Солнце лениво опускается за ограду, окрашивая небо во все оттенки багрянца и пурпура, а по земле, озарённой алым светом, тянутся длинные тени.
Ветер прохладен и свеж. В нём уже давно не ощущается горечь хмеля, — сбор закончился почти два месяца назад, — и сейчас воздух пахнет увядающей травой и землёй, ещё не просохшей от дождя. Деревья медленно цепенеют, роняя усталую листву, сад Англии (2) готовится уснуть…
Здесь тихо. Где-то там, за рекой, шумит вечно неспящая автомагистраль, да изредка доносятся гудки поездов, но тут, над этими древними стенами, разлита незыблемая, прозрачная тишина, которая кажется мне самым прекрасным храмом Создателя. Словно крепость, она охраняет это место, чтобы ничто не могло помешать разговору с Богом. Тишина — драгоценное наследие и привет от братьев, первых отшельников с горы Кармель…
День угасает. Он, как и череда остальных, был долгим, заполненным делами и заботами, но удивительно несуетливым. Каждому занятию нашлось своё время, спешить было некуда. Спокойный, размеренный темп жизни — удивительное ощущение, завораживающее, затягивающее в себя… Не то что раньше, когда каждую секунду на меня сваливалось сто тридцать три поручения, и всё надо было сделать вчера.
«Всему своё время, и время всякой вещи под небом».
И всякому занятию тоже. В пять пятнадцать — подъём, с шести до семи — мысленная молитва, затем месса. С половины девятого до девяти — трапеза, потом работа в саду… Я умелый садовник, — зельевару не пристало пренебрегать гербологией, — и теперь старые навыки пригодились. Конечно, обычные растения не так привередливы в уходе, как питомцы Помоны Спраут, но и здесь требуется определённое терпение и мастерство.
И кто бы мог подумать, что, выполняя простую работу, которая больше подошла бы студенту-первогодке, я буду только морщить губы в слабой улыбке.
Да, я учусь улыбаться. Солнцу. Облакам. Хрупким саженцам. Конечно, это несусветная глупость, но я позволяю её себе — вокруг разлиты такие покой и безмятежность, что поневоле начинаешь смотреть на жизнь проще.
«Всему своё время…»
Вот именно. А сейчас мне пора проверить, все ли прихожане закончили молитву, прежде чем закрыть на ночь двери храма.
Узнал бы о моих мыслях наставник — расстроился. Описывать священными словами бытовые дела — куда это годится? Но что поделать, мой врождённый антагонизм, ироничность и желание всё видеть по-своему не оставили меня и в новой жизни. И я люблю проговаривать про себя целые главы Библии — они полны красоты и гармонии, и звучат для меня как музыка. Или как рецепты зелий.
«Время любить и время ненавидеть; время войне, и время миру».
Моя война, наконец, окончена. Мне даже удалось выжить, хотя, видит Бог, я не просил о таком чуде. Но что случилось — то случилось.
Об этом никто не узнал, и я ничуть не жалею. У меня не осталось сил, чтобы радоваться наступившему миру вместе с остальными людьми. Они ликовали и веселились, они гордо праздновали свою победу, а я ощущал, что мне нет места в их счастливом сияющем будущем.
Им жить.
Не мне.
И это правильно.
Пусть мёртвые сами хоронят своих мертвецов. А я отношу себя к последним, несмотря на то, что по какому-то недоразумению ещё дышу и хожу по земле.
«Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки».
Не знаю, буду ли я когда-нибудь достоин того, чтобы стать одним из братьев, — идёт всего лишь второй месяц постулата (3), моё обучение только началось, — но я хочу этого.
Тут так спокойно…
Надеюсь, что через несколько лет я принесу вечные обеты, а потом над моей головой пройдут годы, неспешно сменяя друг друга, и однажды я тихо усну.
И пусть там, за высокими стенами, кипит весёлая людская жизнь — здесь неторопливо перебираются чётки, лопата старательно рыхлит землю, и дни уходят за днями — без тревог, с улыбкой, в спокойном ожидании конца.
«Идёт ветер к югу, и переходит к северу, кружится и кружится на ходу своём, и возвращается ветер на круги свои».
Как легко жить, когда, наконец, осознаешь, что ты — всего лишь ничтожная песчинка в великом водовороте времени. Наши муки и радости, наши поражения и победы — такая мелочь и ерунда, что совестно тревожится о них. Множество раз человечество создавало здание культуры, но неизбежно приходил кто-то, кто разрушал построенное. Ши Хуан-ди, Атилла, Гитлер, Волдеморт… — безумные мечтатели и строители «великих» империй, — мы помним немногих из них, были ещё сотни, и сотни придут потом... Я не понимаю, почему зло неизбежно возвращается в мир, но возможно в этом есть некий смысл, непостижимый для нас.
Так стоит ли волноваться об этом?
«Тогда я увидел все дела Божии и нашёл, что человек не может постигнуть дел, которые делаются под солнцем».
Стремление знать всё прекрасно, но в рамках одной жизни — это недостижимо. В мире так много вещей неподвластных нам. Я понимаю это и прилежно учусь смирению.
Но должен признать, что получается у меня не очень, — даже теперь я умудряюсь оставаться гордецом…
«И ублажил я мёртвых, которые давно умерли, более живых, которые живут доселе».
…ведь у меня есть свои персональные святые. Моё солнечное чудо, которое научило меня любить, и седой старик — лукавый и мудрый друг, ставший мне вторым отцом.
Я жил для них. Я сражался за них. Для них я обнажал душу и лгал, для них смотрел в глаза смерти.
Теперь я за них молюсь.
* * *
Под сводами старого храма таится сумрак. Последние лучи закатного солнца наполняют витражи тихим светом, пара ламп мягко освещает алтарь, в глубине которого трепещет крохотный огонёк — неугасимая лампада.
Красиво…
Я легко склоняю колено перед дарохранительницей, а потом неторопливо иду через наос (4)…
Здесь, слева на стене, висит распятие (5). И я как всегда останавливаюсь, поднимая глаза.
Сверху на меня смотрит Христос. Сейчас его лицо неразличимо в густых тенях, но я знаю, что глаза у него грустные. Иногда я смотрю на него с сочувствием, — столько боли, а хоть кого-нибудь вразумила его любовь и жертва? А иногда я подбадриваю его: «Не горюй, ты не одинок». Это неслыханная дерзость, но я вспоминаю тех, кто, так же как и Он, шёл на смерть во имя спасения мира. Я знаю, что за такое сравнение меня осудят, но верю, что это сделает кто угодно, но только не Он.
Они шли и сражались. Они плакали от боли, но смотрели в глаза врагов без страха. Они не умели отступать и предавать и отчаянно боролись не за собственные интересы, а за всех людей, за мир, за любовь... Они отдавали свои жизни ради будущего — прекрасного и доброго — того, в которое они верили.
И, слава Богу, им всё удалось, теперь люди наслаждаются покоем и счастьем, которые были завоёваны для них этими детьми.
Дети… А от кого ещё можно ждать спасения, как не от них — самых чистых духом? Не от авроров же с их девизом «злом зло искореняя»…
«Где слово царя, там власть; и кто скажет ему: «Что´ ты делаешь?»
Меня привычно передёргивает. Служители закона… Впрочем, их дело — наказывать преступников, а не спасать грешников.
…Они оттащили меня от её мёртвого тела, и кто-то пальнул круциатусом. Я терпеливо переждал волну боли и снова пополз к ней, но меня скрутили.
Потом был чей-то кабинет и опять боль…
А её больше не было, не было, не было!
Отчаяние и безысходность вывернули наизнанку то, что осталось от моей души, и я заговорил. Я давился словами, слезами… нет, я не молил избавления от мук и смерти, они были полностью заслужены, но отчаянно желал хоть чуточку очиститься от той мерзости, которой запятнал душу. Я захлёбывался своей страшной исповедью, объяснял, рассказывал…
Пока не наткнулся на их скучающие взгляды, в которых ненависть сменялась брезгливостью и презрением.
Им не было дела.
Не человек. Всего лишь очередной комок грязи готовый к переработке и утилизации.
В тот момент я ощутил пронзительное, страшное одиночество. Я тонул, распадался, проваливаясь в чёрную бездну... так легко, не понадобилось даже дементоров...
Они ещё о чем-то спрашивали, но я уже не слышал. Кажется, снова была боль. Не знаю, не помню…
После того моего допроса Дамблдор крепко разругался с Моуди, пытаясь втолковать ему свои взгляды на жизнь. Их размолвка продолжалась много лет, и когда старый аврор однажды явился в Хогвартс преподавать ЗОТИ, я даже решил, что Альбус хочет таким образом отомстить ему за меня. Кретин... Дамблдор и месть? Это же ни в какие ворота…
«Не будь духом твоим поспешен на гнев; потому что гнев гнездится в сердце глупых».
Альбус умел любить. И совершенно не умел ненавидеть. Он не обещал мне ненужного, — долгих лет и лёгкой судьбы, но подарил главное — надежду на искупление и примирение с самим собой. А ещё никогда не осуждал и вел себя так, будто я заслуживаю уважения, дарил отеческой любовью и уверял, что я очень сильный.
Сильный… Для всех, кроме него, — конечно. И только рядом с ним я позволял себе слабость, цепляясь за Альбуса, как за поводыря. И он терпеливо поддерживал, помогая мне подниматься к свету. Многие годы Дамблдор был моим наставником и утешителем, когда ненависть и осуждение других людей, знавших о моём прошлом, становились невыносимыми…
Но однажды нам пришлось проститься.
Дальше я должен был идти сам.
Что ж... Я шёл. Как мог, как умел. Альбус уверял, что я прекрасно справляюсь, но он всегда был слишком добр ко мне.
Боже милостивый, дай мне сил и мудрости, чтобы и дальше жить так, чтобы и он, и мой рыжий ангел не были разочарованы.
* * *
От раздумий меня отвлекает тихий всхлип.
Ещё не все ушли?
Через мгновение я замечаю маленькую фигурку на самом краю передней скамьи.
Ребёнок?
Нет, женщина…
Как грустно слышать здесь плач. Под этими древними сводами, где, кажется, ещё витает отзвук ликующего Sanctus-а, слышны псалмы и сердечные приветствия…
«Мир вам!»
Я люблю эти мгновения Литургии, — когда люди тепло желают друг другу добра и обмениваются рукопожатиями, моё сердце наполняется неизъяснимой радостью.
Радостью, которой хочется делиться, которую хочется дарить.
Меня тянет подойти к женщине, и спросить, что стряслось, но я удерживаюсь — нельзя мешать молитве верующего.
Боже, помоги ей.
Тихо вздыхаю и неторопливо бреду мимо рядов скамеек, проверяя, нет ли забытых вещей и мусора. И невольно слышу глубокие и судорожные вздохи, — женщина пытается справиться с собой.
«А блаженнее их обоих тот, кто ещё не существовал, кто не видел злых дел, какие делаются под солнцем».
Я стал слаб. Я больше не могу видеть чужого горя.
Впрочем… Мне ведь всё равно придётся подождать, пока она закончит молиться, и тогда я смогу поговорить с ней. Утешитель из меня, конечно, никакой, но вдруг?
Вот и передняя скамья. Я на мгновение останавливаюсь, разглядывая женщину.
Удручающее зрелище. Мне не видно её лица: она согнулась и сжалась в комочек, а тонкие пальцы сцепились в замок с такой силой, что совершенно побелели.
Не плачь, ты не одна.
«Ибо, если упадёт один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадёт, а другого нет, который поднял бы его».
Я помогу. Подниму.
* * *
Буду ждать. Главное, не пропустить момент, когда она соберётся уходить.
Отчаяние… По-человечески, это так понятно. Сколько раз я поддавался этой слабости, и сколько раз заставлял себя дышать и жить дальше.
И находить в себе мужество надеяться.
Даже когда мне пришлось отправить на смерть мальчика… — на мгновение я зажмуриваюсь, воспоминание об этом до сих пор отдаётся во мне мукой — тогда я чувствовал себя словно Авраам (6)... Гарри, дитя моей боли! Я положил его на алтарь, и исход был очевиден — какие там ангелы и овны! — но иррационально, вопреки всему надеялся на чудо…
И он выжил.
Велика милость Господня, а отчаянье — это грех. Нужно верить, и Он явит свою милость.
«Всё соделал Он прекрасным в своё время, и вложил мир в сердце их, хотя человек не может постигнуть дел, которые Бог делает, от начала до конца».
Я поднимаюсь в алтарь, неторопливо обхожу его, оправляю лампаду, оборачиваюсь...
Как она там?
…рука повисает, не закончив движения, сердце пропускает удар…
…Она смотрит куда-то поверх моей головы, и её взгляд…
Теперь я знаю, что с ней.
Она готовится умереть.
* * *
Воздух леденеет.
Именно такие глаза я видел у тех, кто после долгих развлечений Лордовой гвардии умудрялся оставаться в сознании и мог видеть, как поднимается палочка для финальной Авады. Измученные пытками люди в последние оставшиеся им мгновения пытались подготовиться к смерти, и взгляд их, долгие часы наполненный ужасом и чудовищной болью, становился отрешённым. Они уже не видели нас, своих палачей, они смотрели в лицо милосердному Богу, который сейчас заберёт их из ада…
* * *
Её глаза — приговор.
И руку, кажется, снова опаляет ненавистная боль. Пьяный хохот, тени, безумие…
Нет!
Пинком отшвыриваю от себя воспоминания и торопливо оглядываюсь.
Вокруг знакомые белые стены, алтарь, кафедра, скамьи…
Спокойно!
Перевожу дыхание и усилием воли вгоняю сердце в нормальный ритм.
Всё то — в прошлом.
А здесь что-то другое. Над этой женщиной не стоят с палочкой, ей никто не угрожает. Она сама решила свести счёты с жизнью.
Сама!
Страх тает, уступая место гневу.
Идиотка!
Да что ж ты творишь?! Зачем? Умереть — разве это выход?!
Губы женщины кривит слабая и горькая улыбка. А глаза остаются совершенно мёртвыми…
Господи, что же с ней могло стрястись?
Она не в трауре, одета добротно, чисто, признаков тяжелой болезни или побоев нет. Кольца на руке — тоже. Сколько ей лет? Вроде молодая… Хотя такое выражение лица… лица…
Грейнджер.
…состарит кого угодно.
* * *
Не может быть.
Это галлюцинация.
Такого просто не может быть!
Она должна быть там, в большом мире, — радоваться жизни, танцевать, учиться, влюбляться…
Эльфов, в конце концов, спасать.
Но она тут. Одна.
Значит…
По хребту ползёт предательский холодок.
Но ведь всё кончено! У них мир, всё в порядке!
Стало быть, нет.
Сердце на миг сжимает стальной обруч и тут же скручивается в тугую пружину.
Ладно.
Разберёмся.
Впервой нам, что ли?
Держись, Грейнджер! А я помогу.
Ты только расскажи мне всё, ладно?
* * *
Внимательно слежу за девочкой, и прикидываю варианты.
Как её занесло сюда? Она не может здесь учиться, — в ближайшей округе нет ни одного университета.
Выходит, случайно.
Как кошка, ушла умирать подальше ото всех…
Но почему?
Мне упрямо хочется найти какую-то простую причину.
Что-то с родителями?
Вряд ли. Лорд не нашёл их. Прошлым августом, после захвата министерства я навестил семейство Грейнджер и застал пустой дом, а, поговорив с соседями, понял, что супруги уехали в Австралию. На всякий случай для возможных ищеек я оставил ложный след — разбросал по дому проспекты о США, а заодно подкорректировал соседям память.
Значит, дело в другом.
Уизли? Или… Гарри?
Липкий страх снова ползёт по коже и подбирается к горлу.
Нет.
Тут что-то не то.
В этом случае она не собиралась бы покончить с собой, а вовсю разрабатывала планы спасения. Грейнджер всегда отличалась отвагой и дерзостью, а трудности только подхлёстывали её волю.
Или уже некого спасать?
Эта мысль обдаёт меня холодом.
В этот момент девочка упрямо сжимает губы и выпрямляет спину. Кажется, она готова уходить.
Вот только куда?
Некстати вспоминается, что здесь поблизости есть удобный каменный мост… А Медуэй сейчас низок… так что надежды на переломы нет, она гарантировано погибнет.
Этого нельзя допустить!
Но не запирать же её в храме, ожидая, пока она одумается? Абсурд…
А первоначальный план — подойти и поговорить — не годится. В таком её состоянии внезапное явление покойного Северуса Снейпа вызовет у девчонки нервный припадок...
А у меня под рукой ничего.
Да и станет ли Грейнджер откровенничать со слизеринским змеем? Ой, вряд ли… Она сейчас, скорее всего, вообще ни с кем не захочет разговаривать.
Разве что… со священником?
На мгновение меня охватывает ужас: мысль, пришедшая мне в голову, — настоящее кощунство. Занять чужое место, принять исповедь… Ведь это Таинство, мне нельзя! Кроме того, я не готов: я не умею врачевать души и не знаю ответов на многие вопросы.
Но речь идёт о человеческой жизни.
И у меня нет времени, чтобы оплакивать своё бессилие.
Надо.
И я должен суметь.
Господи, прости меня за всё.
И помоги.
Я гашу один из светильников, и церковь погружается в полумрак. Держась в тени, прохожу к притвору и останавливаюсь у конфессионалов (7). В сумрачном храме, и уж тем более в темноте кабины Грейнджер не удастся разглядеть моего лица. Вот только одежда… Я ношу свою обычную — мне пока не положен хабит (8), но с другой стороны она немножко похожа, здесь темно, да и вряд ли девочка разбирается в тонкостях монашеского облачения.
Она, наконец, встаёт, поворачивается к выходу, и натыкается взглядом на мою фигуру. Я делаю ей приглашающий жест и исчезаю в темноте исповедальни…
* * *
Только бы Грейнджер не прошла мимо.
Ведь она может.
Если ей уже всё равно, если погасла последняя искра…
Тогда только и останется, что останавливать её силой.
Но что тогда будет — не знаю…
Шаги.
Ну же, не подведи меня!
Шуршит откидываемая занавеска.
Слава Богу.
* * *
Девочка тихо возится, устраиваясь на скамейке.
Я слушаю.
И готовлюсь. Молюсь — мысленно, даже без слов, призываю Господа, постепенно ощущая, как внутри и вокруг меня начинают звенеть невидимые струны.
Ничего, мы ещё поборемся…
Гермиона вздыхает.
— Я грешна, святой отец.
Пора.
— Повторяйте за мной, пожалуйста. «Во имя Отца и Сына и Святого Духа»…
Я произношу формулу начала исповеди, а девочка тихонько вторит. Стороной проходит мысль, что всё, что Бог ни делает, к лучшему: когда-то пережитый ужас — стальная хватка змеиных колец и зубы, рвущие горло, — сделали мой голос неузнаваемым.
А вот голосок Гермионы ломается и дрожит. Как бы не разревелась…
— Теперь перекреститесь, — я тоже осеняю себя крестным знамением. — Слава Иисусу Христу! Во веки веков. Аминь.
Ещё чуть-чуть времени, чтобы дать ей успокоится.
— Назовите свой возраст, семейное положение, а также, когда вы исповедовались последний раз.
Кажется, она удивлена. Но послушно перечисляет давно известные мне сведения. Зачем-то добавляет имя.
Дитя...
У исповеди она, конечно, не была ни разу. Ну, кто бы сомневался, не удивлюсь, если она вообще не верит в Бога. Впрочем, мне это всё равно.
Я готов биться за неё со всем миром и с ней самой, лишь бы только не отдать отчаянию и тьме.
— Теперь расскажите о своих грехах.
— Я убиваю людей.
Она… что?!
На мгновение я теряю дар речи.
Господи, я ожидал чего угодно, но только не… Грейнджер — убийца? Да я скорее поверю в добросердечного Тёмного Лорда! Хотя, если в бою, то… стоп. Убивает? Не убила, а…
— Я не хочу этого, но убиваю! Каждый день. Я виновна, виновна! — её голос рвётся, сменяясь загнанным дыханием, — Вот, — она сглатывает, — Понимаете? И поэтому я решила. Я обязана разделить это с ними, я тоже должна умереть…
Да что за бред?
— Опомнись, дочь моя, что ты говоришь! Самоубийство — тяжкий грех, не смей даже думать об этом! — я перевожу дыхание и заканчиваю уже спокойней: — Ты что же, глупая, решила, что со смертью закончатся и страдания? Но душа-то твоя бессмертна! А покаяться ты уже не сможешь, и надежды на спасение не будет.
Но она спорит со мной, горячо и яростно:
— Значит так мне и надо! Я должна искупить сво…
— Ты с ума сошла! Какое же это искупление? Жизнь — дар божий, нельзя отнимать его. И отказываться от него нельзя!
— Ах, нельзя? Не искупление, да?! — ну вот тебе и истерика... — Почему же тогда их убивают, раз это не искупление? Почему, раз нельзя отнимать жизнь? Дементоры в Азкабане, наверное, уже ожирели от обжорства! И что меня пугать? Мучится я буду вечно? А они? Их души вообще уничтожают, совсем! И в этом виновата я!
Так это она из-за Упивающихся?
Не может быть…
— У них какая надежда? И такое происходит каждый день! Их приходят и забирают, снова и снова. Как будто всё мало! И кто-то из студентов в школе всё время прячет глаза — у них больше нет родителей, но им надо делать вид, что всё в порядке, иначе будет ещё хуже! А вокруг них только ненависть и злорадство! И вот за это мы воевали? А, ну конечно, раньше, они убивали нас, а теперь мы — их. Это вроде расплаты. Но я так не хочу!
Господи… Там творится такое?
А чего ты ждал? А, ну да, счастливого и сияющего... Боже, какой дурак…
Их убивают. Ну, разумеется, что же с ними ещё могут сделать? И общество наверняка это поддерживает. Что ж тут удивительного? Люди считают это справедливой карой.
Как же часто мы принимаем свою жестокость и склонность к садизму за праведный гнев…
Но она, она же…
— Послушай, но ведь это не ты. Не ты поднимаешь руку и обрываешь их жизни!
— Но я этому поспособствовала! Завоевала, да! Это всё — моя работа!
Он рыдает — отчаянно, безнадёжно.
Я слушаю и молчу, уставившись в темноту.
Которая злобно скалится и хохочет надо мной.
— Да, я всё понимаю, они плохие, они преступники. Но если мы делаем то же самое, то чем мы лучше?!
А и в самом деле — чем?
Да ничем.
— Поймите, я не хочу в этом участвовать. А выхода не вижу. Честное слово, мне легче было быть жертвой! — девочка срывается на нервный смех, — Чего проще? Бегай по лесам, воюй себе, ха-ха, да, да, страшно, голодно, плохо… да, боишься за друзей и родных… но совесть у тебя чиста! Сражаться за правое дело — что может быть лучше? Где оно сейчас — это правое дело?! И что теперь? Жить и радоваться? Делать вид, что всё в порядке? Вышвырнуть из жизни их всех, освободить себе место и считать, что так и надо?
Господи… Невинное ты моё создание…
Она ревёт.
А мне отчаянно хочется обнять её, прижать к себе, пусть как следует выплачется. На мгновение я даже ощущаю, как горячо и мокро становится плечу...
Хорошая моя…
Боже, ну почему всегда страдают самые лучшие?
Да потому что их чистота не приемлет любую грязь. А грязи в нашем мире хватает.
Как же хорошо, что здесь и сейчас оказался именно я, любой другой счел бы её безумной. Война, дементоры… Кто бы понял, о чём она говорит?
Но мне-то что делать?
Впрочем, тут всё просто, — нужно найти кого-то, на кого она могла бы опереться. Нельзя ей нести такой груз в одиночку, так и рехнуться недолго. И хотя отнестись с милосердием к сторонникам Волдеморта сумели бы немногие, всё-таки не каждый способен забыть о том, что он — человек.
— Успокойся, дочь моя, пожалуйста, — и откуда в моём голосе взялись Альбусовы интонации? — Послушай меня внимательно. Ты ведь не одна, наверняка есть люди, которые разделяют твои взгляды и поддержат тебя. Просто нужно их отыскать.
— Я пыталась найти!.. — вскрикивает она. Ого, кажется, я зацепил новый пласт боли. — Но у меня ничего не вышло: кто-то радуется, считает, что так им и надо, а другим вообще всё равно! Никому ничего не нужно, вокруг пусто, никого нет, никого!
И снова слёзы.
— И родители меня боятся! Они испытали на себе мою силу, а противопоставить ей им нечего. Я просила у них прощения, объяснила, и они вроде бы поняли, но всё равно... Они разговаривают со мной, а сами будто всё время ждут удара. И глаза у них затравленные! Они соглашаются со всем, что я скажу, словно я могу напасть в любой момент… словно я маньяк и убийца! Но ведь так оно и есть? Ведь умирают люди! А Рон… — голос Гермионы становится пронзительным и страшным, — у него брат погиб, Фред… А другой, Джордж, теперь всё молчит. Он пытается как-то жить дальше, но он сейчас словно живой покойник… а ещё их мама… им плохо всем, очень... и Рон… Он их так ненавидит! Он говорит, что готов сам их убивать. Радуется, когда читает, что того казнили и этого. Говорит — поделом. И что этого мало, надо всё их семя извести, чтобы с корнем! Господи, это так страшно, он сам стал как они, я смотрю на него, и мне кажется, что я сейчас увижу метку… и что руки у него в крови… Как ему объяснить? Я пыталась, а он обозлился и закричал, что я предательница! Он ненавидит меня, ненавидит!
Её боль пронизывает воздух тысячами звенящих лезвий. Вдохни — порежешься…
— Я осталась совсем одна! Всё рассыпается, абсолютно всё! Знаете, когда была война, можно было вытерпеть что угодно: и одиночество, и ненависть. Ведь думалось, что потом, когда победим, всё будет прекрасно — друзья, родные, и все друг друга любят, и больше никому не будет плохо. А что вышло? Ведь войны уже нет, а стало ещё хуже. И что теперь делать, с кем сражаться, куда идти?
Она замолкает, и, кажется, утирает слёзы.
А потом устало добавляет:
— Меня вообще считают сумасшедшей. И меня, и Гарри…
Я замираю.
— Гарри?
— Это мой друг. Он тоже пытался объяснить, даже к министру ходил… Только кто его будет слушать? Хлопают по плечу, ты, мол, переутомился, ты такой добрый и хороший, но жизни не знаешь. И всё продолжается по-прежнему. Ему тоже тошно, он совсем отчаялся...
Выдыхаю и закрываю глаза.
Значит, не только она, но он... Господи, я бы ни капли не удивился, если бы мальчик возненавидел своих врагов — столько он от них вынес, — а он сумел простить.
Какую душу нужно иметь для этого?
Жалость и любовь к этим детям поднимается во мне горячей волной: я не могу осуждать их за то, что они заблудились и потеряли силы — они так молоды, но уже нахлебались сверх всякой меры. Да и как мне судить — я и сам повинен в том же много раз, да и вообще грешнее и грязнее их настолько, что и не сравнить…
Но со своими грехами я разберусь позже. А сейчас — она.
Моё сердце болит о девочке, но я не умею произносить слова утешения. Впрочем, это и не нужно. Я должен вернуть ей волю к жизни, и для этого требуется не сочувствие, а вызов. Грейнджер всегда была умна и гиперответственна, так пусть осознает, что судьба тех, кого она любит, зависит от неё.
Впрочем, ведь так оно и есть.
И я начинаю атаку.
— Выслушай меня, дочь моя. Я понимаю тебя и твою боль, но ты не права. Абсолютно. Ты видишь, что вокруг тебя творится несправедливость, но вместо того, чтобы бороться, решила умереть. Малодушная! Неужели ты думаешь, что тяжелее твоей участи ничего нет? А как же те, кто нуждается в твоей поддержке? Те, чья жизнь без тебя станет ещё хуже, чем есть сейчас? Послушай. Вот ты говоришь, что твой друг, Гарри, совсем отчаялся. А представь, что будет с ним, если ты умрёшь. Он ведь тогда останется совсем один, а разве он заслужил это? В какую бездну страдания ты его толкаешь! Тебе не совестно? А вдруг Гарри решит последовать твоему примеру? Что, если твоя смерть станет для него последней каплей? Ты готова взять на свою душу такой грех?
Гермиона растеряно молчит. Я мучительно вглядываюсь в темноту, но вижу только решётку. Ладно, чтобы считать эмоции, зрительный контакт не нужен…
— Или Рон… — он твой жених, я правильно понял? — озлобился и радуется казням. Так неужели ты вообразила, что твоё самоубийство заставит его одуматься и раскаяться в своей жестокости? А не логичней ли предположить, что это лишь подстегнёт его ненависть, заставит обвинять тех, кому ты сочувствуешь, ещё и в твоей смерти? Он говорит, что сам готов убивать? А что если после того, как ты покончишь с собой, он перейдёт от слов к делу?
Она судорожно вздыхает, её напряжение растёт.
— Но ведь он… Но при чем тут я?
— А при том, дочь моя, что страдание не спрашивает о причине! Стал бы он твоим женихом, если бы ты не была ему нужна? Что бы он сейчас не говорил, Рон тебя любит! А потеря возлюбленной — это огромная боль, и он или начнёт мстить всем подряд, или отомстит себе. А уж способ найти нетрудно…
— Себе?
— А ты думаешь, что добрый и весёлый парень мог переродиться просто так? Нет, его ненависть — следствие страдания. Месть и жажда разрушения — естественная реакция мужчины на боль, — я прикрываю глаза, гоня воспоминания о собственной юности, — а кого уничтожить: других или себя, зависит порой от случайности…
Девочка молчит, но я ощущаю её страх, который бьётся, поднимается, грозит захлестнуть... Ведь она думала, что всё просто, а теперь под её ногами расползается бездна.
Что ж. Добавим.
— И родители твои. Да, сейчас у вас сложный период и трудности с взаимопониманием, но умри ты, и они непременно решат, что это случилось из-за их холодности! Неужели ты хочешь обречь их на боль от сознания того, что они погубили своего ребёнка? И как им с этим жить, ты подумала? Или именно этого ты и желаешь? Чтобы они всю оставшуюся жизнь страдали и винили себя? Да?
— Нет!
Страх. Ярость. Протест. Умница, Гермиона, давай!
— Зачем вы говорите такое?…
— Затем, что это правда!
— Нет, я не хочу!
— Хочешь или нет, но у каждого нашего поступка есть последствия! И последствия твоего будут именно такими. Боль, ненависть, возможные самоубийства. А те, кто осуждён, утратят ещё один шанс на милосердие. Вот, что будет. Ты говоришь, что не хочешь этого? Тогда даже и думать не смей о том, чтобы сбежать на тот свет!
Всё, хватит, иначе я снова доведу её до истерики. И продолжаю уже спокойней:
— Ты нужна здесь, пойми это. Стольким людям требуется твоя помощь, неужели ты их бросишь? Нет, этого не может быть. Просто иногда недостаточно совершить подвиг один раз. Спасать друг друга надо каждый день, каждую минуту! Без громких слов, не надеясь на награду. Только так, дочь моя. И поверь, в подобном тихом упорстве заключена великая мудрость — оно и впрямь способно создавать удивительные вещи. Конечно, это очень трудно, и другому человеку, более слабому духом, я не стал бы этого говорить. Но тебе такая задача по плечу.
На секунду моих губ касается слабая улыбка — я вспоминаю усердную студентку, которая возвела упорный ежедневный труд в жизненный принцип.
И продолжаю:
— Не опускай рук. Тебе нужно вернуть своим родителям уверенность в собственных силах, показать им, как много они для тебя значат. Ты должна умерить горе своего жениха, и тогда в нем исчезнет жестокость, порождённая болью. Тебе надо научить радоваться жизни другого своего друга, Гарри, подать ему руку... Видишь, как много у тебя работы? И те, кто осуждён… делай то, что требует твоя совесть, не оставляй попыток! Добейся того, чтобы тебя услышали! Разве хорошо, что люди вокруг тебя ослеплены жестокостью и гневом? И если ты заставишь одуматься хоть кого-то, то это уже будет немало. Ну? Что ты мне на это скажешь?
Гермиона неуверенно вздыхает.
— Я… я не знаю. Вы правы, да! Но я не сумею, я…
Она хочет надеяться. И боится. Сколько же надо вынести, чтобы бояться надежды…
— Ты всё сумеешь. Подумай и загляни в себя — в тебе достаточно любви и терпения, чтобы сделать и не такое. Не сомневайся, у тебя всё получится!
Мне так сильно хочется убедить её, что я чувствую, как покалывает кончики пальцев — магия, от которой я так легко отказывался все эти месяцы, поднимается и требует выхода.
Я глубоко дышу, сдерживая силу, и прислушиваюсь к девочке. Она явно успокаивается, хотя мне сложно разобраться в её эмоциях, — тут и страх, и надежда, и желание жить, и отголоски боли, и… насмешка?
С чего это вдруг?
И тут Гермиона тихо хмыкает:
— Да откуда же вам знать, что у меня что-то выйдет? Вам ведь просто хочется в это верить!
Она ставит под сомнение мои слова?!
Какова наглость!
Возмущение захватывает меня врасплох, и… всё-таки старые привычки неистребимы. Меня дёргает за язык прежде, чем я успеваю его прикусить:
— А, ну разумеется, я принимаю желаемое за действительное. Что ж, прекрасно! Оставь всё как есть, и пусть кто-нибудь другой разбирается с проблемами, а нет — так и это не беда! Плевать на других, пусть подыхают где хотят и как хотят, ты, главное, продолжай самозабвенно жалеть себя. Это же гораздо удобней и легче, не так ли? Можешь даже картинно позаламывать руки, — глядишь, набежит восторженная публика и начнёт восхищаться твоим ореолом мученицы!
Девчонка задыхается:
— Да как вы смеете!
— А почему бы нет?
— Хорошо же! Я всё сделаю! Ещё увидите! А вы, вы!
Какая восхитительная ярость! Она даже со скамейки вскочила.
Может, с самого начала стоило её оскорбить?
Я лихорадочно прощупываю эмоции девочки. Нет, этот взрыв — не просто вспышка, которая быстро угаснет. Ей и самой не хочется сдаваться, да и раньше не хотелось, и теперь, когда она ощутила, гм… Поддержкой это назвать трудно, но…
— Сядь, пожалуйста.
— Не сяду!
Кажется, ей хочется меня поколотить.
И тут мне становится смешно.
Да, это настоящая Грейнджер — теперь я живо узнаю маленькую нахалку, которая не боялась поджигать мне мантию и грабить лабораторию.
— Сядь, говорю!
— Зачем?
— Ну, как зачем? Грехи отпущу, что ж ещё с тобой делать?
Гермиона замирает. А потом растерянно опускается на скамью.
Эх, ребёнок…
Согнав с лица улыбку, я неторопливо проговариваю разрешительную формулу:
— Бог, Отец милосердия, смертью и воскресением Сына Своего мир с Собою примиривший и Духа Святого во отпущение грехов изливший, служением Церкви прощение тебе дарует и мир. И я отпускаю тебе грехи твои во имя Отца, и Сына, и Духа Святого.
Молчит.
— Нужно сказать «Аминь», — подсказываю я.
— Аминь, — повторяет она послушно, и я снова улыбаюсь.
— Теперь можешь идти.
— Эээ, спасибо.
Да?
— Пожалуйста.
И снова повисает молчание. Тревожное, томящее…
— Скажите, а вам не показалось странным то, что я наговорила?
Опомнилась.
— Нет, дочь моя. Я уже давно привык к тому, что жизнь гораздо удивительней любой выдумки. Не тревожься.
— Скажите, а если я… Если мне понадобится…
— Ты всегда можешь рассчитывать на меня, — говорю я решительно.
— Спасибо, — выдыхает она.
И выходит из исповедальни.
* * *
Звонкий стук её каблучков тревожит тишину старой церкви. Эхо мечется, отражаясь от толстых каменных стен…
Я смотрю вслед девочке, и в душу снова заползает страх.
Куда я отпускаю её? Зачем? Ведь её там ждёт только боль и сражение со всем миром.
Побежать за ней, обнять, укрыть от всего… Дети не должны воевать!
Она уже на ступеньках. На мгновение профиль Гермионы чётко обрисовывается в свете уличного фонаря, и в волосах вспыхивают искры яркого золота. А затем силуэт исчезает, растворяясь в темноте осеннего вечера.
Не так ли она исчезнет насовсем?
Этот яркий огонь так беззащитен перед тьмой, отчаяньем и смертью… Она юна, неопытна, она… Они.
Они все. Растерянные, озлобленные, несчастные. Отчаявшиеся. Как же они там без меня?
Эх, загнул… Да кому ты нужен? И потом дети не одни, — есть МакГонагл, Флитвик и другие…
Но ведь они не справились, раз девочка оказалась здесь! А я — сумел.
Сумел? Неужели ты решил, что одного разговора хватит, чтобы спасти их всех?
У меня чуть дрожат пальцы.
Убежал… Спрятался. Отправился на покой.
Как я мог?
Трус.
«Кто наблюдает ветер — тому не сеять, и кто смотрит на облака, тому не жать».
Ведь я — учитель. И я бросил своих учеников. Записался в покойники, обрадовался.
Боже, как стыдно…
«Лучше горсть с покоем, чем пригоршни с трудом и томлением духа».
Да к дьяволу такую мудрость!
Я обещал девочке поддержку, и я её не оставлю. Я не отпущу их с Гарри драться в одиночку! Ведь это не Волдеморт, нет, этот враг страшнее.
Ненависть тех, кто мстит бывшим противникам за свой страх, неумение любить и прощать, нежелание увидеть в другом человека…
Вот он, этот проклятый маятник зла во всей своей уродливой красе.
И совсем неважно, чья сторона побеждает в данный момент, — пока победа несёт с собой унижение побеждённых, тьма будет торжествовать. Ненависть растоптанных — страшный яд. Вседозволенность победителей — тоже. Тёмный Лорд не учёл этого, и был сметён, но и нынешние правители не желают признавать эту истину!
И зло неизбежно вернётся.
Впрочем, о чём я… Я же не Грейнджер, — это ей невдомёк, а для меня очевидно, что власти не только не прислушаются к этой мысли, но напротив — объявят её ересью…
Ведь эскалация ненависти так выгодна. Это популярность, это карт-бланш на любые беззакония, это заманчиво лёгкий путь решения любых проблем. А то, что потом такая политика аукнется — неважно… Кого интересует далёкое будущее, когда сейчас ты получаешь сплошную выгоду? Как легко не сомневаться в себе, как удобно объявить противника дьяволом.
И забыть, что сам ты — такой же…
Маятник.
Веками — то в одну, то в другую сторону.
Слишком много ненависти, слишком мало любви, ведь ненависти легко научить, а любви трудно, потому что ненависть — от природы, а любовь — от ума, от большого ума…
«Если ты увидишь в какой области притеснение бедному и нарушение суда и правды, то не удивляйся этому: потому что над высоким наблюдает высший, а над ним ещё высший.»
Да-да, и такое безразличие тоже куда как удобно… Вот и воспитывается в людях обывательский здравый смысл, круто замешанный на равнодушии, эгоизме и страхе. Воспитывается веками, поколениями…
Не пора ли это прекратить?
Ведь людей наоборот нужно учить любить, понимать, принимать, не бояться тех, кто непохож на них... И чувствовать боль другого, как свою. И не оставаться в стороне.
Только кому это нужно?
Мне.
И этим детям.
Грейнджер, которой не хочется жить попирающей мир победительницей, или Гарри, называющим себя человеком Дамблдора.
И кто знает, может быть следом за ними придут и другие. Нужно только подать им пример…
Глупец. Не с твоим послужным списком лезть в эту драку. Только посмей открыть рот, — стольким людям ты словно кость в горле? Тебя уничтожат, и твоё прошлое будет им в помощь, — преступник, убийца, предатель. Жерновам закона плевать на то, кем ты являешься на самом деле, что у тебя на душе, они равнодушно перемалывают и правых, и виноватых… Тебя сотрут в порошок с радостью, и взгляды твои объявят ложью, опустошив напоследок отчаяньем оттого, что ты ничего не сумел сделать.
Против меня — махина.
Нет.
Не против меня.
Против нас.
А это совсем другое дело...
Я выхожу из церкви, закрываю двери и останавливаюсь на пороге, глубоко вдыхая влажный ночной воздух.
Кент. Цветущие сады и капища друидов, поля и меловые скалы, уютные городки и могилы воинов — от древних саксов до летчиков Второй Мировой… Щедрый и мудрый край, самое имя которого напоминает о моём старшем друге (9).
Вряд ли мне суждено сюда вернуться.
Я ведь не могу просто так покинуть монастырь — это запрещено. Но с другой стороны, когда я боялся нарушать правила?
Тёмная земля усеяна золотыми листьями. Завтра будет погожий день. И мне немного жаль, что я не увижу, как зацветут весной мои саженцы.
Ничего. Я знаю, что они зацветут.
Я не буду тем, кто наблюдает ветер.
Ведь сражения не заканчиваются со звуком победных фанфар. После того, как они отзвучат, начинается другая война — за души людей.
Я слаб и неумел, но должен сделать всё что смогу. И я приму участие в этой войне — самой бескровной и самой тяжёлой для своих солдат…
__________________________
1. Эйлсфордский монастырь (Aylesford Priory) — основан кармелитами в1242 г. на берегу реки Медуэй, в небольшом городке Эйлсфорд.
2. Кент часто называют «Садом Англии», так как это графство отличается мягким климатом и является сельскохозяйственной областью Великобритании. Кент славится своими яблоневыми и вишнёвыми садами, а также плантациями хмеля.
3. Начальное обучение кандидата в кармелиты состоит из двух этапов: постулат, который длится 1 год, и новициат, который длится 2 года. По окончании новициата кандидат приносит временные обеты на 1 год. Так повторяется около пяти лет, в течение которых кандидат получает богословское образование. После этого он приносит вечные обеты и становится кармелитом.
4. Наос — центральная часть христианского храма, где во время богослужения находятся молящиеся. С востока к наосу примыкает алтарь, с запада — притвор.
5. В католических храмах распятие обычно размещается над алтарем. Но в храме Эйлсфордского монастыря оно находится на стене наоса, а над алтарём — керамика с изображением воскресения Иисуса — http://www.flickr.com/photos/dwphoto_kent/4522263633
6. Бог пожелал испытать силу веры Авраама и повелел ему принести своего любимого сына Исаака в жертву на горе Мории. Авраам не колеблясь повиновался, но в самый решительный момент, когда Исаак лежал связанный на алтаре, и Авраам занес нож, чтобы вонзить в сына, ангел остановил его и спас отрока, повелев принести вместо него в жертву овна.
7. Конфессиона́л — место, отведенное для исповеди, особая кабина, обычно деревянная, где кающийся преклоняет колени на низкой скамейке сбоку от священника, сидящего за перегородкой с решетчатым оконцем.
8. Хабит — монашеское облачение. Кармелиты носят тёмно-коричневый хабит с капюшоном. Монаха-кармелита в хабите можно увидеть здесь — http://www.carmelite.org/pictures/Aylesford/Aylesford%20Therese%20Sun%2031.jpg
9. Из-за белых меловых скал Кента римляне назвали Британские острова «Альбионом» (от лат. albus — белый).