Джинни целого неба – огромного и бесконечного – не хватает для полетов.
Для высоты не хватает, для скорости, для слез злых, по щекам струящимся в две дорожки, ветра холодного и быстрого Джинни не хватает – чтоб смахнул колючим прикосновением своим их с обмерзшей кожи, зарумяненной прохладой темных вечеров месяца октября.
Джинни много чего не хватает – рук родных прикосновений, и снов спокойных без кошмаров и пота прошибающего, холодными плетьми стегающего, когда просыпаешься; людей, без страха в глазах затаившегося в черноте зрачка бездонного, школы самой Джинни мало становится на шестом курсе. Джинни злится, что здесь ей приходится находиться – одной почти, бесполезной, словно ребенок она, девчонка со глазами большими, удивленными, и двумя колосьями кос охровых. У Джинни только полеты по вечерам остаются – чтобы не думать, до полумесяцев от ногтей в ладонях чтобы кулаки не сжимать.
Джинни летает над полем, вниз смотрит, злится еще сильнее, завидев фигурку чью-то, уже который вечер словно следящую за ней, наблюдающую внимательно, голову запрокидывающую и взмахами густых тяжелых волос хвастающуюся. Джинни спускается вниз, ступеньки шагами пересчитывает, с каждой перекладиной деревянной на секунду подошвой здороваясь – на самый верх поднимается, к Дафне Гринграсс.
Гринграсс спокойствием своим змеиным, чешуйчатым и хладнокровным укутанная, словно мехом собольим пушистым, брови – две прямые линии тонкие, красивые, нарисованные чернилами угольно-черными будто. Со спиною ровной сидит, как на уроке важном; на коленях острых, сквозь кашемир дорогой выпирающих, ладошки лежат – с тонкими пальцами, с ноготками ухоженными, кукольными, фарфоровыми – с маникюром от мастера.
Словно война далеко от Гринграсс, и гнилые пары эти не касаются её, сквозь щели в окнах и дверях в дом не просачиваются.
И это всё кажется таким неправильным ужасно просто, не сочетаемым: Гринграсс – идеальная кукла, вылепленная из дорогого фарфора, на грязную трибуну посаженная в последнем ряду, где скамейки больше других водой дождевою пропитаны и выжжены солнца лучами, жалящими горячими пиками.
— Чего тебе? – грубо и как-то слишком враждебно спрашивает Джинни.
На форме квиддичной Джинни краски поблеклые, затертые, как фотография старинная и в пыльном альбоме найденная на чердаке где-то; с тканью линялой от множества чистящих заклинаний, вытянутая мешками на локтях. Руки сжимают метлу – все в цыпках, обветренные, ведь перчатки в сундуке с коваными-перекованными обручами, в башне забыты опять, а напомнить о них некому.
Внутри золото горячее плавится, раскаляется до цвета лохматых волос рыже-огненных, вместе с кровью течет, затрагивая внутри все органы важные, до сердца бешено стучащего добирается – злостью его наполняет к Гринграсс. Не должно быть её тут – во время Джинни, в минуты Джинни, которые выбраны, чтобы забыться и злые слезинки смахнуть со щек.
— Ничего, — пожимает плечами Гринграсс. – Я просто смотрю.
А Джинни хочется ударить её — за спокойствие, и за взгляд ясный, за то, что Гарри, Рон и Гермиона далеко сейчас где-то, на грани на самой, на лезвии остром баланс пытаются поймать. Джинни готова змеям деньги отдать последние, чтобы они Гринграсс ужалили, ядом своим отравили.
За то, что она просто смотрит.
— Тебе не на что здесь смотреть! – резко бросается словами Джинни, и хочет сама змеёю обернуться ядовитой.
Джинни в кулак руку свободную сжимает, уйти торопиться, чтобы спокойствием ледяным подземельным и затхлым здесь не дышать, чтобы злость не выплеснулась, не расплескалась, не разорвала Джинни горячими потоками изнутри.
— Я просто люблю небо, — слышит она вслед. – Оно красивое. И там всегда плюс ноль.
И останавливается – на секунду всего лишь, чтобы сказать озадаченно:
— Так не бывает.
* * *
Джинни за Дафной следит незаметно, украдкой, за завтраками, ужинами и обедами, в коридорах при встречах редких. Под утро рано просыпается, холодными струями душа из головы пытается своей вышвырнуть, выбить слова чужие непонятные. И смеется – нервно, не получается когда совсем.
Мысли Джинни Дафна магнитом притягивает к себе и словам своим.
Гринграсс на каждом шагу уже встречается, и по вечерам так же приходит, садится так же на трибуну и смотрит глазами своими синими.
Глаза у Гринграсс яркие и пронзительные, как небо днем вдали горизонта росчерком обозначенное, смотрят вдаль – на облака, плывущие куда-то в неизвестность, отражают их — редкие, на серую вату старую, измученную похожие, вылезшую из прохудившегося одеяла. А взгляд сам – холодный, ледяной прямо и до мурашек пробирающий.
Джинни думает о Гринграсс все чаще, думает и ловит на мысли себя, что такими глазами нельзя просто смотреть.
А та продолжает, не догадываясь ни о чем, живет в своем мирке далеком, эвклидовом, спокойствием своим ледяным окруженная, и параллели к Джинни проводящая раз за разом.
— Смотри уж, — вырывается у Джинни как-то даже без желания и снисходительно, привыкнув к обществу чужому навязанному.
Дафна вздрагивает, улыбается, губ уголки приподнимая – и возвращается в замок вместе с Джинни. И молчит – потому, что, кажется, первая не заговаривает. Джинни пытается отдышаться, волочет метлу за собою по земле, оставляя в грязи липкой неприятной след-борозду и комья грязи налепливая на жесткие пруты веток в хвосте её. Джинни дышит на ладони – ведь перчатки в башне забыты опять, и молчит тоже.
А перед сном думает, что приятно – когда с земли кто-то смотрит на тебя, ждет хотя бы кто-то, хотя бы Гринграсс, особенно когда неба, и людей, и взглядов – и всего – так не хватает.
* * *
Ноябрь приходит ворохом снега за шиворот, ветром, во всю силу и глубину легких дующим, утром воскресным, морозным – за щеки щипающим, мурашек мелкие бисерины горстью пускающим по спине под выцветшей формой.
Джинни думает, что полеты кончатся скоро совсем, и общество Дафны кончится тоже, к которому за три недели, долгими показавшимися, Джинни привыкла. И Джинни мучает что-то, не отпускает, мысли не освобождает – Джинни решается все же: с духом собирается, воздух пара струей выдыхает, ладошки растирает друг о дружку.
Она садится с Гринграсс на скамью и спрашивает, боясь, что больше, может, и не получится этого сделать:
— Дафна, а как это: плюс ноль?
Дафна задумчиво смотрит на неё, а потом поднимает ладонь свою — белую, безжизненной кажущуюся и ненастоящей совсем. На ладонь снежинка маленькая ловится, граненая и незаметная почти – а на фарфоровой коже потерявшаяся вовсе. Джинни смотрит внимательно, не дышит даже, воздух морозный в легких задерживает – пока на ладони капля воды талой не появляется совсем маленькая.
— Вот так, — говорит Дафна равнодушно. – Это когда еще тепло, но изо рта уже идет пар.
Сама же, в разрез своим словам, зябко мантию запахивает одной рукой, продолжая вторую держать на весу – когда Джинни выдохнет дожидается.
Джинни смотрит на ладонь расширившимися зрачками, словно то, что сейчас произошло – настоящее волшебство, а заклинания, зелья, палочки волшебные – это так, фикция сплошная ограниченная. Она облизывает губы пересохшие и накрывает ладонь Дафны своею.
Ладонь у Дафны холодная, словно не человек она, а ледяная скульптура, такая же, какую сделал Билл много лет назад, зимой, когда снег сыпал и сыпал с неба несколько дней кряду – Джинни носом к стеклу прислонялась и боялась, что совсем засыплет их домик, дверь завалит, вход перекроет и не выпустит уж до весны. Ладонь Джинни – горячая, обжигающая – огонь, самый настоящий, золото — расплавленное, драгоценное, по капиллярам бежит в каждом пальце. Они, наверное, одинаковые – по температуре, только со знаками разными – плюсом и минусом. И есть таинственный «плюс ноль», существует все-таки, выливается резонансом между ними пугающим.
Рука Дафны не теплеет, и Джинни набрасывает ей на шею свой шарф – красно-желтый, старый, длинный, с петлями вытянутыми и концами обтрепавшимися. И хочется сделать что-то такое, чтобы согреть её, но изнутри именно, а не снаружи совсем, не для видимости, а по-настоящему.
Несмотря даже на взгляд ледяной, которым она просто смотрит.
— Пойдешь со мной в Хогсмид? – спрашивает Джинни, глядя в ясные синие глаза. Дафна кивает и улыбается – уголки губ приподнимает – и пальцами тонкими теребит бахрому красно-желтую на шарфе.
Джинни думает, что улыбка у Дафны теплая – не как сама Дафна, другая какая-то. И прячет её Гринграсс, чтобы не заледенела тоже – как пальцы, и как глаза.
И Джинни смотрит на них и понимает, кажется, почему именно плюс.
* * *
Людей общество – школой ограниченное, на два лагеря располовиненное, смотрит взглядами странными, когда вместе их видит – Джинни странно готова каждому что-то отдельно доказывать. И все как-то незаметно из похода в Хогсмид единичного перетекает медленно, из одной чаши часов песочных в другую – во встречи по вечерам в пустых кабинетах холодных.
Дафна мантию свою расстилает на полу кашемировую, теплую — прямо на плитах, садится на нее с Джинни рядом. Она рассказывает сказки о русалках, холодных, бледных, с волосами тяжелыми и взглядами пронзительными. Говорит, как выходили они из пучины морской, и любовь искали, становясь красивыми девушками.
Дафна рассказывает – словно читает портрет свой с зеркала, двигает своими губами совсем русалочьими – и точно себя описывает, с ледяными прикосновениями рук и обычным молчанием.
Русалки из сказки любовь свою не находят и пеной на гребнях волн морских становятся, и градом капель разбиваются о пристани мощеные камнем и гальку берегов, о деревянные вылощенные бока кораблей с мужланами мореходами на бортах. Морем становятся, свободным и бесконечным, вечной жизнью, но и смертью вечной тоже.
Берег целуют, не глядя на то, что берег их отталкивает снова и снова.
Джинни завороженно за губами наблюдает, смотрит в ледяные глаза синие, пугается, что Дафна сотней капель воды распадется, растечется по полу, ускользнет навсегда – и не соберешь её в пригоршни ладоней горячих Джинни. И Джинни тянется к ней – губам навстречу.
Она всю целиком себя отдает и в Дафне растворяет.
Через трещинки губ обветренных, очертания тела, через пальцев касания, через их отпечатки. Джинни вся в Дафну перетекает сквозь игольные отверстия-поры в кожи белизне и остается там, у Дафны внутри — растворяется каплей меда в молоке горячем, парном. Всю растворяет себя, без остатка. По сосудам, по венам голубым течет расплавленным ржавым золотом, заполняет своей рыжиною её изнутри — хочет она чтобы Дафна светилась вся, словно солнце в клетке грудной у нее заперто на сотню тысяч замков и рвется, рвется наружу — к солнцу настоящему — светилу в небе, погребенному в перинах душащих низких ватных облаков. Рвется сквозь кости, сквозь тонкую кожу — в кабинет, в коридоры и лестницы, в холл огромный и каменный, и дальше, за двери массивные с продольными досками тяжестью, — на улицу — в зимнюю, снежную, с белыми мошками ледяными, стужу.
Губы у Дафны теплые, летние, настоящие. Солнечные сквозь лед губы, не русалочьи, со знаком плюс.
* * *
Вещи в сундук с обручами кованными складываются быстро, скидываются почти – Джинни к Дафне бежит скорее, чтобы накануне отъезда увидеть, чтобы минуты вечерние не растерять, не растратить попусту.
Дафна смотрит внимательно и вдруг серьезно, молчит – тишиной, странной и вязкой, барабанные перепонки разрывающей.
— Я не вернусь больше сюда, — говорит.
Джинни не верит, смотрит на губы теплые Дафны, что движутся торопливо, слова будто выплевывая, и слышать не хочет её.
— Мы уезжаем с родителями на континент. Они не хотят становиться Пожирателями.
Взгляд у Джинни такой, что она удивляется, почему позвоночник Дафны цел еще, не прогнулся под тяжестью, не сломался, не разлетелся ошметками костей по полу каменному. Джинни кричит, что нельзя сдаваться и руки нельзя опускать, что есть еще Орден, что есть война и это их война – общая, всех затронувшая и так просто не отпускающая.
— Знаешь, зачем нам всем сказки в детстве читали? – спрашивает Дафна задумчиво. – Чтобы мы верили в хороший конец. Но ведь помнить нужно и то, что хороший конец только в сказках и бывает.
У Джинни руки опускаются и повисают двумя плетьми безжизненными. Джинни смотрит в пустоту долго очень, не замечая, что одна остается совсем в пустом классе.
Счастливого конца в сказке Дафны так и не произошло.
* * *
После Рождества Джинни по школе бегает, в прятки играет сама с собой, ткань кашемировую ищет и волос стену черную, глаза синие за каждым углом и в нише в каждой, в переходах и секретных ходах, ищет и не находит.
Ей бы руку в солнечное сплетение – насквозь – и вытащить это все, что мешает, выгрести из себя тонны всего лишнего.
Джинни золото внутри у себя греет, докрасна раскаляет, горячей волною внутренности выжигает собственные, до спазмов болезненных и тлеющих угольков крохотных веснушек на коже лица прозрачной становящейся. В дерево палочки полированное пальцами вцепляется, до боли в запястье правом движения оттачивает, заклинания зубрит до беспамятства.
А потом – битва, Гарри, мутные смерти прикосновения, притихшее лето, испуганное словно.
Джинни думает, что забылось все, искренне верит в это, не задыхается, в толпах черты лица знакомые не высматривает и с пальцами Гарри свои переплетает. Джинни думает, что вот так и должно быть, что именно этого ей и хотелось.
И засыпает с мыслями, что это совсем нормально — так думать каждый день.
* * *
Джинни в поезде в поручни вцепляется до боли в пальцах, через окно пропуская небо, и зелень, и облака бездумно перед глазами. Джинни хочется сказать, но, кажется, что золото плавленое, тягучее бурлит внутри горячим кипятком, комом в горле металлическим встает.
— И как? – она шепчет. – Как там, где вы были, на континенте?
Дафна молчит – первая не заговаривает никогда, и руку на плечо кладет, и прохладой своею Джинни остужает.
— Там небо низко-низко. Красивое. И там всегда плюс ноль.