарных способностей...
Джинни смеётся.
— Очень хорошее имя, правильное, — продолжаю я. — Думаю, для Гарри очень важно таким образом связать прошлое и настоящее. Это будет значить, что его родители умерли не напрасно. И что они на самом деле живы... в памяти... в вашем сыне...
Джинни вдруг шмыгает носом.
Я невольно поворачиваюсь... а у неё в глазах стоят слёзы благодарности. И губы подрагивают.
Джинни обнимает меня неловко и неуклюже — руки в тесте.
А у меня, кажется, в чьей-то проржавевшей крови... если это не кленовый сироп.
...Берта разглядывает мои синяки под глазами, а однажды вдруг вытягивает руку и касается моих глаз, кажется, именно тогда, когда я вот-вот готова заплакать, проводит по коже над скулами, по линии ресниц, по припухшим немного векам...
Спрашивает:
— А их можно скрыть чарами?
— Угу. — И пирожное вдруг становится не таким вкусным.
— Тогда почему ты этого не делаешь?
— Наверное, потому что в этом суть настоящего волшебства магии — её можно использовать, а можно и нет. Например, когда я устаю и хочу немного отдохнуть после тяжелого рабочего дня, я, бывает, мою посуду после ужина руками. Это успокаивает.
Берта серьёзно так кивает, словно только что положила мои слова на чашу весов правосудия и вынесла оправдательный вердикт.
Мы с ней дошли до некоторой степени взаимопонимания.
Жаль только, что я всё ещё вижу, насколько Гермиона беспробудно врёт, заковыристо: мешая самые отчаянные, осторожные надежды и крупицы живой правды с разумными, добрыми, вечными истинами и моралями мира сего, от которых веет замогильной тоской и разложением.
Когда Берта отдаёт мне на проверку ещё несколько сочинений, уже философско-этического смысла, я понимаю, что зачем-то выиграла это дело. Будучи якобы беспристрастным судьёй — выиграла. Конечно, председателем на слушании выступит кто-то из Отдела обеспечения магического правопорядка, я же сяду на специально отведённое место свидетеля Защиты... но в целом... авторитет, независимые наблюдатели из Ассоциации...
Дело выиграно.
Берта больше похожа на злую ведьму из магловских сказок, в продранной мантии, залатанной молочно-серыми лоскутами липкой паутины, с растрёпанными волосами, змееподобно колышущимися при малейшем движении воздуха, с тонкими, сухими, растрескавшимися губами, покрытыми отслаивающейся кожей, впалыми глазами, буравящим взглядом...
Берта больше похожа на злую.
Её оправдают и научат, глупо загадывать заранее — но я предчувствую победу.
Интересно, не пытаюсь ли я таким своеобразным способом кому-то отомстить?..
Хочется верить, что я уже выросла, и теперь — взрослая, большая девочка... и пуговчатые комбинезончики детских обид и однотонные закрытые мантии подростковых комплексов мне теперь малы.
Но: подозрения.
17.12.2011 Дело номер 50-26
Ночь накануне слушания превратилась в тягучую агонию, муторный морок, спеленавший по рукам и ногам расслабленное тело, но оставивший разум метаться в запертой клетке.
Я просыпаюсь через каждые десять минут и снова смотрю в пустоту полуполными глазами, только рыжая макушка мужа сереет растрёпанными прядками волос в сумраке, как маяк, говорящий, что я всё ещё здесь. В реальности. Что время идёт — колышет штору, заползает под кровать, отмеривает свои предвечные «тик» и «так», волоча недвижимую меня к утру.
Когда оказывается: горло болит настолько, что я практически не могу говорить, а гланды распухли до неприличия — и неприлично круглым выглядит из-за этого моё разнесчастное лицо.
— Может, отменить всё? — тихонько спрашивает Рон, напустив на себя понимающий вид. Когда муж пытается быть «хорошим», я начинаю его бояться. Он пытается всегда — поэтому спинной мозг Гермионы обречён на вечный синдром перманентной паники.
— В третий раз? — бесцветно вздыхаю я. — Нет уж, хватит. Решат ещё, что я умышленно затягиваю следствие...
— Не решат, — улыбается он. — Не думаю, что кому-то в здравом уме может прийти мысль, что Гермиона Уизли на такое способна.
Знал бы ты, родной, на что я способна... Ну да это всё в пустоту.
Минут через пятнадцать подействуют зелья, жар спадёт, голос прорежется...
— Говорил же, нельзя спать под открытым окном, заболеешь.
Это Рон ворчит. Смешно так ворчит, будто сам — достойный образец блюстителя правил миссис Уизли.
Только... я не болею.
Я просто не хочу говорить. Организм сопротивляется каждой своей клеточкой тому, что произойдёт сегодня, то ли содрогаясь от отвращения, то ли предчувствуя что-то неотступное, выше меня, Визенгамота, Берты и Ассоциации по защите прав маглов вместе взятых.
Будто бы сил внутри осталось на одно молчание.
Ноги ведут меня по коридорам нижних уровней, где ждёт причёсанная, умытая Берта, оставившая мне в подарок всю грязь под ногтями.
«Доброе утро, миссис Уизли!», «Удачи, миссис Уизли!», «Как вы считаете, каковы шансы на успех?», «Спасибо-спасибо-спасибо-я обязательно зайду (Без комментариев!) после».
В окна зала суда вгрызаются аккуратные прямоугольники голубого неба — хороший такой вид, учитывая, что сверху на потолок давит с десяток подземных этажей Министерства.
Много корреспондентов, оглушительно скрипят Прытко Пишущие.
Изначально я настаивала на закрытом слушании, но с Ассоциацией в качестве независимых наблюдателей это невозможно, международный процесс за гуманность должен быть гуманным ко всем, даже к изворотливым скользким коллегам Риты Скитер.
Лёгкий сквозняк мурлыкает в ногах.
«Дисциплинарное слушание от девятнадцатого августа объявляю открытым. Ведение протокола начато. Слушается дело номер 50-26, раздел 5, шифр 7-М»... Зачем?.. Всё ведь уже решено, это плещется в глазах каждого присяжного, половина из которых ободряюще улыбается Берте, пока та рассказывает свою историю. И дальше — всё настолько предсказуемо... Затравленно озирающиеся по сторонам родители-маглы поведают, что их дочь всегда была примерной девочкой, я надавлю на больной мозоль жестокости окружающего мира, ненароком отметив, каким серьёзным ударом для психики ребёнка являются сексуальные домогательства...
По небу медленно ползёт серебряная ниточка облака.
— К сожалению, беспрецедентность этого случая не даёт нам возможности работать по устоявшимся законам, но одно то, что мы рассматриваем его здесь и сейчас, — огромный шаг вперёд для всего магического общества, — в завершение собственной речи я добиваю присяжных финальной репликой, пафосной настолько, что челюсти сводит судорогой.
И... я ведь действительно верю тому, что говорю. Или — верила?..
— Поэтому мне хотелось бы обратиться к присутствующим здесь членам Ассоциации по защите прав маглов и вызвать в качестве независимого наблюдателя одного из её представителей.
Со скамьи слева встаёт крайний в ряду волшебников в зелёных мантиях. Прытко Пишущие скрипят ещё противней.
— Добрый день, — раскланивается он. — Заместитель главы Ассоциации Жозеф Лутш. Прежде чем мы приступим к обсуждению данного дела, мне хотелось бы задать несколько вопросов свидетелю Защиты.
Судья кивает.
— Для начала, конечно же, позвольте поздравить вас с повышением, миссис Уизли. Для нас большая честь участвовать в этом процессе.
Жозеф Лутш говорит с едва заметным акцентом — слишком певучие и слабые гласные. В каждой паузе между предложениями он морщит губы и поводит жиденькими усами, отчего те смешно и плавно покачиваются на его лице будто лодка на волнах.
— Спасибо, я в свою очередь крайне признательна, что вы...
Фарс.
Слава Мерлину, он не даёт мне договорить, вежливо кивая и показывая, что церемониальный обмен любезностями можно опустить, — я так и не придумала, за что именно я «крайне признательна».
— Насколько я понимаю, у вас с подсудимой сложились достаточно доверительные отношения, вы хорошо знаете девочку...
— Только в рамках той помощи и поддержки, которую я могла оказать, будучи её официальным защитником, — осторожничаю я.
— Хорошо, — удовлетворенно говорит Лутш, а я снова ловлю себя на мысли, что слежу больше за телодвижениями его усов. — Как вы считаете, справится ли Берта с обучением в одном из специальных интернатов, подотчётных Ассоциации... В Бельгии, к примеру, или в Люксембурге, ведь в Британии, к сожалению, нет аналогов подобных школ...
— Вполне, — вполне искренне киваю я.
— В таком случае, при согласии родителей, мы готовы взять на себя такую ответственность.
В нужном месте раздаётся одобрительный гул. Судья стучит молоточком, призывая собравшихся к порядку.
— Наше единственное требование — чтобы в течение недели с момента вынесения приговора, при положительном исходе дела, девочке был назначен личный опекун, готовый сопровождать её первые полгода обучения и обладающий глубокими теоретическими и практическими познаниями в магии.
— Что ж, тогда пришло время проголосовать, — объявляет глава Отдела обеспечения магического правопорядка. — Кто за то, чтобы признать подсудимую виновной?
Ни одной руки.
Вердикт:
«Непреднамеренное убийство, несчастный случай, оправдана по всем пунктам, ввиду отсутствия на Островах подходящих условий для дальнейшего развития, передать счастливым и плачущим родителям под письменную расписку в том, что они будут согласны на любые меры, принятые Ассоциацией».
Аплодисменты, аплодисменты, топчущиеся в проходе каблуки Джинни, торжество нравственности... спасительная дверь кабинета, где: спасительное кресло, спасительный письменный стол, спасительная бутыль подарочного виски в ящике... глоток, глоток, и ещё один — жадный.
И только тогда горло окончательно перестаёт болеть.
Отговорило, отзащищалось.
Я роняю голову на руки, шепча про себя: «Пожалуйста, пожалуйста, ну пожалуйста...»
А что именно? Не знаю.
Сделка с жизнью, на которую шёл каждый. Пусть вот сейчас всё будет так, как надо. Раз — и хорошо, и больше не больно, и нет тяжести в груди. Пусть случится что-нибудь. А потом я буду хорошей, правда-правда. Обязательно.
Я больше никогда не буду отчаиваться. Я соберусь, возьму себя в руки... но сейчас... хоть что-нибудь.
Хоть что-нибудь = стук в дверь.
— Миссис Уизли...
В проёме появляется голубоглазая мордашка в обрамлении белокурых буклей.
Я отвечаю нечто похожее на «Во-ыйдите», и передо мной предстаёт прехорошенькое созданьице — совсем ещё девочка для моих уставших и одуревших от бесцветного калейдоскопа жизни глаз.
Мантия, застёгнутая на все петельки, изящные серебряные запонки лукаво выглядывают из манжет. Полупрозрачная нежность кожи сменяется матово-персиковой белизной лица и едва заметным румянцем на щеках. Из рук произрастает несколько толстенных папок.
Грудь — от волнения вздымается и опадает, вздымается и опадает, натягивая ткань, гипнотизируя.
— Я слушаю вас, мисс...
— Гаджен... Роуз Гаджен, — она заискивающе улыбается, и меня словно бьёт током. Такая... знакомая фамилия... такая знакомая, почти что родная улыбка, которой хочется любоваться.
— Садитесь, мисс Гаджен. — Она послушно приземляется на краешек стула, ноги плотно сжаты, острые носки туфель деловито устремлены вперёд, выдавая готовность и рвение типичной отличницы. Я бы сказала «гриффиндорской заучки», но я же не думаю такими категориями, правда?..
— Позвольте спросить, по какому поводу вы хотите ко мне обратиться? Дело в том, что у меня не так много времени.
— Да, конечно, я понимаю. Извините.
Я смотрю в её глаза — страшные, невинные глаза первой в моей жизни женщины, к которой я хочу прикоснуться. Помимо Джинни. Но с Джинни всё было совсем не так. Как мне когда-то казалось, нас объединяло нечто, недоступное простым смертным, святая, отчаянная привязанность, уважение, понимание...
Большее, чем просто любовь.
Можно было хотеть кого угодно — любого мужчину — хоть Рона, хоть Гарри... хоть Крама, рисуя на полях конспектов кривые сердечки.
Джинни была единственной, кого я по-настоящему любила. За кого, чертыхаясь и плюясь ядом, пошла бы на смерть, да что там на смерть — на какие угодно жертвы, на жизнь бы пошла. Умереть и не видеть — оно, как правило, самое лёгкое.
И вот сейчас, то ли с голодухи, то ли ещё что...
Молния, настоящая когтистая молния в животе, зигзагообразно спускается по ногам, посылая колкие нервные импульсы охотничьего предвкушения и удовольствия.
Я ещё думаю так... лениво-расслабленно, что это, наверное, у меня снова жар.
Но... Роуз Гаджен, значит.
— Я сейчас на третьем курсе. Академия магического права. Хочу стать магвокатом. Я... я... в том смысле что... я очень восхищаюсь тем, что вы делаете. И этот процесс... он... первый в своём роде и уникальный, с него начнётся совершенно другое отношение по отношению... — запинается, — к маглам, и... Тут, — Роуз быстро опускает глаза на цепко прижатые к груди папки, — несколько составленных мной проектов. Мне бы хотелось, чтобы вы их посмотрели, если можно, потому что...
— Хорошо, обязательно.
Нужно же как-то прервать этот сумбурный поток речи?
Я улыбаюсь легонечко и кладу ладонь на её запястье, откладываю протянутые папки в сторону, но руку не отпускаю.
Чуть насупившись, Роуз смотрит на меня, и, встретившись с моим твёрдым взглядом, едва заметно кивает. Уже соглашается. Понимает всё.
Роуз — обычная, я — совсем обычная, это настолько просто-просто-просто, что на полувдохе срываешься в этот чувственный водоворот, и забываешь всё.
Третьекурсница Гаджен закусывает губу и, сдавшись, позволяет руке дрожать в моей в полную амплитуду.
— Я правда очень, очень... в-восхищаюсь. В-вами.
«Сдохнешь ты в таком мире, деточка». Но вместо этого:
— Может быть, чаю или кофе?
— В-воды, — всхлипывает она. — Пожалуйста. Если можно. Спасибо.
Я медленно крадусь к графину, захожу ей за спину, словно бы случайно провожу по спине, глажу волосы... Роуз вскакивает и поворачивается ко мне раньше, чем я успеваю приманить сервиз из пузатых чашечек, тонкостенно-фарфоровых. И робко целует в щёку.
Гаджен выше меня ростом, но на её блузке — самые податливые из когда-либо виденных мной пуговиц. Я расстёгиваю две верхних осторожно, прощупывая дно.
Впрочем, птичка, замершая передо мной со страху, смотрит внимательно, сухими глазами.
Тельце её приятно пружинит под прикосновениями, но не щетинится. И я расстёгиваю третью.
Веду подушечкой большого пальца по узкой полоске кожи, виднеющейся сквозь целомудренно раскрытую ткань, под которой двумя крупными бисеринами проступают напрягшиеся соски.
— У вас всегда такие холодные руки, миссис Уизли? — нервный смешок Роуз.
— Да, наверное, — я не вижу смысла лукавить, и внезапно прихожу в себя — отстраняюсь немного, но её улыбка останавливает меня.
До чего же знакомая, яркая, приглашающая улыбка...
Не в силах справиться с горечью и подступающими к горлу рыданиями, кусаю её губы, нежную кожу на шее, плечи, ложбинку под ключицами, и Роуз вскрикивает, громко, потому что, должно быть, ей действительно больно. Выгибается дугой, чтобы оттолкнуть меня...
— Миссис Уизли... — вздрагивая всем телом, она отодвигается к краю стола, осторожно переступая ногами, словно лань... чуть прикрывает руками грудь — покрасневшую, с воспалённо-розовыми следами моих укусов.
— Миссис Уизли, — снова вышептанное так отчаянно. — Пожалуйста...
— Тихо, тише...
— Вы такая красивая, миссис Уизли...
Жизнь считает меня... неблагонадёжной и не хочет заключать со мной сделок.
Дома пахнет небольшим семейным торжеством, теплом и фирменными имбирными печенюшками Молли Уизли. Джинни привстаёт мне навстречу и навстречу же мне привстаёт объект моих ночных кошмаров — её живот. Совсем уже беременный и с довольной улыбкой, растянутой где-то под специальным («для будущих мам») свитером.
Я подружечьи лыблюсь, прижимаюсь к ней, обнимая за плечи... и наслаждаюсь тем, что в аромат её волос вплетается запах Роуз Гаджен, оставшийся на пальцах несмываемым клеймом.
Гермиона Уизли только что изменила любовнице. С первой встреченной.
Красота. Впрочем, в красоте Роуз Гаджен нельзя отказать, и всё-таки.
«Духи на дорогах», — наотмашь бьёт по щекам память.
«Каникулы с каргой». «Йоркширские йети».
Гаджен — Глэдис, Глэдис Гаджен, одна из его самых преданных поклонниц...
И я, кажется, понимаю, откуда у Роуз такие обворожительные ямочки на щеках — достались от пятикратного обладателя приза «Магического еженедельника» за самую обаятельную улыбку.
Как же неудивительно, что меня повело.
Я отстраняюсь и почти бегу в ванную, будто это у меня токсикоз, — мыть, тереть, отмывать руки и смеяться, смеяться, смеяться.
Через два дня в Норе появляется по-настоящему судьбоносная сова.
22.01.2012 Шиповник
У неё, у этой судьбоносной совы, на ушах буро-коричневые с проседью кисточки, а глаза — две огромных, немигающих плошки. Они смотрят куда-то сквозь пространство и время, и от взгляда веет таким холодом, что я ни на секунду не сомневаюсь, что эта птица летела ко мне долго, из самого загробного мира.
Там танцуют на костях неупокоенные души, и у крошечного костерка в самом сердце ледяной степи сидит старуха со встрёпанными волосами, на ней продранная мантия и ожерелье из крысиных рёбер, и она знает меня лучше меня самой и лучше моей собственной матери. У старухи на коленях коробка с детскими голосами, перевитыми атласной лентой.
Там не страшно. На вековых деревьях — нити мха, а земля под снегом — вся в наростах ягеля. Там ветер, и он несёт с собой всё: и горькую кислинку лимонной цедры, и щекочущую ноздри нежность цветущего жасмина, и запахи прелой, гнилой листвы, и трупного разложения, и... перемены?..
На улице в лучах утреннего солнца легонько подрагивают подсыхающие капли росы, впервые в воздухе чувствуется осень — ночи теперь длиннее, а земля остаётся холодной и влажной даже спустя несколько часов после рассвета.
Тут — штиль.
Совесть пришла ко мне с опозданием. Словно бы нехотя. Словно бы — лениво, но ей некуда торопиться, ведь она взяла с собой всё необходимое для долгих месяцев самобичевания.
Во-первых, я изменила Джинни. Я, собственными руками, — и в данном случае эта фраза пропитана таким ужасающим буквализмом, что дрожь берёт.
Взяла и разрушила всё, что было, и даже если Джинни никогда не узнает... мне — не забыть самой, что я обнимала её, марая чужим запахом.
Но не это самое болезненное, а то, что подобная мысль невольно заставляет на секунду остановиться и подумать: «А что же всё-таки было-то? И было ли?»
А всё как во сне... как в тумане... будто я совсем не жила, да и не было этой жизни вовсе — ни начальной школы, ни Хогвартса, ни Академии... ничего.
«В течение недели с момента вынесения приговора... при положительном исходе дела... должен быть назначен опекун... сопровождать первые полгода...»
Письмо с трогательной мольбой (в отсутствие нужной кандидатуры) лично мне стать опекуном Берты хотя бы на несколько месяцев — вот, что приносит сова.
Не такой уж я и ценный кадр в кресле главы судебной коллегии Визенгамота, да?.. Что меня можно вот просто так взять и выслать, изгнать из страны... точнее — вежливо попросить.
Я могу не согласиться и не собираюсь фактически отходить от дел, пусть даже и на неделю, ведь это значит поставить крест на карьере... Но у железной уверенности слишком короткий период полураспада — уже через секунду воображение подбрасывает мне красивые картинки уютного тихого пансионата где-нибудь в Восточной Фландрии, увитого плющом и обрамлённого низенькими, почти стелющимися по земле кустарниками дикого шиповника... на берегу озера, где, едва не оступаясь на покатых берегах, в воду окунают низкие свои ветви плакучие ивы.
И небо. Высокое-высокое, пропитанное невинной синевой, проникающей в самое сердце... какого практически не бывает в туманной Англии.
Я откладываю формочки для омлета в сторону — там красивые звёзды, сердечки, цветы... — и просто выливаю взбитые яйца на сковороду. Сверху зелень, сыр, специи. Накрыть крышкой, на медленном огне...
Теперь-то я понимаю, что между нами всегда стоял Гарри. Которому я нравилась сильнее, чем тогда подозревала. Особенно дважды: на четвёртом курсе, до Чжоу, когда он отдалился от Рона, а Джинни только и могла, что смотреть на Поттера грустными глазами, и стайки девочек увивались за своим новым героем, по совместительству участником Турнира, по совместительству — пушечному мяску, выставленному на растерзание всем, кто считал его избранным и желал отхватить от Гарри кусок побольше, чтобы засушить — вдруг принесёт удачу.
Как его не растащили на сувениры тогда...
А я была рядом. Когда рядом не было даже Рона.
И снова — когда кроме нас не было никого, только я и он, в палатке в самой чаще леса, пока вокруг рыскали Пожиратели и отряды, вылавливающие прячущихся грязнокровок... а те таились в вырытых землянках, словно крысы.
Тогда я тоже была ближе.
Джинни, как она сама признавалась, всегда испытывала ко мне «лёгкую зависть», и я только потом, накануне их свадебной церемонии, осознала, насколько тяжёлой может быть она, эта лёгкая, насколько неподъёмной и пригибающей к самой земле, будто ты — какая-нибудь чахлая травинка...
Я же стояла тогда, оправляла красивую вечернюю мантию... и завидовала.
Гарри до самого последнего момента не понимал Джини. Которая — плакала, правда, от счастья на этот раз.
Горем мы делились чаще — я/она совершенно искренне жалела, гладила по голове, обнимала, успокаивала, давала советы.
Когда было нужно. Когда — её тонкая, нежная красота вдруг, прирученная, спустилась ко мне на ладони, и стала принадлежать мне.
Я знаю, я всегда была ближе. К ней, которую Поттер не видел, не замечал, обижал безразличием.
Я смотрела, смотрела на него не мигая. Думая. Кляня. Я ведь и правда могла отнять у него это теперь уже самое дорогое... могла спугнуть рыбку, правда, не золотую, а рыжую, но которая сама приплыла к нему в руки, а он не смог вовремя удержать. Потому что женщины... они всё-таки не снитчи, снитчу и то так легко измять трепещущие крылышки — одним движением.
Отбить девушку у лучшего друга, которому обязаны жизнью минимум половина из живущих в Англии волшебников, — каково?..
Прошлое вливается в меня потоками чернил из букв на листе бумаги.
Я изменила Джинни. Вчера.
Что, Гермиона, стыдно?..
Только не я ли изменяю ей с мужем — если не постоянно, то как минимум периодически?..
И зачем делаю это, если каждый раз бормочу о какой-то святости и о том, что мы никогда не любили друг друга... не любили же, не любили же, нет. Нет.
Только когда пытаешься переварить это — больно, ох и больно.
Мне вообще никто не говорил, что можно любить женщину, даже книжки — и то отмалчивались, замирали стыдливо в самых безобидных местах.
Я — лесбиянка. Я — не лесбиянка. Мне абсолютно всё равно. Секс... он как речь, язык, буквы. И только говорящему решать, что же это будет за фраза: «Люблю», «Спасибо», «Моя», «Пропади ты пропадом».
Я, кажется, сболтнула лишнего.
Я бы молчала всю жизнь.
В-третьих, теперь я понимаю, что Гарри тоже нравился мне когда-то сильнее. Это было до наступления эпохи Священного Ужаса перед Животом Джинни.
В-четвёртых — Рон: приходит на запах — у мужчин есть такое волшебное умение — спускаться точно к готовому завтраку, чтобы царственно посидеть на своём месте, пока суетишься вокруг, накрывая на стол.
Рону приходится спешно снять с плиты уже подгорающий омлет и быстро перевернуть его на блюдо, чтобы пока ещё румяная корочка не превратилась в слой древесного угля.
Я методично перерываю содержимое кухонных ящиков. Где-то там должна лежать мамина любимая вазочка для сладостей, подарок мне на свадьбу. Она будет стоять на красивой белоснежной салфетке, связанной крючком, до краев наполненная бельгийским шоколадом — сливочные трюфели в обсыпке из хрустящих вафель, марципановые яблоки, маленькие конфетки в форме морских ракушек, пралине с лесным орехом или кофе, или кокосовым кремом...
Ещё я заберу с собой маленькую картину с подсолнухом, величиной с ладошку... и вон ту статуэтку... и... и...
— И что ты делаешь? — порезав омлет на порции, муж вдруг поворачивается ко мне.
— Я... я... — ни на секунду не прекращая ловких взмахов волшебной палочкой, — я... уезжаю. Мне предложили работу в Бельгии. Это срочно.
— С той девочкой? — почти утвердительно говорит он.
Я читаю в его глазах, что Рон ожидал чего-то подобного с самого начала слушаний, что он чувствует — я бегу.
Я думаю, это конец.
Ведь он не бросит семью, не бросит друзей, не может бросить магазин Уизли.
А меня жизнь гонит отсюда поганой метлой, не оставляя ни шанса, да я и не хочу...
— Я, — он открывает пакет молока и неопределённо кивает в сторону кучки вещей, скопившихся на краю стола, — вхожу в список того, что ты собираешься взять с собой?..
— Не знаю, — честно признаюсь я. — Не могу за тебя решать...
— Давно подумывал открыть филиал «Вредилок» где-нибудь в Европе, — спокойно говорит Рон. — А то с этой доставкой одни проблемы... то сова Ла-Манш не перелетит, то в камине что-нибудь застрянет, а то и взорвётся.
Мне хочется его убить — ринувшись к нему, с наскока ударить кулаком прямо в живот, чтобы согнулся пополам, чтобы позеленел от боли.
Мне хочется броситься ему в ноги и целовать их.
— Гермиона...
Его возглас разрушает оцепенение. По оконной раме ползёт паучок. Говорят, пауки приносят счастье в дом, но какой от этого толк, если мой муж их больше не боится.
— Гермиона, я не буду просить тебя остаться, я, наоборот, рад, что ты хочешь уехать... Точнее — что, оказывается, ты ещё хоть чего-то хочешь. Просто... с тобой происходит что-то, я же вижу. Ты мучаешься и изводишь себя с того самого момента, как тебе дали повышение... И мне кажется, что, возможно, тебе действительно будет полезно отдохнуть, сменить обстановку, познакомиться с другими людьми, узнать что-то новое...
«Да, да, да!» — колотится в грудной клетке, а сердце бьётся где-то в висках.
Как удачно новая должность совпала с вестью о счастливом прибавлении в семействе Поттеров.
Мне страшно, но я сажусь с ним рядом.
Наверное, есть какой-то предел, грань, до которой «всё хорошо» и можно не замечать ничего, кроме любовно выстроенной картинки идеального мира: «Министерство — реорганизовано и выполняет свою работу», «Мы с Роном должны быть вместе, как и Гарри с Джинни», «Джинни любит меня, я люблю её, поэтому мы никогда не расстанемся». И вот оно — счастливое будущее собственной персоной: склеенное в тошнотворный комок, как если смешать клубничное мороженое, томатный суп, раскрошить туда булочку с ананасовыми цукатами и имбирем, а сверху залить тыквенным соком и грибным соусом с тёртым чесноком. Вкуснятина.
Я не хочу так. Некоторые вещи не сочетаются в реальности — и теперь я искренне не понимаю, что же заставляло меня верить, что всё как-то «утрясётся» и «наладится».
Я не просто «не хочу», а — не могу больше.
— Только… не дави на меня, ладно? Хочу сама решить... — умоляю я, не договаривая: «Лучшеубейменя, убей».
Вместо этого Рон достаёт откуда-то бутылку глинтвейна, подогревает её заклинанием, откупоривает и протягивает мне.
Делаю огромный глоток, который только чудом не встревает в горле, и по телу мгновенно разливается приятное тепло.
На выдохе я пристраиваю голову у Рона на плече, пытаясь зарыться носом за ворот рубашки.
Если уж мне и суждено бежать отсюда, поджав хвост, то пусть будет как будет, плевать...
— Твои сборы терпят до вечера?
— Да, но ответ нужно прислать уже сегодня.
— Тогда я сегодня поговорю с братом, приду домой и мы спокойно всё обсудим и решим, хорошо?.. — он снова почему-то разговаривает со мной как с ребёнком.
— Угу, — киваю я.
Мне всё равно, я даже не хочу думать, что Джинни ни за что не согласилась бы уехать со мной... что, значит, семья, Гарри, дети... всегда были ей важней и желанней меня.
Что даже Рон сейчас не хочет отпускать меня, да плевать, почему, хоть из чувства собственности... хоть как... но не хочет ведь?..
А Джинни... Джинни.
Но это уже не важно.
Мы уезжаем. Мы уезжаем как можно скорее — возможно, я какое-то время буду одна, пока муж не передаст полностью дела Джорджу и не получит разрешение Министерства на открытие магазина, нужно ещё договориться о всяких формальностях... вроде ставки налога, или о торговых сборах, получить разрешение на вывоз продукции...
Как только он уйдёт на работу, я отправлю сову со своим согласием. Хоть Франция, хоть Австрия, хоть Чехия, Румыния, Земля Обетованная... что угодно.
Я больше никогда тебя не увижу, Роуз Гажден.
Мне больше никогда не будет стыдно, Джинни.
Я больше никогда не буду гадать, кто же у тебя в животе — Джеймс или Лили.
Я больше никогда не буду видеть тебя в кошмарах, Берта. Теперь и отныне — только наяву. Ежедневно.
04.03.2012 Часть Бельгия. Ma chère
— Простите за неудобства, — чуть подпрыгивая, Жозеф Лутш семенит в мою сторону по парковой дорожке. — И примите искренние извинения, миссис Уизли, непозволительная грубость с моей стороны — заставить ждать такую очаровательную даму. К сожалению, с этими статутами секретности теперь столько бумажной волокиты... Вот ваш пропуск, — он протягивает мне тонкую пластинку, похоже, что из чистого золота, на которую нанесены какие-то символы, больше похожие на северные руны, и красивый герб, где изображены сразу четыре величественных льва — суровые строгие морды, повёрнутые в профиль, вскинутые верхние лапы, длинный изогнутый хвост... в общем, типичнейший лев rampant... Его узнают даже те, кто имеет о геральдике самое смутное представление.
Отложив в сторону зачарованную сумочку с вещами, я встаю со скамейки навстречу заместителю главы Ассоциации по защите прав маглов.
— Всё в порядке, — внутренне содрогнувшись, я позволяю Жозефу галантно поцеловать мне руку, стараясь не думать о ритуальных колыханиях, которые при этом устроили на его лице усы. Теперь, кажется, я понимаю, почему пару веков назад в европейском обществе в кругу «очаровательных дам» было принято носить перчатки. Потому что фу.
— Пойдёмте скорей, ma chère, вы совсем продрогли... — легонько поклонившись, он берёт меня под локоть.
Правда. На мне тонкое шерстяное платье, а сверху лёгкое магловское пальто, совсем не защищающее от порывов ветра, вроде бы и не такого холодного, но настолько сильного, что ему не стоит никакого труда пробраться сквозь пару слоёв одежды и сдуть с тела всё тепло.
Очень похожие на парочку прогуливающихся маглов, мы сворачиваем на узкую тропинку, ведущую прямо вглубь паркового массива, в самую чащу — если можно так сказать о высаженных ровными рядами раскидистых липах, вязах и лиственницах, под которыми буйная зелень подросших за лето кустарников, туго сплетших свои ветви, устроила настоящую вакханалию жизни.
— Я очень рад, что вы согласились, миссис Уизли, — продолжает Лутш, увлекая меня всё дальше от ухоженных дорожек. — Мы никогда не испытывали недостатка в квалифицированных преподавателях, но по-настоящему инициативные, талантливые специалисты в наше время большая редкость. Особенно если речь идёт о столь специфических учебных заведениях. Надеюсь, подобный опыт окажется полезным и для вашей практики...
Эти длинные высокопарные фразы, вроде и простые, но скользкие, будто слизь книжного червя, навевают сон, расслабляют, как плывущие по небу облака, ты смотришь на них, смотришь, а потом вдруг забываешь обо всём, струишься куда-то вместе с ними, перетекаешь медленно и скользяще...
— Да-да, — то и дело киваю я. — Вы правы. Конечно же... Безусловно.
— Сейчас вам нужно будет пройти через защитный барьер. Он находится вон у того оврага. В первый раз ощущения будут не слишком приятными, здесь довольно сильные отталкивающие чары... Я буду ждать вас там, — с этими словами Лутш растворяется в воздухе.
Я смотрю в указанном направлении. Вроде бы неглубокая прогалина вдруг кажется мне смертельно опасной, зияющей пропастью с обрывистыми краями, готовыми вот-вот обрушиться вниз под моим весом, стоит мне лишь подойти ближе.
Незамутнённые паника и ужас.
Стиснув зубы, я медленно иду вперёд, внушая себе, что это всего лишь чары.
Почва подо мной заметно проседает, по земле ползут расширяющиеся трещины, с каждым мигом их количество растёт, подбираясь ближе и ближе ко мне.
Собрав всё своё мужество, я делаю шаг прямо в пропасть и оказываюсь на другой стороне.
— Ещё раз извините за неудобства. Теперь барьер будет узнавать вас. Простые меры предосторожности на случай, если под вашей внешностью на территорию пансиона вдруг захочет проникнуть посторонний...
— Под моей внешностью? Проникнуть? — я невольно сжимаю в руках дорожную сумочку. — Кому это нужно?.. Никто в здравом уме...
— К сожалению, вы сами только что ответили на свой вопрос, ma chère, — печально улыбается Жозеф Лутш. — Пойдёмте, осталось совсем чуть-чуть... Объясню по дороге.
Я послушно иду за ним к виднеющемуся впереди просвету между деревьями. Закатное солнце освещает его своими лучами, отчего кажется, что это таинственный вход в волшебную страну из детских сказок.
— В здравом уме, как вы и сказали, такое вряд ли кому может прийти в голову, — продолжает он. — Но ненависть, к сожалению, слишком сильное чувство, чтобы обуреваемый им человек — неважно, маг или магл, мог сохранить ясность мышления. Понимаете, несмотря на то, что Англия — достаточно консервативная страна, в ней изначально присутствует некая рассудительная холодность, отличающая её жителей от обитателей остальной Европы. Здесь... Скажу вам правду, которую вы уже понимаете и без меня... В пансионе в этом году будет жить двадцать шесть детей со всего мира, девятнадцать девочек и семь мальчиков. У каждого из них есть личный опекун, плюс пять учителей и десять воспитателей, три лекаря и два постоянных психолога. Это помимо целого штата обслуживающего персонала. Взрослых почти втрое больше, чем учеников, и такое повышенное внимание совершенно оправдано, потому что эти дети... опасны. И это очень мягко говоря. Берта по нашим меркам девочка со скромными способностями. Вы скоро познакомитесь с Гийомом, спокойный милый мальчик десяти лет из древнего волшебного рода Ван дер Стрейкеров... он может устроить локальное землетрясение только потому что суп, поданный на обед, на его вкус будет пересолен. Слухи о таких детях, бывает, просачиваются в прессу... В наших барьерах застревает до десятка репортёришек за месяц. Но ведь есть и другая сторона вопроса... Такие как Берта — изгои и среди маглов, и среди магов, они слишком опасны и непонятны. И при этом все они сущие дети, наивные и чуткие, да к тому же и столкнувшиеся в своей жизни с чудовищными потрясениями, жестокостью, насилием... Я пугаю вас?..
— Нет. Просто скажите, мистер Лутш, вы правда считаете, что все ваши ученики не вырастут с... с криминальными наклонностями?.. Что они смогут вести нормальный образ жизни?..
— Очень хороший вопрос, миссис Уизли, — он улыбается в усы. — Очень хороший. Но мы пришли.
Деревья отступили, и под ногами насколько хватало глаз раскинулась зелёная лужайка. Прямо перед нами, словно таинственный зверь, из-под земли вынырнула узкая мощёная дорожка, плавно перетекающая в низкий изогнутый каменный мост, ведущий к небольшой пристройке.
За ней я вижу чистую, безмятежную гладь озера... вдоль берегов и правда растут ивы, опуская тонкие хлёсткие ветви к самой земле.
А дальше приветливо мигает окнами, из которых уже гостеприимно льётся сырно-жёлтый свет, миниатюрный Хогвартс — маленький замок, спустившийся к самой воде, всего из трёх этажей, прямоугольный, со всех четырёх сторон — по изящной высокой башенке. Мягко обнимая, озеро окружает его игрушечным рвом, через который переброшен ещё один мост.
На кристально-голубом небе нет ни облачка, лёгкий ветерок доносит щебет птиц, у берегов плещутся утки, от карниза к карнизу снуют ласточки.
От запахов трав, особенно душистых перед закатом, кружится голова, будто после пары бокалов шампанского.
Мне кажется, я не заслужила целый год жить среди такого тишайшего великолепия, отгороженного от окружающего мира плотной завесой чар, сквозь которую сюда не попадёт ни один из моих старых кошмаров, даже о Джинни.
И так вдруг... легко?..
Словно угадав мои мысли, Жозеф хмыкает:
— Большинство детей на летних каникулах. Мы стараемся по мере сил не держать их в изоляции... кто-то проводит лето с родителями, кому-то мы пытаемся подыскать семью или друзей...
У широкого парадного входа нас встречает девушка лет двадцати.
— Привет. Элин, это миссис Уизли, наш новый опекун. Мисс Кристиансен уже, наверное, заждалась...
Лутш распахивает дверь, по-хозяйски пропуская меня вперёд. Дверь — тяжёлого дерева, с массивными металлическими петлями, но в самом её центре чарами впаян витраж — раскрывший крылья и протягивающий к небу пухлые руки златокудрый ангел, словно сошедший с картин Рубенса...
— Добро пожаловать, — чуть приседает в реверансе Элин, не глядя на меня. — Давайте я отнесу ваши вещи.
Когда она поворачивается спиной, я невольно вздрагиваю... Её курчавые волосы коротко острижены, на макушке красуется проплешина... По шее полосами тянутся ожоги и открытые раны... Ещё я вижу едва заметные на тёмной чёрной коже фиолетовые гематомы и вспухшие кровоподтёки.
— Элин... — голос Жозефа Лутша звучит мягко, но твёрдо. — Помнишь, о чём мы с тобой говорили?..
— Да, сэр. Я стараюсь, сэр.
— При всём уважении, мистер Лутш, Элин необходимо немедленно пройти в лазарет, чтобы целители обработали раны.
Сама от себя не ожидала настолько резкой реплики... но ожоги... особенно ожоги — выглядят просто ужасно. Я вдруг понимаю, что Лутш не лукавил, говоря, что у Берты самые средние способности. Кто знает, кого ещё я тут встречу...
Страшные мысли перебивает едва слышное лопотание Элин:
— Нет, миссис Уизли. Всё в порядке, миссис Уизли, это просто... мои... особенности, — она снова низко наклоняет голову. — Простите меня.
— Ну что ты... всё в порядке, — я чувствую, что снова делаю что-то не так, пытаясь сейчас сгладить свою оплошность.
— Элин, ступай. Я уверен, вы с миссис Уизли станете хорошими подругами, но сейчас нас ждёт директор.
— Да, сэр, — снова почти беззвучно шелестит она.
— Здесь почти нет агрессии, — Жозеф отвечает на мой немой вопрос. — А все дети могут натворить бед скорее от страха, они просто напуганы, особенно новенькие... мир не слишком ласково с ними обращался...
Мы поднимаемся по широкой парадной лестнице.
— А теперь я снова должен попросить вас меня извинить, ma chère. Кабинет Ирмы Кристиансен в конце левого коридора, вторая дверь после поворота. Я же вынужден решить ещё несколько дел, а до ужина осталось всего полчаса.
— До свиданья, — немного сбитая с толку таким сумбурным прощанием, я медленно разворачиваюсь, ещё раз оглядывая довольно мрачный, практически лишённый естественного света холл.
Похоже на институт для благородных девиц из какого-нибудь старого фильма про любовь, где у каждой героини обязательно есть деспотичная Наставница, добрая Мамушка, строгий пастор...
Я так давно не смотрела фильмов... и уже года четыре не была в Хогвартсе...
Говорят, ностальгия — признак угасающего разума... Значит, я старею.
С этой мыслью я стучусь в кабинет директора пансиона Ирмы Кристиансен.
— Заходите, миссис Уизли. Я как раз пью чай... — волшебница в строгой чёрной мантии привстаёт из кресла, чтобы пожать мне руку. — Присоединяйтесь.
— Спасибо, — я сажусь на стул напротив. Зря я думала о старости... На вид Ирме лет сто пятьдесят, жидкие седые волосы собраны в пучок на затылке, лицо — сплошная сетка морщин, как и руки, и шея... кожа покрыта пигментными пятнами, а глаза по-старчески водянисто-тусклые...
Но при этом я чувствую исходящую от неё силу, неуёмную энергию, которая делает внешность мисс Кристиансен не то что не отталкивающей, но даже — привлекательной, манящей, как тёплый запах свежей выпечки, приготовленной любимой бабушкой, как её руки, способные загладить и заговорить любую боль.
У Ирмы Кристиансен самые светлые и лучистые глаза из всех, что я когда либо видела.
Внезапно, словно это какая-то внушённая мысль, я понимаю, что нет ничего странного в том, чтобы звать её «мисс», потому что у неё нет детей, кроме детей в этом пансионе, она не была замужем и никогда не была близка с мужчиной.
Это видится мне так же ясно, как и висящая на стене картина — «Успение Пресвятой Девы Марии» Рубенса.
И сама Ирма наверняка в молодости была похожа на девушку с одного из портретов гениального мастера.
— До начала занятий ещё несколько недель. Этого времени вам должно хватить, чтобы познакомиться с остальными преподавателями, освоиться и лучше узнать вашу подопечную. Так что не вижу смысла утомлять вас долгими разговорами... вы всё поймёте на практике. Если коротко — учебный процесс практически не регулируется, у нас есть несколько общих программ — История Магии, Зельеварение, Чары, Трансфигурация... но в целом каждому опекуну даётся возможность представить свой вольный курс, наша цель не сколько научить махать палочкой и варить отраву, сколько помочь принять себя и жизнь такой, какая она есть, во всех красках... И тут уж далеко не всегда можно сказать, вы учите детей... или они — вас.
Я невольно улыбнулась.
Разработать собственную программу и рассказывать о том, что лично ты считаешь важным...
Неужели я настолько наивная, что начинаю верить в то, что мечты начинают сбываться?.. Пусть не в Англии, пусть без Джинни...
— Обычно для удобства мы разбиваем учеников на несколько класcов, — мягко привлекает моё внимание мисс Кристиансен. — Три-четыре группы в зависимости от возраста, отдельно — дети, которым требуется индивидуальный подход, и группа мальчиков.
— Мальчиков? Почему? — удивлённо спрашиваю я. — Разве детям не лучше было бы заниматься вместе?..
Довольно странно встретить в таком передовом учебном заведении настолько консервативные взгляды.
— Ах, нет, — смеётся Ирма, — дело совсем не в этом. Просто юношей со склонностями к спонтанной магии гораздо меньше. Когда в группе оказывается один мальчик среди стайки девочек, он не всегда чувствует себя комфортно... учиться им лучше среди мальчиков. В остальном они никак не ограничены, играют вместе, за ужином вместе... на курсах опекунов тоже как правило смешанные группы... замок у нас маленький — даже спальни все в одном крыле. Впрочем, хватит с вас на сегодня... Скоро ужин, потом Элин проводит вас в вашу комнату.
— Элин? — растерянно спрашиваю я. — Мисс Кристиансен, у девочки такие раны, по-моему, она еле держится на ногах...
— Я знаю, дорогая. Элин очень тяжело справляться с её природой...
— Что произошло?
— Когда ей было одиннадцать, её мать часто оставляла на неё младшего брата, и однажды Элин тайком от неё убежала с подружками купаться, а брата взяла с собой. Дети заигрались и заметили, что мальчик куда-то ушёл, только когда он упал в воду. Его не спасли. А Элин... Элин выпарила всю воду — из озера, из деревьев, из травы... из её подруг... из всего живого. От тех, кто в тот день пришёл туда купаться, даже пепла не осталось. Элин винит во всём себя и до сих пор не может справиться с этим...
Мне становится страшно. И очень, очень больно.
— Не переживай так... тут у всех своя история и свои раны. И у Элин, и у Берты, и у меня... и у тебя.
* * *
— Ну как ты там? — рыжая макушка мужа сливается с отсветами пламени в камине.
— Кухня здесь ничего, — признаю я. — Правда, тяжеловата на мой вкус. Берта на полторы недели у родителей, детей здесь практически нет... Так что пока тихо, хорошо. А вы?.. Как Джинни?..
Последний вопрос сам срывается с языка. Я цепенею, стараясь не выдать смущения ни взглядом, ни жестом.
В желудке нехорошо проворачивается тяжёлый комок.
— Всё в порядке. Мы с Джорджем спешно готовим новый ассортимент к осени, я получаю необходимые разрешения и бумаги... не знаю, на сколько это затянется... Потом нужно будет хорошенько подумать и выбрать место для нового магазина... в общем, благодаря тебе ношусь как нюхлер за монеткой... — смеётся Рон. — У Джинни и Гарри тоже всё хорошо. Обставляют детскую.
Но я чую... чую в его голосе странные интонации. Будто бы он о чём-то знает. Будто бы что-то случилось. По спине пробегает холодок.
Мне хочется бежать, но я тоже смеюсь в ответ.
Наверное, всё всегда и начинается в той точке, где бежать и смеяться — синонимы.
Эта точка не так далеко. Не так глубоко. И расфокусирована — её размерами можно пренебречь.
Где-то дальше, за ней... есть полянка, на которой стоит замок с башенками, он мягко светит окнами в ночь, и наверное...
Наверное, гордость — это абсолютно дерьмовое качество.