Никогда не был таким, каким меня представлял уважаемый Дамблдор, никогда. Абсолютное зло, одинокий тихий ребенок и тот, кто опасен с пеленок — это не я. Разумеется, он льстил мне в свою пользу, но доказывая одному поколению за другим, кто именно их самый злейший враг, директор обрекал невиновных на смерть, а меня — на вечную славу. С ним всегда было так, и Поттер еще содрогнется, еще поймет: чтобы стать правым, нужно отречься от тех, кто не прав. Альбус хорошо умел отрекаться и преуспел в обучении отречению всех, кого обязан был обучать магии. Сильный и мудрый волшебник, я признаю его умения, не сомневаясь в них ни на йоту. Однако он выбрал свет не потому, что тот был ему мил, нет — он сделал свой выбор, прежде хорошенько подумав, и честно следует ему до сих пор.
В глубине души, не на показ, я всегда был с той, другой стороны: не такой веселый и жизнерадостный, как Альбус, не такой популярный и простой, как все его любимцы. Профессор недолюбливал изгоев, побаивался их и понимал гораздо хуже, чем обязывал статус преподавателя. Он никогда не погладил по головке озлобленного ребенка, забитого более уверенными в себе однокурсниками, и не помог тому, кому помочь не хотело полшколы. Ежели ты был дурно воспитан и твоя мрачность тесно граничила с душевным расстройством — рассчитывать на внимание Альбуса не приходилось.
Впрочем, я был сердцем школы, его открытой душой, и даже не думал рассчитывать на профессора, постоянно опаздывающего на уроки и, по непонятной причине, гордящегося таким своим поведением. Мы плохо знали друг друга в те годы, а уж тем более и думать не думали, что станем врагами. Тому, кто юн, как Поттер с приятелями, на ум прийти просто не может — Дамблдор не всемогущ, не всезнающ, он просто учитель. До него были другие учителя, и обязательно будут после. Всегда буду помнить, как он брызгал слюной в кабинете Диппета, выбивая себе жалование повыше и пару лишних часов в расписании. Но в глазах мальчишки я просто исчадие ада, а любимый директор — надежда на лучшую жизнь. То, что Альбус придумал себя сам, а в пору моей юности его хитростью не восхищались, а посмеивались над ней, ад вовсе не ад, а образцовый приют в Лондоне — ему невдомек. Он знает лишь басню, не быль. Его старшие друзья, его мертвые родители — они тоже знакомы с одной лишь сказкой, названной в мою честь.
Да, в этой сказке, как и в жизни, у меня уйма недостатков и я довольно скверный маг, но вовсе не миф.
Наоборот — я живой, думающий, чувствующий. Впервые взяв в руки волшебную палочку, я не пообещал себе покорить ею мир, а чуть не заплакал от радости. Мне сложно было любить своих друзей, казалось, я слишком умен для подобного, но когда они болели — мои ночи были бессонными. Я не убил отца лишь потому, что мне этого сильно хотелось. Никто не хочет убивать своих родителей, свою кровь, какой бы она ни была. Просто иногда невозможно иначе и я действительно поднял руку, но скорее — её подняла целая сотня причин. Мое детство было сложным и бурным, как горная река, юность лживой, но прекрасной, манящей в чудесное завтра, а это завтра обмануло все ожидания, но я никогда не был мифом. Миф придумал Альбус, потому что страх перед мифом сплотит ряды сильнее, чем перед живым, вспоминать которого он наотрез отказался...
23.06.2012 Глава 1
Не холод — нет. Сырость. Противная настолько, что, казалось, от неё начинали болеть даже зубы. Хотелось обнять себя руками и потереть плечи, прогнать колючую дрожь по телу и успокоиться. Но каждый раз, когда я проделывал столь нехитрую процедуру, грубая шерсть школьного пиджака раздражала мою нежную кожу и становилось не лучше, а хуже. В такие моменты хотелось кричать от злости на весь белый свет. Кричать, пока не охрипну, пока не исчезнет голос и не треснут стекла в оконных рамах, сквозь которые в неуютную комнату проникали две самые ненавистные мне вещи на свете — скрип раскачиваемых ветром чугунных ворот и промозглый воздух осеннего Лондона.
Когда что-то надоедает, ты отворачиваешься от этого, закрываешь глаза, уши и становится легче. Но когда такой возможности нет, скрип обещает быть вечным, а холод не прекращается. Он везде — под истертым синим одеялом, в комнате, замораживает чахлые фиалки, да и внутри тоже он, противный и колючий. Мне ничего не оставалось — только лишь ненавидеть его. Ненависть притупляла отчаяние, похожее на зубную боль, и постепенно оно утихало.
Впрочем, ненавидеть собственный дом целиком дело пустое, я хорошо понимал — у меня никогда не будет другого, и не поддавался столь глупому чувству. Приют вовсе не был моей личной тюрьмой. Можно было перевестись в другую школу или даже гимназию, оценки позволяли бороться за стипендию, подрядиться чернорабочим в приход или сбежать, но уйти — еще не значит оставить. Да я и не жалуюсь, ведь сложная жизнь в приюте оказалась едва ли ни лучшим, что случилось со мной за все эти годы. Мой дом научил меня выживанию, а миссис Коулл кормила и одевала меня, чтобы у меня была возможность учиться ему. Альбус писал миф по очень простому шаблону, в котором я просто обязан иметь трудное детство, и злоупотребил черными красками. Ведь тьма, порожденная душой горемычного, объяснялась в два счета, а рожденная совершенной природой — не объяснялась никак.
Поттер так трогательно уверен, что до него никто и понятия не имел о том, как я выглядел в детстве, как разговаривал с Альбусом в нашу с ним первую встречу и что же такого интересного начальница приюта рассказала необычному посетителю о матери Томаса, что впору взять и расплакаться. Впрочем, я его хорошо понимаю, когда-то и сам верил в то, что единственно правильно то время, которое возле меня. Мальчишка не знает — мир не вертится вокруг него, миру на него наплевать. То же самое видели и те, кто давно покоится под толщей земли. Тот же Альф, Регулус и даже Джеймс Поттер, не поделившийся подобным «откровением» с друзьями, ведь это был «секрет» самого Альбуса, подстегивающий все новые и новые жертвы рвать и метать мне на радость. Каждый из них был «избранным» в свое время, и мальчик со шрамом не уникален — он всего лишь очередной. Мне бы хотелось ему это сказать, но зачем? Он не дослушает до конца, не поймет и сделает все, чтобы забыть. Хотя меня давно уже подмывает взять белоснежный листок, написать два слова и запечатать его в белоснежный конверт.
Всего два слова: «Ты обычный».
Впрочем, Альбус и сам с успехом найдет те слова, которые заставят ребенка смириться, у него большой опыт, а я — подожду, я могу ждать.
В далеком тридцать восьмом я впервые задумался, что скрывается под жирными наслоениями красками моего шифоньера. Сидя на кровати и переводя взгляд с цветка на окне, на керосиновую лампу и обратно, я остановился на синих дверцах шкафа, некогда выкрашенных в яркий синий, а сейчас унылых, серых и облезлых. Когда их красили в последний раз, я не вспомнил, наверное — это было очень давно, и поддался странному любопытству.
Поднявшись, ногтем подковырнул вздувшийся пузырек у замочной скважины, и засохший кусок отлетел под стол, словно камень. Проводив его взглядом, я до конца так и не понял, что меня сподвигло на столь необычный поступок, но открывшаяся моему взору древесина когда-то мореного дуба заставила меня очистить от мерзкой синевы весь предмет мебели, до конца. Мне помогли мои волшебные умения, сила моей мысли и не стихийная, а чистая, первородная магия, которой я владел не так идеально, как на данный момент, зато лучше всех детей на земле.
Предмет мебельного искусства, ранее принадлежавший бывшим владельцам поместья, изысканный, проверенный на прочность временем и людьми. Передо мной стоял кусочек из другой жизни, а не место, куда я вешал два костюма, ставил пару демисезонных ботинок, и хранил одну заветную коробку. Так, как я рассматривал его — рассматривают картины, но меня никто не видел, и смущаться не было смысла. В ту минуту я пообещал себе, что однажды все вещи, окружающие меня, будут настолько же красивыми и дорогими. Да, это случится не сегодня, не завтра и не через год, но я подожду.
Глупо было бы теперь врать самому себе и утверждать, что роскошь мира меня не прельщает. Впрочем, сыграв в игру под названием «чистая кровь», я поверил в неё с такой силой, что она стала частью меня, а не средством достижения цели. Сейчас, благодаря ней, у меня нет ничего, кроме трусливых союзников, и я до сих пор еще жду. Пусть то, что осталось от моего сердца, с каждым днем и минутой шепчет все громче — ты не дождешься — я буду ждать до конца.
Мне никогда не нужно было чувствовать себя кем-то любимым, и поэтому я никогда не считал себя обделенным. Во мне нет ни капли любви или жалости, я тщетно искал в себе и то, и другое, но вот меня самого любили всегда. Альбус не проронил и словечка о том, насколько прекрасным может быть зло, а я был прекрасен.
Безусловно, приютские меня опасались, ведь одиннадцать лет вместе — это не шутки. Боялись выходить один на один, а если и били, то целой ватагой, но уже к девяти годам я не позволял им и этого. Мне ничего не стоило сделать человеку больно, и практиковался я вдоволь.
Но вот те, кто не знал меня столь хорошо, будь-то попечитель приюта — викарий местного прихода, его супруга или их юные дочери — они считали меня чуть ли не ангелом и отказывались понимать, отчего я так часто сказываюсь больным и пропускаю их званые ужины. Разгадка моей болезности была очень проста — Миссис Коулл, уставшая от меня и всех моих выходок, прибегала к маленькой мести разгневанной женщины. Она строго следила, дабы «милашка» Томми на этот ужин не попал, и решительно вычеркивала мое имя из списка. Я виртуозно играл на фортепиано, застенчиво улыбался, мог поразить дам умением бить чечетку и слыл самым красивым ребенком, когда-либо посетившим их дом, но столь искусная фальшь коробила женщину.
Сложно было отказать миссис Коул в справедливости, и я не отказываю, ведь злобу, росшую вместе со мной, не заметить мог лишь чужой. Я наделал слишком много ошибок, демонстрируя ей свою неприязнь, и уповать на доброе её ко мне отношение не приходилось. Впрочем, по-настоящему разозлиться на женщину мне довелось всего пару раз.
Справить к октябрю новый пиджак, с двойным подкладом — обещание, которое миссис Коул должна была выполнить. Сырость меня убивала, заставляла двигаться с черепашьей скоростью и мешала думать о чем-то, кроме тепла. Подвела та поездка на скалы, вспоминая которую в свои десять, я начинал вздыхать, как старушка, хотя со временем понял, как несказанно мне тогда повезло.
Толком в пещеру мы зайти не успели, а я и вовсе возражал против того, чтобы идти в неизвестность, рискуя промочить ноги и заблудиться. Однако ответить отказом на приглашение задиры Бишопа было бы верхом безумия. Мои необычные силы помогали мне выжить, не скрою. Но в борьбе за овсяный кисель или место в экскурсионном автобусе у окна, а не у задней дверцы, где меня трясло, как тряпичную куклу, помогали нечасто.
Автобус, на котором мы раз в году выезжали за город, даже сейчас, вспоминая его, я закрываю глаза и слышу запах выхлопных газов, словно запах настоящей свободы. Отливающий красно-белым цветом новизны, весь такой круглый, горбатый, словно игрушечный — удравший со страниц ярких комиксов. Водитель того агрегата, переключающий хромированные рычажки на панели перед собой, казался мне чуть ли не богом. Со своего вечного места на самом заднем сидении, том, что ближе всего к земле, увидеть можно было только его широкую спину в белой рубахе.
Не мудрено, что те, кто силой держали меня у входа, пока не зайдут остальные, частенько до места назначения не добирались. Их выпроваживали из автобуса с приступами тошноты и желудочных колик.
Не догадываясь о существовании волшебного мира, я любил тот, что видел, и не грезил фантазиями. Восхищался достижениями науки, вместе с мальчишками бегал за неповоротливыми автомобилями, перепрыгивая лужи и не обращая внимания на окрики прохожих, вслушивался в хриплый голос диктора ВВС, угрожающего стране непонятной депрессией, и ловил каждый звук, каждый миг уходящего времени. Шапито и магазины бытовой техники были теми местами, которые удостаивались моего внимания едва ли не чаще приюта. Не узнай я о себе больше — из меня бы вырос превосходный мастер иллюзии, а что еще вероятнее — я закончил бы школу водителей и прожил весьма скучную, но по меркам того, не ведающего о чудесах ничего, счастливую жизнь.
Да, передо мной было открыто много самых разных дорог, но в пещере, задолго до визита Альбуса, я выбрал одну единственную, и пусть прошло даже слишком много лет — до сих пор так и не понял — куда же она меня приведет.
Наверное, виной всему стал не один только Дэнни и его раздражающая популярность, но и Эмили Бенсон — на тот момент еще пока новенькая, кудрявая и красивая. Впрочем, сложилось слишком много факторов, и логика здесь просто бессильна. Например, мне бы не захотелось понравиться Эми, если бы не труп Роберта Милдреда, скончавшегося от скоротечного воспаления легких. Мне с ранних лет не удавалось пожалеть даже тех, кто заслуживал жалости, что уж говорить о том, кто отбирал у меня кисель по утрам.
Мальчишку пытались спасти, но не помог и хваленый пенициллин, оплаченный попечительскими деньгами на покупку новой печи. В подвал под кухней, гордо именуемый котельной, в порядке своей очереди я лично носил тяжеленные связки поленьев. С тех самых пор, как вырос настолько, что смог поднять хотя бы парочку досок. Но печка, похожая на огромную и чуть помятую бочку, поглотив драгоценную древесину, тепло отдавать не спешила.
Узнав, что новая приюту больше не светит — заскрежетал зубами от нешуточной злости не один только я. Покойный мальчишка был жадным и толстым тупицей. Роби ходил заметно покачиваясь, будто только что отобедал, постоянно икал от переедания, и даже в гробу его щеки казались мне неприлично пухлыми и румяными.
— Прекрати улыбаться... — шипела мисс Оливия мне в макушку, подталкивая к повозке со скромным сосновым гробом, где в ожидании неизвестно чего столпились растерянные дети.
— Не могу!
Я действительно не мог прекратить, хотя отлично видел и мертвенно бледную бабушку Роби — гладильщицу королевского госпиталя, за деньги и пару бутылок скотча устроившую внука в приют и все эти годы заглаживающую свою вину пирожками, и непритворное горе подружки покойного.
Альбус лишил меня прошлого, но у меня было и прошлое, и хорошее воспитание, и твердое понимание того, что смерть того, кто отбирал у тебя кисель — еще не повод для веселья. Но как прекратить то, над чем ты не властен?!
Да, я радовался, и ничего не мог с собой поделать точно так же, как и миссис Коул ничего не могла поделать со своим подопечным и опасениями по поводу его дальнейшей судьбы. Якобы случайно поломанные руки и ноги тех, кто что-то не поделил с внешне милым и прилежным мальчиком — это еще не цветочки, а бутоны, и что из них вырастет, женщину просто пугало. Всё это она высказала мне в лицо после похорон, пригрозила незавидной судьбой узника Пентовиля и так же решительно, фыркнув пару раз для пущего эффекта, устремилась в свой кабинет на втором этаже.
Её строгая и стройная фигура уже почти растаяла в полумраке коридора, освещаемого скудным светом полукруглого окошка в его конце, когда я тихо спросил, не справившись с любопытством:
— Почему Пентовиль?
Женщина не обернулась, но ответила без раздумий:
— Тюремная служба Её Величества запрещает узникам этого учреждения разговаривать друг с другом, Томми. Полагаю, подобные меры помогли бы тебе понять ценность... общения. Понимаешь? — спросила она с ноткой истерики в голосе. — Нормального общения и уважения к своим товарищам!
Искренне не понимая, я так же честно старался понять. Даже иногда зажмуривался, пока никто не видит, и старался понять силой.
На следующее утро после смерти Роби просто взял и отдал свой кисель Эмили — самой тощей среди нас всех. Её частенько колотили не только старшие девчонки, но даже ровесницы и те, кто помладше.
Просто так — за её молчаливостью им чудилась некая тайна, выгодно отличающая её от других.
И только я знал, что никакой тайны нет, а девчонка просто труслива, заикается и привыкла быть битой собственным дедом — кузнецом почтовой службы, при жизни отличавшимся бешеным нравом и тяжелой рукой. Он любил своих лошадей, не внучку, и я это чувствовал, видел и даже немного сочувствовал Бенсон. Пусть с долей презрения и брезгливости, но все же сочувствовал. Для меня её жизнь, как и прочие, не загадка — открытая книга.
Это сейчас у меня сводит зубы от скуки, стоит только заговорить с кем-нибудь, рука тянется к палочке, а слова выстраиваются в стройный ряд, готовясь убить. Прежде я даже не догадывался, какой мукой грозит подобная осведомленность о мыслях и судьбах других, смело играл в эту игру и получил то, что получил — я лишь придумываю интерес к тем, кто меня окружает, но не верю в него.
Впрочем, несмотря на все старания, общаться мне не хотелось, товарищи таковыми не являлись, за исключением двух, не требовавших от меня задушевных бесед, а жадно выпитый Эмми кисель вышел мне боком.
Как только девчонка сделала последний глоток, прямо мне в лоб угодил слепленный в виде сердечка хлебный мякиш, а с другого конца длинного, сколоченного из грубых досок стола, раздался довольный крик Дэнни:
— Невесту выбрал? — он противно захихикал. — Такую же юродивую, как и сам?
Столовая взорвалась от смеха, а мисс Оливия улыбнулась и вовсе не сильно, словно одобряя столь милую шутку своего любимца, стукнула его указкой по спине. Хохот стих за долю секунды. Однако стих он лишь в помещении, в моем сердце его отголоски слышны до сих пор. Ведь всего спустя одну неделю во всем приюте было не сыскать никого дружнее Эмми и Дэнни. Они словно срослись воедино, даже мечтали вдвоем, сидя на ступеньках приюта. Понятное дело, если ты друг Дэнни, то и в сиротской иерархии занимаешь место повыше, чем какой-то там Риддл. Ко всему этому ужасу, девчонка возомнила, что я от неё без ума, и сама жаловалась новообретенным подружкам на надоедливое внимание со стороны своего «ухажера».
Почему они позвали меня за собой, обнаружив в скале столь притягательную дыру — неизвестно. Полагаю, им было просто страшно идти туда одним, ведь среди нас всех я единственный, кто никогда не плакал, не боялся и не давал себя в обиду.
Вся группа осталась за поворотом, а хриплый от вредной привычки курить трубку голос миссис Коул и вовсе раздавался откуда-то издалека. Она согласовывала со смотрителем время, на которое тот разрешил нам расположиться на этих скалах, территориально примыкавших к угодьям какого-то аристократа.
Белые локоны Эмили так маняще развевались на ветру, а улыбающаяся физиономия крепыша Дэнни обещала чуть ли не дружбу, что сулило некоторые общественные выгоды что, поотнекивавшись для приличия, я все же решился.
Пещера как пещера — с разочарованием осознал я уже спустя пару минут. Точь-в-точь как на картинках в книге о недрах земли, зачитанной мною до дыр. Разве только капли с её красноватого свода вовсе не картинные, а всамделишные, что в сочетании с ненадежной толщиной подошвы уже поношенных не одним мной ботинок, грозило насморком и дурным настроением.
Чертыхнувшись, я решительно повернул обратно, но в ту же секунду эта запоздалая решительность пошла мне не на пользу и послужила причиной подвернутой ноги. Вскрикнув от острой боли и не сдержав предательской слезы, я окликнул вначале Эмили, а затем и Дэнни. Разумеется, можно было самостоятельно доковылять и до выхода, и до миссис Коул, да и вообще — боль прошла быстро. Однако мне чертовски сильно захотелось позвать, тихо-тихо пожаловаться и продемонстрировать свою стойкость, усмехнувшись в ответ на усмешку Дэнни, а переживать он бы не стал, без сомнений.
Никогда не привыкал к одиночеству, я родился уже одиноким, и мне не доводилось страдать, не имея возможности перекинуться парой слов с кем-то живым. В лесах Албании я не изнывал от тоски, не влачил жалкого существования и не мечтал раствориться в пространстве, словно пыль — навсегда. Напротив, не понимая всего ужаса своего положения, я вовсю жил пульсирующей и яркой надеждой на месть. Иначе меня бы здесь не было, и треск свечи среди ночи слушал кто-то другой. Да, я всегда был сильным, так распорядились высшие силы, но что случилось со мною тем днем, и откуда взялась та моя слабина — не имею понятия.
Они услышали, но Дэнни не повернул головы. Он в раздражении махнул на меня рукой, призывая подождать, а Эмили положила ладонь ему на плечо, призывая друга не отвлекаться от любования тем, что они увидели перед собой.
И я поковылял, но не назад, а вперед, прихрамывая незаметно для себя самого. Мне казалось, что в груди больше нет места ни для чего, там властвует один только огонь, такой силы охватил меня жар. Он причинял почти физическую боль, но какую-то не опасную, скорее сладкую, такую, словно я проснулся после долгого сна и разминаю суставы.
Определение произошедшему я дал, конечно, не сразу, лишь через несколько лет. Ощущений было столько, что дать им название и понять мне еще не хватало ума. Это была ненависть чистой воды. Но не обычная и не детская, порожденная обидой от невнимания, а такая, которая сжигает все на своем пути, не забыв испепелить и того, кто ненавидит.
По большому счету люди уверены, что ненависть — просто зло, на самом же деле ненависть — это те чувства, которые доступны не каждому. И тут с Альбусом сложно не согласиться — науку ненавидеть я изучил досконально.
— Дэнни! — позвал я в очередной раз, прежде откашлявшись и прочистив пересохшее горло.
— Чего тебе? — буркнул мальчишка в ответ и, наконец, обернулся. — Что за... — он было начал возмущаться, но замолк от ужаса, не в силах произнести ни звука.
Мне, десятилетнему воспитаннику католического приюта, в этой жизни ничего не принадлежало. Я не мог распорядиться ни собственным сном, подчиненным строгому английскому режиму с подъемом в пять тридцать утра; не мог сделать выбор между овсянкой и омлетом, за меня его делали воспитатели; не имел права голоса в вопросах касающихся постояльцев, с которыми приходилось делить комнату. Отчего те менялись чуть ли не каждый месяц, пока миссис Коул не одумалась и не оставила меня одного.
Впрочем, была одна вещь, которой я не просто владел, а владел в совершенстве — пламя.
Стоило только захотеть, в груди разливался арктический холод, а вокруг — жаркий огонь. В ту минуту я усмирил ненависть, ведь не хотел ничего так сильно, как наказать раздражающих меня своей дружбой особ, проучить их, заставить себя уважать, и действовать нужно было не сердцем, а головой.
Дети опомнились и закричали, изо всех сил, так громко, как только были способны. Я понимал, что моё красивое лицо, мою гордость, сейчас кривит безобразная гримаса. Ощущал, как сморщился лоб, как в безумной улыбке растянулись тонкие, почти идеальные губы, а глаза сощурились, прикрыв голубизну иссиня черными ресницами. Знал, что сквозь языки пламени мои жертвы видят совсем не того, кого можно уважать, а того, кого нужно бояться — чудовище.
Неделей раньше я прочел первый том толстых книг из библиотеки гимназии по соседству, добытых для меня Кларком — приятелем-гимназистом. Книг о графе, незаконно заключенном в непреступной темнице посреди океана, сбежавшим из неё, завладевшим несметными богатствами и отомстившим всем своим врагам. Я не знал, что там в самом конце. Да и не особо хотел знать, ведь ни одна история на свете не закончится так, как тебе бы того хотелось, если не написать её самому.
С холодным рассудком решив напугать невольных обидчиков до полусмерти, я наивно, по-ребячески, но надеялся почувствовать себя этим графом, ощутить себя борцом чуть ли не за правое дело, и не рассчитывал прослыть чудовищем.
Почувствовав свою силу, но не почувствовав удовольствия от ужаса в глазах уже начавших задыхаться детей, я мысленно поздравил себя со сделанным выводом — те, кто передо мной, звания врагов не достойны.
Никто не мог знать, что впереди меня ждут войны именно с такими врагами, недостойными и ведомыми, словно слепые котята. Такие враги лишь унижают и, развоплотившись пятнадцать лет назад, я мечтал вернуться, чтобы отомстить достойному — но вернувшись, достойного не отыскал.
Кольцо огня сжималось вокруг Дэнни и Эмми все быстрее, огонь становился все выше, все горячее, но исчез так же внезапно, как и появился. Я знал, чего хочу, а чего нет. И осведомленность всего приюта о моих способностях подпадала как раз под второй пункт.
Разумеется, на такие вопли сбежался не только весь приют во главе с миссис Коул и женой викария, но и смотритель, и даже парочка влюбленных, устроивших чаепитие на соседнем холме. Страха расплаты за содеянное не было, нисколечко, ни чуть-чуть. Я вообще не боялся, ни крыс, коих в котельной больше, чем полагают монахини, посещающие приют с инспекцией раз в год; ни злобного молочника, из тележки которого Дэнни с друзьями таскали свертки с творогом, а доставалась всегда мне. Кто же не поверит Бишопу?
Впрочем, глядя в расширенные от пережитого стресса глаза детей, я хоть и погрозил им пальцем, но уже твердо знал — они будут молчать и без моих угроз.
Только недавно заговорившая Эмми замолкла, и врачи полагают, что она не заговорит никогда. Ну а Дэннис... сироты — не обычные дети. Это те, кому выживать намного труднее, чем всем остальным. Мальчишка любил жизнь и никогда не страдал ни от сырости, ни от солнца, ни от скудной пищи или поношенной одежды. Сын бродячих музыкантов был хитер и с того самого дня не произнес ни слова, способного кинуть тень на отличника Томаса, лучшего ученика и того, кому все встречные дамы так и норовили потрепать румяные щечки.
Миссис Коул тащила меня из пещеры за ухо, явно всей душой желая его оторвать, но я всё же успел увидеть то, что так поразило неискушенные сердца сирот и сыграло с ними злую шутку, став причиной кошмара наяву — огромное черное озеро...
* * *
— Том?
— Ну? Я — Том! Мне это известно, тебе это известно, дальше что? — зло пробурчал я, не имея ни малейшего желания казаться вежливым.
Длинный и почему-то красный нос протиснулся в образовавшуюся щель, но дальше не двинулся.
— Что с твоим шкафом? — раздался сдавленный смешок. — Его обглодали голодные крысы?
— Так красивее... — ответил я немного неуверенно и склонил голову набок, любуясь освобожденной от краски древесиной. — Разве нет?
Спорить со мной в моей же комнате в планы хозяина носа не входило.
— Допустим, — уклончиво согласился он. — Так это ты краску обгрыз, что ли?!
— Не обгрыз, — я начал терпеливо объяснять. — Я это... соскреб.
— Чем?!
— Зубами!
— Да?
— Нет! — рявкнул я, не желая объяснять то, что объяснению не подлежало в принципе. — Зачем пришел, Билл?!
— Поговорить...
— Говори!
— К тебе сейчас миссис Коул зайдет. Злая.
Со вздохом обреченности я отвернулся к окну, ничего не увидел сквозь потеки дождя и вновь обернулся в сторону носа.
— Заходи.
— Да я тут... постою.
— На здоровье, — разрешил я. — Стряслось чего?
— Помнишь, ты обещал убить Салли? Ну, если она еще раз попробует твои шнурки на вкус?
Пришлось задуматься, вспоминая кусачую крольчиху и то огромное количество раз, когда мне хотелось её придушить. Останавливала только нежная привязанность Таббса к своей питомице, объедающей хозяина, словно она и не кролик вовсе, а самая настоящая лошадь.
Билл единственный во всем приюте, кто не кривился при одном только взгляде на меня. Щуплый, лопоухий и неприлично рыжий, он в упор не замечал ни подзатыльников от рук старших парней, ни отсутствия обязательного яблока за ужином в своей тарелке, нежно и трепетно любя всех: и парочку не слишком верных друзей и целую толпу недоброжелателей.
Мальчишка не был круглым сиротой, у него в наличии имелась хоть и непутевая, но мать. Поговаривали, что она отбывает наказание за мошенничество с банковскими билетами где-то на юге страны, а не совершает сплав по реке Миссисипи, как убеждал всех Билл. Но даже такая, преступница и весьма ненадежный элемент, как однажды обмолвилась мисс Оливия, она все равно вызывала в детях жгучую зависть и добавляла в жизнь своего сына уйму разных проблем.
— Когда?
За дверью смущенно кашлянули.
— Много раз.
— Несколько помню, — пришлось признаться. — Хочешь, я так и сделаю?
Странное дело, но подобное предложение не вызвало ни бури протестов, ни даже легкого ветерка недовольства. Билл, наконец, протиснулся в комнату, шмыгнул носом и сжатыми в кулак руками протер красные от слез глаза.
— Да не надо... — он с горечью махнул на в мою сторону и спиной привалился к двери. — Сдохла!
— Сама? — с сомнением уточнил я, все еще не веря в отсутствие каких бы то ни было угроз для шнурков. — Вот прямо взяла и сдохла?
— Ну... сама-а-а... — протянул мой собеседник с не меньшим сомнением. — Как же, сама! Жди... От переедания, что ли? Тренировал я её... Думал, фокусы разучить, да монет подкопить... Особенную шляпу купил!
Слушал я с большим интересом, и хоть речь неудачливого фокусника отличалась бессвязностью, прерывалась на время, необходимое для утирания соплей, в общем и целом я понял одно — на этом свете кролика нет благодаря одному только Биллу. И от этого мое к нему нераздражение грозило перерасти в настоящую доброжелательность. Вытряхивая пушистую бестию из шляпы, бедняга так старался, что вытряхнул её не на пол, а на деревянные стропила под самым потолком хозяйственной пристройки на заднем дворе!
Благо, та была невысокой.
Салли уцепилась за деревяшку и наотрез отказалась спускаться, но понять её было нетрудно. Кому захочется жить в шляпе и рисковать здоровьем собственных ушей?
Интеллектуальным способностям Таббса я веры не имел и про себя называл его малохольным. А тот с завидным успехом подтвердил подобный диагноз, попытавшись стянуть животину на бренную землю с помощью самодельного лассо.
То, что кролик был настолько тонко духовно организован, что покончил жизнь самоубийством путем повешения — миссис Коул как-то не верилось.
Выплакавшись мисс Оливии в грязный фартук, первым делом Билл бросился на каменную лестницу, судя по его виду — взлетел по ней, и несмело просунул нос в комнату того, кого, вне всякого сомнения, могли обвинить в совершении столь неблаговидного для любого нормального ребенка поступка. Он боялся не за меня, до меня ему дела не была, он боялся за себя. Боялся, что я обижусь и затаю зло, а если не тебя обижен Риддл — жди больших неприятностей. Я приложил много сил, доказывая подобную закономерность приютским, и спасала она меня от неприятностей, скажем прямо, не единожды.
— Хочешь, я тебе радио дам послушать! — мальчишка пытался умаслить пока еще невиновного. — Честно-честно!
Сердце екнуло, но виду я не подал и лишь скептично хмыкнул.
— Где ты его возьмешь? Думаешь, наша карга поделится?
— В мясной лавке есть, а знаешь, кто там работает? — с гордостью поинтересовался Билл и расправил костлявые плечи. — Подруга кузины моей мамы!
— Да ты что? — скептицизм продолжал литься через край. — Прям подруга кузины? Мамы?
— Ага! — радовался ребенок, не замечая иронии в силу своего возраста. — Оно, знаешь, какое громкое? Не то что у миссис Коул! Большое!
Подруга кузины его мамы имелась точно так же, как и мать. Действительно работала в этой самой лавке на соседней улице, но не навестила Билли ни разу и предпочитала выпроваживать непрошенного гостя, всем своим видом давая понять, что не верит в его честность и неспособность стянуть пару шиллингов или копченых колбасок.
Нам всем тогда хотелось верить, что у нас кто-то, да есть. И даже будучи равнодушным ко всяким там сантиментам я еще продолжал постыдно надеяться, что однажды дверь приюта откроется и... произойдет чудо.
Однажды я сам открою дверь дома на холме и свершится отнюдь не чудо, а нечто абсолютно иное. Но тихонько прикрыв её и оставив позади себя сладковатый привкус смерти, у калитки я споткнусь не о камень, с ног меня свалит ужас. Ужас того, что месть, совершенная только что, не просто не убила надежду, она словно выжгла её на душе!
Но если в то, что одним погожим солнечным днем за мной приедет блестящая черная машина с открытым верхом, пугая всех мощным ревом мотора, а из неё выйдет некто Риддл, и я еще подумаю, прощать ли отца за подобное невнимание, мне тогда еще верилось. То в возможность прикоснуться к чудесному изобретению, послушать треск во время поиска нужной станции и ощутить радость, услышав первые слова сквозь шум — нет.
Но я не переживал, ведь не просто верил, а знал — стоит мне вырасти, и я сам смогу купить себе с десяток самых разных радио, самых новых и самых дорогих. Возможно, я приглашу к себе не только Кларка, но и Билла, чтобы тот восхитился количеством комнат в моем доме и оценил технические характеристики его приобретений, ну а сейчас...
— Уйди.
Билли Стаббс испарился без малейших возражений.
Спустя минуту в комнату ворвалась разъяренная миссис Коул и принялась нервно ходить из угла в угол. В конце концов, женщина не выдержала и разожгла трубку, заполнив своим запахом и то небольшое пространство, которое я мог назвать личным. Но так и не придумала, почему она считает, что в смерти кролика повинен именно этот мальчик, а не какой-то другой. Немного успокоившись, переключила свое внимание на испорченный, по её мнению, шифоньер — радовавший мой взгляд благородным деревом, а не плебейской краской, и выбежала из комнаты, чтобы вернуться через десять минут с ведерком вонючей жижи цвета жухлой зелени.
Взрослый и сильный маг не мог не узнать, глядя прямо ребенку в глаза, каким образом кролик из разряда питомцев перекочевал в разряд дохлых. Впрочем, его воспоминание обо мне столь выверенное, столь искусное, что упомяни он при Поттере или еще ком, что Темный Лорд никогда не опускался до кроликоубийства, и деяния его никогда не были столь глупыми, а ему бы стоило принять данный факт во внимание — я бы расстроился.
Раз история обо мне так ладно соткана — зачем ей правда? Она её уже не украсит, правда не красит никого, не её роль, но с этой задачей успешно справляется страх...
29.07.2012 Глава 2
Я мог быть плохим ребенком — и был им. Не улыбался, когда все улыбались, и хохотал, когда все рыдали. Мне никогда не хотелось помочь страждущим, а тушка раздавленной кошки на мостовой не вызывала во мне никаких чувств, кроме желания прикрыть нос и поморщиться. К слову, миссис Коул не волновали мои душевные качества и, опрокинув на голову Альбусу с десяток другой пьяных жалоб, она успокоилась. Женщина хорошо понимала — в приюте нет добрых детей. Вовсе не потому, что им там нет места, просто доброте в нем не по себе, страшновато. Ни одного счастливого ребенка, ни одного, кто не столкнулся бы с горем, голодом и несправедливостью. Она, доброта, в нас всех погибла смертью храбрых, и из тех, с кем мне довелось быть знакомым, сердечным казался один только Билл, да и то по причине своего слабоумия.
Не знаю, рассчитывал ли Дамблдор встретить в моей комнате агнеца божьего, но увидев меня, он так и не понял — из толпы таких же нехороших детей меня выделяла не злоба и магия, а умение использовать их в нужный момент. Там где Дэнни со слезами бессилия на глазах кидал камень, я ломал чью-то ногу, на том разница между нами сходила на нет.
Разумеется, открытый перелом — событие более яркое, чем не долетевший до цели булыжник. И миссис Коул волновали только они: руки, ноги, пожары, отравления за казалось бы свежеприготовленным завтраком, а не то, что я плох.
Впрочем, её беспокойства мне вовсе не требовалось, я верил всем сердцем — у меня есть Бог, тот, кто беспокоясь за меня, спасет мою душу и простит все грехи. Католическое образование, заучивание псалмов и знание Библии наизусть породили во мне такую чистую веру, что помимо мастера иллюзий и водителя из меня мог бы выйти отличный священник.
Думая сейчас над той, такой странной и не выбранной стезей, я усмехаюсь от осознания того, насколько хрупок и изменчив окружающий мир. Дамблдор победил бы меня, просто не перешагнув порог моей комнаты. Ну а я, возможно, покоился бы сейчас под сенью какого-то дерева на заднем дворе старинной церквушки. Мертвый, но прочитавший не одну тысячу проповедей, и оттого же — счастливый.
Хвала Мерлину, он сделал тот шаг, но иногда, среди ночи, я все еще просыпаюсь от звона колоколов и запаха ладана, все детство даривших мне покой и смирение.
Да, я был истинным верующим, и мчался в церковь по поводу и без него, лишь бы никто, кроме девы Марии, не увидел моих слез. Компания Билли, не понимающего, что такого увлекательного мне мерещится в окровавленном лице Христа, та единственная компания, которую я мог терпеть возле себя.
Ничего удивительного, что обычно, стоило мне открыть скрипучую дверь церкви, мое жгучее желание одиночества заполняло собой все пространство и заставляло прихожан вспомнить о неотложных делах. Моя воля подавляла волю других людей не спрашивая моего на то разрешения, и я прекрасно понимаю тех, кто не хотел со мной дружить ни во времена моего детства, ни во времена юности, ни в любые другие. Да, я многих заставлю меня полюбить, обману и выверну наизнанку их души, но всегда буду знать, почему не поддавшиеся не просто не уйдут в сторонку, а стройным шагом выступят против меня.
Однако, дни обязательных посещений вызывали у меня рвотный позыв, а каждое второе воскресение месяца все воспитанники приюта просто обязаны были посещать приход святого Мартина на Трафальгарской площади и демонстрировать всему Лондону великодушие викария Брамса, взвалившего себе на плечи такую непосильную ношу, как ничейные дети. Заодно, миссис Коул требовала великодушия и от прихожан, а потому не забывала прихватить с собой парочку жестяных банок — для пожертвований на содержание вверенных ей сирот и приюта. Если в дом викария доступ мне был закрыт, то в шеренгу «несчастных сироток» у выхода меня ставили центровым, а банку вручали самую побитую и большую.
Женщины не оставались равнодушными к юному Риддлу, тонули в небесной синеве моих глаз и даже не замечали — благодарность за каждую брошенную монету я не произношу, а выдавливаю из себя, как заразу. Те же, кто оказывался наблюдательнее остальных, списывали мою неприветливость на стеснительность и лишь трепали меня по густым волосам, умиляясь такой скромности у, казалось бы, безнадежных детей. Никому даже в голову не приходило, что каждый звон монеты — еще одна капля в чашу моей ненависти к этой чинной и равнодушной толпе. Предложи мне кто-нибудь выбор между смертью и вымаливанием подаяния, я не задумавшись предпочел бы компанию Роби, и плевать, что того съели черви.
Впрочем, кроме невыносимого унижения я тогда испытывал нечто гораздо более сильное — покорность.
От неё хотелось выть, как собака, настолько мы с ней не подходили друг другу, но в момент, когда я брал в руки проклятую банку, на неё с голодным блеском в глазах начинали смотреть даже те, кто в приюте боялся ко мне подойти. Я кожей чувствовал — на час или два они забывали обо всех обидах и надеялись на меня, как на чудо. Возвращались мы с понуренными головами, но я шел не с краю, как бывало обычно, а вместе со всеми. Мне было все равно, где стоять, как идти, кого обижать, а кого нет, но я не отходил в сторону, ведь хорошо понимал, что в те редкие моменты приютские не просто молчали — благодарили.
За деньги, на которые миссис Пигг купит картофель, фасоль или белой муки, а приготовленные из неё булочки особенно ароматны. За несколько дней, проведенных без мучительных взглядов на запертую дверь кладовой, ведь переложить заботы о собственном пропитании на плечи опытных взрослых могли кто угодно, но только не сироты. За усмиренную гордость, усмирить которую мне удавалось нечасто.
Она, моя гордость, в приходе страдала не раз.
Закрывая глаза, я вижу себя, щуплого и нахмуренного, словно со стороны. Передо мной двенадцать рядов удобных скамей, но ни на одной из них мне места нет. Пухлые, сытые чада глаз с сирот не спускают, дергают родителей за рукава и призывают присоединиться к созерцанию столь любопытных существ. Кто-то из взрослых жалеет несчастных и приторно улыбается. Кто-то сидит, поджав губы, и явно рассчитывает в уме количество шиллингов, неспособное нанести урон его жадности. Никто не хочет прослыть скрягой, но в лицах напротив нет щедрости. Те, кого принято жалеть в приличном обществе, раздражают тех, кто жалеет. В такие моменты я неизменно краснел и сам ругал себя за подобную слабость. Мне казалось, что стыд — это не чувство, а каленые щипцы кузнеца — и еще немного, еще чуть-чуть, и они разорвут мое сердце на части.
Наверное, прожигаемый насквозь праздным чужим любопытством, я бы с удовольствием согласился побыть бесчувственным мифом, но увы — я был чудовищно жив.
Девчонка лет восьми, с двумя толстыми косичками, в тот день она смотрела на меня безотрывно, а я, что есть силы, старался не смотреть на неё. Она жевала корнет так громко, причмокивала от удовольствия и не стеснялась вытирать крем с пухлых детских губ тыльной стороной ладони. Миндальный — похожий на обычный заварной, но с горчинкой, такой особенный, такой вкусный, чужой. Проголодавшимся детям, оставшимся с родителями на уже вторую по счету проповедь, разрешили поесть. Двери ризницы за нашими спинами были еще заперты изнутри, и я бы тоже не отказался перекусить.
Мой звонкий, мелодичный голос распевал псалмы с рассвета, ноги затекли от необходимости стоять ровно, а в поисках поддержки взгляд то и дело останавливался на том, с кем ночами, стоя на коленях, я вел жаркие беседы — с Богом.
Разноцветный витраж над отливающим золотом алтарем, с распятым Христом и учениками у ног учителя. Казалось, он знает ответы на все вопросы, знает, что те силы, способные управлять не одним лишь огнем, даны мне не без причины, а с божественным умыслом. Я верил так, как могут верить только дети, самые обычные дети — не сомневаясь.
Маленькая черная Библия под моей подушкой не выглядела потертой и старой только по одной причине — её кожаный переплет я бережно протирал смоченной в слабом растворе аммиака тряпочкой каждые три дня, а страницы перелистывал, прежде вымыв и насухо вытерев руки, дабы не оставить сальных следов на тонкой и дешевой бумаге.
Миссис Коул не догадывалась — её ученик не просто гордость прихода, он знает точно — Бог есть. Поскольку читая о библейских чудесах, я узнавал в них свои силы, верил, что это настоящая правда и мой самый большой секрет.
Засмотревшись на огонь лампады перед дарохранительницей, я словно ушел в другой мир. Организм пытался помочь своему хозяину и отвлекал меня от мыслей о жуткой усталости. Да я и сам отвлекся от всего мирского и усердно вспоминал 36–ой псалом Ветхого Завета, заданный мне миссис Пигг, набожной лютеранкой, к самостоятельному изучению.
Прожив очень долгую жизнь, я узнал столько всего, что знания в моей голове уже не просто лишь знания — они я и есть. Но мне их никто не дарил, мне никто и никогда ничего не дарил. Каждое заклинание я искал, приводил его в божеский вид — переписывал или переводил, не высыпаясь ночами, зубрил, как самый последний отличник, годами оттачивал мастерство в его применении и не забыл ни единого, даже разделив собственную душу, потеряв свое тело и воскреснув из праха. Однако на свете есть одна вещь, которую я забыть не могу, как ни стараюсь. Именно тот, проклятый псалом. Оказалось, его невозможно просто вырвать из памяти, и если бы миссис Пигг не подрядилась медицинской сестрой, да не подорвалась вместе с обозом, клянусь, моя месть была бы гораздо отчаянней, чем немецкий бомбардировщик!
«Не ревнуй злодеям, не завидуй делающим беззаконие, ибо они, как трава, скоро будут подкошены и, как зеленеющий злак, увянут...»
— Хочешь?
«Уповай на Господа и делай добро; живи на земле и храни истину».
Проницательности не требовалось, чтобы понять, с какой целью меня заставляют учить псалмы на вечные темы добра и зла. Наверное, и впрямь не стоило подсыпать Гилберту в чай соду, а не сахар. То есть, соду подсыпал сам Гилберт, но я сидел рядом с ним, а только час назад мы надавали друг другу тумаков, а миссис Пигг не преминула тихо заплакать и многозначительно на меня посмотреть, а... в общем, все случилось так, как и случалось обычно.
«Перестань гневаться и оставь ярость; не ревнуй до того, чтобы делать зло, ибо делающие зло истребятся, уповающие же на Господа наследуют землю».
«Еще немного, и не станет нечестивого; посмотришь на его место, и нет его».
— Хочешь?!
«Я был молод и состарился, и не видал праведника оставленным и потомков его просящими хлеба: он всякий день милует и взаймы дает, и потомство его в благослове...»
Вспомнив почти все строфы, кроме самых первых, я рассердился сам на себя и мотнул головой.
— Ну хочешь?!!
Как оказалось, возле помоста для хора, где томилось полприюта, уже неизвестно какую минуту пыталась привлечь к себе мое внимание та самая, противно жующая девочка. Она изо всех тянула на себя подол моей серой курточки липкими пальцами и сопела то ли от усердия, то ли от обиды за отсутствие интереса к её важной персоне. Пухлая, кудрявая, в синем шерстяном платьице с полосатым воротничком, похожим на те, что носят матросы. Сама она была похожа на херувима, протягивала мне целехонький корнет, видно, еще не успела доесть, но не улыбалась, а хмурилась.
— Будешь? — спросила она с нетерпением.
Мои голодные взгляды от неё не укрылись, чем-то задели. Заставили, пусть и нехотя, но подняться и оправдать материнские чаяния и труды по её воспитанию. Ребенка всю жизнь обучали не только лишь рисованию, музыке и другим бесполезным предметам. Её учили быть доброй и жалеть тех, кому повезло меньше, чем ей. Учили — потому что этому учат детей все родители. Впрочем, редкая мать или отец сам верит в то, что вдалбливает в голову отпрыска. Кинув мимолетный взгляд на мать пигалицы — пышную даму в накидке из соболя, — замершую в ожидании исхода столь нежелательной ситуации, утвердился в этой мысли я уже навсегда.
Женщина зло сверкала на дочь глазами, но прижимала платок к губам и снисходительно качала головой в ответ на понимающие улыбки соседок. Наверное, жизненный опыт подсказывал ей, что дочь уйдет доедать свой корнет опозоренной, да и вообще — от доброты сплошные проблемы.
Билл, стоявший по правую руку от меня, очнулся от спячки и с интересом следил за происходящим. Он был голоден не меньше и, в принципе, можно было потренироваться в науке доброты — последовать библейским примерам, с признательностью принять угощение и отдать его Стабсу. Сам я подачек не любил и есть их не стал, даже если довелось бы подохнуть с голоду у наглухо закрытых приютских ворот.
Пульсирующая боль в висках нагрянула внезапно, перед глазами все поплыло, и не только от жара сотен свечей. Скорее, от целой сотни причин, по которым Билли Стабсу так и не досталось ни кусочка корнета.
Наклонившись к пшеничным кудрям, я легонько дунул ребенку в ушко, освобождая его от парочки непослушных завитков и улыбаясь, спросил:
— Как тебя зовут?
— Мелани... — прошептала она.
Девчонка уже перестала хмуриться, просто потупила взгляд и краснела, переминаясь с ноги на ногу.
— Мелани... — вкрадчиво начал я, подражая нравоучительному тону миссис Коулл. — Если ты будешь много есть, станешь такой же жирной свиньей, как и твоя мать. Как думаешь, портной дорого взял за то, чтобы жир с её боков был не так сильно заметен? Не знаешь? — я покачал головой. — Уверен, твой отец знает точно. Ночами он смеется над женой вместе с красивой любовницей, и они не едят, Мелани — они пьют вино. Но вот в чем беда, если ты будешь много есть и разжиреешь, то можешь и не выйти замуж. Кто тогда будет оплачивать сокрытие твоих жиров, а? Нет, Мелани, скорее всего у тебя никогда не будет мужа, ты заболеешь от тоски и умрешь. На большой и просторный гроб ты средств не накопишь, и твое тело будут запихивать в узкий и невысокий. По меньшей мере, два гробовщика. Они будут потеть от усердий, ругаться последними словами, курить вонючие папиросы и стряхивать пепел на твой уродливый саван. Полагаю, в платье ты просто не влезешь... — закончил я и весело подмигнул. — Хочешь, чтобы такая же участь постигла меня?!
Сломав хрупкий детский мир иллюзий и взглядом проследив за выпавшим из её рук угощением, я с удивлением понял, что все сказанное мной девчонку ничуть не обидело — она мне поверила!
Убежав, не оглядываясь, она села рядом с матерью и сцепила зубы от злости. Она, злость, помешала ей даже заплакать, а её белое, как мел, лицо, привело мамашу Мелани в настоящее бешенство. Женщина вскочила с места и принялась грозить мне карой небесной, её соседки принялись еще более нервно обмахиваться веерами, что, по видимому, означало их полную с ней солидарность, а Мелани смотрела мне прямо в глаза, не мигая. Она думала, и с каждой прошедшей минутой убеждалась и в неверности собственного отца, вспоминая детали их жизни, в уродливости собственной матери и вообще во всем том, в чем убедить её не смогли бы ни десятки дворовых сплетниц, ни факты перед глазами, на даже признание родителей во всех смертных грехах. Всего парой тихих слов я перечеркнул все незыблемые истины, на которые она не отказалась бы опираться до старости.
Желая привести ребенка в чувство, мать достала из пакета очередной корнет и сунула его дочери в руки. Та отшвырнула сладость, словно это не кусок теста, а ядовитая змея. Женщина открыла рот и посмотрела на меня уже не зло — настороженно, а у меня от происходящего не только рот открылся, но и дыхание перехватило. Мне страшно было выдохнуть, казалось, с моим выдохом картинка передо мной расплывется, как обычный мираж!
В ту минуту я прочувствовал всю могучую силу слова, а с годами понял, что она едва ли не сильнее самой магии. Без магии я бы все равно вырос хитрым и сильным, а вот без слов, сказанных мной — я был бы никем...
Тем временем, пока мать отчитывала излишне добрую дочь и возмущалась поведением «негодного» мальчишки, а та познавала сложную науку жизни, где доброта не всегда добра к тому, кто её творит, Билл не справился с отсутствием какой бы то ни было гордости и занес ногу перед собой. Хотел сделать шаг вниз и опозорить звание сироты еще сильнее, чем над этим потрудилась природа.
От возмущения меня всего парализовало. Умом я понимал, что недоумка Стабса, такого противно хорошего, но все же совсем не противного, стоит остановить и немедленно!
Однако, всякий раз, когда кто-то унижался, или заставлял унижаться меня самого — я не просто удивлялся, а впадал в состояние шока и соображал с опозданием. Тем не менее, миссис Коул если и принимала во мне хоть что-то со стоическим спокойствием, то это что-то — моя гордость. Ей точно также не нравилось унижаться, вымаливая у викария гроши на лекарства и пух для подушек. Не нравилось выставлять сирот, которых она старалась воспитать, как джентльменов, у церковных дверей, как каких-нибудь попрошаек. Но жизнь давно придушила женщине горло, а она давно смирилась со своей судьбой и привыкла к стакану.
Тем не менее, всякий раз, когда я отказывался от чего-то чужого: будь-то рыбина не первой свежести от торговки морепродуктами; приглашение на пикник от какого-то неприятного опекуна Дэнни где, понятное дело, видеть меня не хотели; или же просто — корнет, мутные от тяжелой жизни и не менее легкого алкоголя, безликие и серые глаза миссис Коул озарял огонек. Он делал их живыми и чуточку более теплыми. Пускай на короткую секунду; пускай в это мгновение начальница приюта скорее вспоминала собственную молодость, а не целиком одобряла мое поведение; пускай женщина спешила отвести взгляд и нервно затянуться табачным дымом — все равно, она единственная, одобрявшая во мне то, чего не могли терпеть остальные.
— Гордыня — смертный грех! — верещала миссис Пигг противным тонким голосом, прознав об упущенной роскоши в виде рыбного супа. — Ты подумал о товарищах?! — не унималась работница, вцепившись в мой локоть. — Миссис Коул, — официальным тоном обратилась она к руководству, — паршивец должен понести заслуженное наказание. То была превосходная пикша, мне по секрету сказали — больше двух фунтов. Нет, вы только представьте, он ей «тухлятиной» пожелал подавиться! Да рыбку то продали в два счета, сыскались умные люди, не чета... этому вот!
Начальница приюта устало перебирала кипы бумаг на столе, по виду — счета, и возмущений помощницы не разделяла.
— За что, Роза? За что мне его наказывать, я тебя спрашиваю?!
От неожиданности подобного вопроса толстуха, своим внешним видом великолепно оправдывающая свою фамилию, так растерялась, что приоткрыла рот, но не смогла произнести ни слова.
— За гордость?!
— Да как же... ну как же... — она все-таки заговорила. — Да хоть бы и за гордость? Когда в животе от голоду бурчит, чай нормальным людям не до гордости!
Миссис Коул осуждающе поджала губы и уставилась куда-то в неудачно побеленную стенку, с серыми потеками и вновь проступившей плесенью.
— Гордость — не гордыня... — пробормотала она. — Подите лучше вон... — И прикрикнула: — Оба!
Уже в коридоре, пристыженная, но не согласившаяся с начальницей миссис Пигг, пробурчала в мою удирающую спину:
— Как же, гордость... Самая что ни на есть — гордыня. Ох, и наплачешься ты еще... — И погрозила кулаком. — Помяни моё слово, паршивец, наплачешься!
Я не боялся хозяйки кастрюль, как за глаза называла женщину половина приюта. Не считал нужным прислушиваться к словам недалекой вдовы и, несмотря на бурчание в животе и голодные зимы, частенько разжигал дрова в топке каменной печи до температуры, при которой до черноты сгорал не только лишь вареный картофель, что само по себе вызывало массу вопросов, но и глиняные чугунки на пару с утварью из металла.
Голод можно было терпеть, а безнаказанное неуважение — нет.
Терпеть позор Билли Стабса, решившегося поднять упавшее лакомства с пола, и еще неизвестно что с ним сделать — скорее всего, просто съесть — я бы тоже не стал. Живо захлопнул бы приоткрывшийся рот и стукнул глупца по затылку, чтобы тот не ступил с помоста, а свалился с него. Забыл на время о первоначальных намерениях!
Впрочем, неожиданно меня опередили. С силой потянув Билли за шиворот, на место его вернул не абы кто, а сам... Бишоп.
— Стой ровно, полоумный... — процедил он сквозь зубы, белый от еле сдерживаемого бешенства. — Риддл правильно сделал. Так ей и надо, благодетельница нашлась, от горшка два вершка...
Моих слов Мелани никто не расслышал, кроме неё самой, но даже услышь их Дэнни, я не уверен, что он бы нашел что мне возразить. Добряк Дэнни, недолюбливающий негодяя Тома, оказался всего лишь выдумкой его бурной фантазии и умением приспосабливаться, ведь суженые глазки мальчишки метали такие молнии, что с легкостью могли бы убить.
Билл не успел ничего ответить — пришло время новой проповеди, скрипнули двери ризницы и из неё вышел довольный священник. Он отобедал, пропустил парочку стаканов винца и вновь приготовился вещать о пути жизни, смерти, и их воплощении сыновьями Адама и Евы. О наказании за убийство брата, которое Каин посчитал большим, нежели можно снести и отрекся от Бога. Еще минуту назад я не отказался бы послушать эту проповедь и во второй раз, и в третий. Ведь истово веруя, я искал ответы на множество сложных вопросов. Почему я не такой, как все? Почему, молясь о собственном спасении ночи напролет, я все равно не могу справиться с радостью, когда моим врагам больно? Почему меня бросили? Не потому ли, что мои непонятные силы погубили мою маму и заставили отказаться от сына родного отца?
Однако, глядя на нервно подрагивающий уголок левого глаза Дэнни, я не просто позабыл все проповеди на свете. Все они показались мне неимоверно нудными и тоскливыми. Не в силах посмотреть перед собой, я смотрел на мальчишку, стоящего возле Билла, и с удивлением понимал — жизнь вокруг интереснее. Кто бы мог подумать, что весельчак Бишоп окажется полон такой жгучей ненависти к окружающим его людям, что я смогу почувствовать её на своей коже, как слабый электрический разряд?
Впервые мне захотелось дружить с кем-то из своих, приютских.
С ним, этим мальчишкой с выступающими надбровными дугами, как у какой-нибудь дюжей африканской обезьяны. Задирой и личным недругом, отравляющим мне существование все эти годы в приюте и делающим их еще более грустными. Ведь вместе мы смогли бы ненавидеть сильнее, смогли бы наказать всех своих врагов и найти ответы на все-все, даже самые сложные вопросы.
Поттер уверен, что у него есть друзья, уверен, что те никогда не предадут и порой, глядя на них его глазами, я и сам начинал верить в этот обман!
Впрочем, стоило мальчишке сделать что-то не так, как полагалось идеальному Поттеру и становилось понятно, друзья — лишь набор ключей к твоему сердцу, но стоит ему измениться, и ключи к замочной скважине больше не подойдут, навечно останутся бесполезными. Билл и Кларк знали обо мне все и, не будучи похожими на меня, дружили со мной, старались сделать недоброго друга чуть лучше, и пусть они проиграли вчистую — я ценил их, ценю и буду ценить. Гарри же, всеми любимый Гарри, он не желает меняться не потому, что глуп, он трусит, потому что боится остаться один и ждет, что я решу за него...
Он намного слабее меня, ведь за меня решать было некому, и Дэнни просто почувствовал — выбора нет, раз уж он так неосмотрительно разрешил мне заглянуть в свой омут. Бишоп покосился на меня, прежде скрипнув зубами, чуть наклонился назад, чтобы Билл его не заслонил, и еле заметно кивнул.
Проповедь окончилась и мой чистый голос, как птица, не знающая преград, взмыл ввысь. Вначале под купол, а затем — как показалось прихожанам и мне самому — к солнцу:
Гласом моим к Господу воззови
Гласом моим к Господу помолись
Пролью перед ним молитву мою
Печаль мою возвещу
Призри, услышь сироту, Господи
Просвети очи мои
Не дай уснуть в смерть...
Вступил хор стройных детских голосов:
Внемли моей молитве
Просвети очи мои
Не дай уснуть в смерть...
Странное дело, но я понял вовсе не умом, каким-то шестым чувством — кроме Билла и Кларка у меня теперь есть еще один друг. Догадывался я и том, что дружба будет временной, но надеялся, что Дэнни принесет мне гораздо больше пользы, чем все они и тот, кто просто молчит в ответ на мои жаркие молитвы о спасении грешной души.
В тот солнечный день, обняв огромную банку худыми руками, я последовал примеру Бишопа — притворился. Такой искренней улыбки счастья на лице сироты горожане не видели уже очень давно. Она заставляла забыть, что пожертвование — это обязанность христианина, и монеты сыпались рекой, а те, кто подавал — гордились собой. Магия детского обаяния сотворила настоящее чудо. Никто и не вспомнил о неприятном инциденте с корнетом, словно его вовсе и не было...
18.08.2012 Глава 3
— То-о-м! — хриплый прокуренный голос заставил меня поморщиться, Билла вздохнуть, а Дэнни покинуть мою комнату в кратчайшие сроки. — Поздоровайся со старым другом, гаденыш! — крик эхом разносился по всему двору.
— Жив, значит... — совсем безрадостно заметил Стабс. — Ну что, так сойдет?
Мальчишка сидел на полу, выполнял задание по черчению, обложившись учебниками, линейками и кипой неудавшихся чертежей. Учитывая, что результатом всех моих дельных указаний и его адских мук стало аж три сошедшиеся вместе и якобы параллельные линии, врать я не стал.
Покосился с высоты своей кровати на пол и скорчил самую сочувствующую физиономию, на которую был способен. Не хотел убивать в нем тягу к учению, с уничтожением которой он вот-вот справится сам.
— Да ладно, я сам... попозже.
Сделав мальчишку своим должником раз в пятьдесят пятый, я тут же озвучил нехитрую просьбу.
— Окно открой.
Впрочем, нехитрой просьба была лишь на первый, поверхностный взгляд.
Судя по звуку смачных плевков через отверстия, которые у всех приличных людей младше восьмидесяти прикрыты зубами, окно действительно стоило открыть без промедлений. Пригнувшись, Билл подкрался к столу, обогнул его, дотянулся до рамы и потянул её на себя. Жизненный опыт не дал своему хозяину получить камнем по лбу, ведь так и случилось бы, подойди он к цели не согнувшись, будто обезьяна, а как положено прямоходящему человеку. Влетевший в комнату булыжник предназначался, конечно, не ему, а моей дремлющей совести. Проводив взглядом увесистый камень, ударившийся в закрытые двери, я лениво спустил ноги с кровати и крепко задумался.
Кларк был похож на вечно гуляющего кота под луной. Если и впрямь зажмуриться, подменив его образ кошачьим, то картинка перед глазами отпугнула бы любого кошатника. Вечно поломанный хвост, то есть руки и ноги, порванные уши, царапины, вырванная шерсть, боевые укусы, тьма сытых вшей и самый невинный взгляд на свете, и все это — мой лучший друг.
Он вроде бы был, но его как бы и не было. Он то появлялся, чтобы на рассвете порыбачить со мной в шлюпке своего деда и подарить самое счастливое утро, то исчезал на несколько месяцев и родители вместе с констеблями не могли отыскать его во всей Англии. Мне приходилось божиться его матери раз десять на дню, что знать не знаю, где паршивец прячется, но мысленно я хоронил его уже на третьей неделе отсутствия. Удивительно, как не пропустив ни одной драки в округе, он дожил до своих четырнадцати лет, а именно в таком возрасте я его и узнал.
Абсолютно пьяный, окровавленный и счастливый он плелся по узкой припортовой улочке в сторону моря, не замечая теней за спиной, суливших потерю не только пары монет, но и жизни. Его беззубая улыбка была такой широкой, а не по годам взрослое и порочное лицо таким беззаботным, что мои ноги не послушались моего разума, я вынырнул из подворотни и под руки увел парня в сторону. Затем, ведомый не столько бессвязной речью подростка, сколько своим чутьем и его памятью — к нему домой.
Бледная от переживаний, молодая жена уже пожилого, грузного и седого, но искренне любящего супругу мужа. Семья потомственных банкиров, дом в три этажа, дворецкий в синем камзоле и запах воска от холодного мрамора полов и теплой, когда-то живой древесины антикварной мебели баснословной цены. Родившись, первым делом Кларк увидел не мертвую плоть, он увидел юную и красивую мать. Впрочем, я почему-то уверен, что мать была тем последним, что он увидел и полюбил в пределах своего окружения.
Счастье, положение в обществе и внушительный банковский счет, по словам Кларка, его не интересовали. Частенько он повторял, что если бы мог, то отдал бы мне все блага, к которым у меня столь нездоровая тяга, да вот незадача — от сыновней щедрости отец не в восторге и вот уже год не выделяет отпрыску даже средств на еду.
Старший друг, он вызывал во мне бурю эмоций, от самой черной зависти до дикой жалости. Иногда мне казалось, что в нем нет бога, совсем, и балом правит бес. Но именно он таскал мне из дома всяческие мази для заживления ран, когда меня избивали в очередной потасовке свои же. И именно я таскал их ему в подвалы злачных домов, шлепая по ледяным осеним лужам, а девицы вольного поведения смазывали ему кровоточащие ссадины и синяки, потому как перед матерью он в таком виде показываться не хотел.
Кто еще, как не Кларк, гонялся бы со мной за автомобилями, просил не желать плохого людям, хотя сам ночами занимался черти чем, и не срывал с себя рубаху, обнажая тело под первым снегом и смущая крепким торсом юных дам?
Однажды, уже из Хогвартса, я напишу ему очередное письмо. Как обычно, пожалуюсь на скудную информацию в учебниках по Защите, отсыревшие поленья в кладовых факультета и жуткую сыпь, обрушившуюся на меня после того, как какой-то шутник поменял местами колбы с полынью и отваром трилистника. Расскажу, как красив снег в Большом Зале, докажу это, приложив к письму колдографию, и стану дожидаться ответа. На следующий день ответ не придет, и я наивно подумаю, что в этот раз история повторилась — Кларка не смогла отыскать не то что родная мать, но и магический почтальон. Впрочем, в золе камина его спальни письмо дождется адресата непременно, а он, адресат, прочтет его и накарябает мне пару словечек в ответ, украсив их скабрезным рисунком.
Ни через неделю, ни через две, ни через месяц — ответ не пришел, я весь извелся, а сова измучилась и исхудала. На каникулах я первым делом выехал в Лондон и узнал, что обезображенное тело Кларка нашли в сточной канаве, а похоронили его еще в ноябре, как раз в тот день, когда я отослал мертвому уже не нужное ему письмо. Всего через неделю после похорон сына его мать родила девочку, и семья переехала на материк. Присев на порог опустевшего дома Кларка, прямо на заснеженную ступеньку, я не заплакал, знал, что этим все закончится, но так больно мне не было никогда. Грудь сдавило тисками, и я принялся раскачиваться взад и вперед, словно в истерике.
Поднявшись лишь к вечеру, я понял, что простужен, разбит, и жутко зол на того, кто умер, не попрощавшись.
Отыскав Билла на центральном вокзале, мы вернулись домой, позаимствовали из кабинета миссис Коулл джин и напились до икоты, после чего я слезно попросил его не умирать никогда. Подумав, он не дал мне такого обещания, ведь, если честно, пьяным из нас двоих был один только я...
Дамблдор убеждал всех, что Том Риддл не просто порожден тьмой, он ею является еще и потому, что всю жизнь был одинок, не имея друзей. Теория, рассчитанная на детей, призванная не усложнять мою личность и упростить войну со злом — таким злым и понятным. Старик был в корне не прав, до смешного. У меня было все и даже больше, чем когда-либо имел младший Поттер. У меня были такие друзья, о которых и Альбусу приходилось только мечтать. Я мог выбирать себе друзей, чего мальчишка сделать так и не смог, и мог им довериться, зная, что они не поставят хоть что-то выше моих интересов. Безразличным к дружбе меня сделало не их наличие или отсутствие — их смерть.
Но пойми Поттер старший, младший или кто-либо еще, насколько я человек, и мне пришлось бы несладко.
— Ты меня слышишь?! Знаю, что слышишь! Я живо-о-о-й!
Окно на втором этаже с грохотом распахнулась, и дать отпор нарушителю спокойствия решила миссис Коулл.
— Судя по вашему крику, молодой человек, вы не только живой, вы еще и полоумный!
В этот момент я, наконец, подошел к окну, решив простить нашедшуюся и на удивление живую пропажу.
— Мадам!
Кларк поклонился так, словно гвардеец его величества, и шляпу с перьями ему успешно заменила дырявая кепка.
— Мадам, вы прекрасны!
Шпана за его спиной, притягивал он которую, как солнце мошек, в разнобой захихикала.
Миссис Коулл ругнулась совсем не так, как полагалось настоящим «мадам», и с еще большим грохотом окно захлопнула, решив не связываться. Директор гимназии уже не первый год мечтает сбыть с рук своего непутевого посетителя, а назвать его учеником ни у кого язык не поворачивался, и в списке кандидатов приют стоял не последним.
— Ну, ты как там? — поинтересовался я с наигранным равнодушием, положил руки на подоконник и посмотрел не на мальчишку, а вдаль.
Ответом мне послужила улыбка уже не без двух, а трех зубов и виновато опущенные плечи.
Опровергнув к чертям все домыслы о собственной черствости, я плохо спал целый месяц. Все гадал, где сейчас Кларк, не приходится ли ему драить палубы в жаркой Африке за похлебку и не съели ли его крысы, пока он отлеживался в подвале красильной мастерской после попойки?
— Я пас овец!
— Где?!
Неопределенно махнув расцарапанной по локоть рукой то ли на запад, то ли на север, он прокричал:
— В горах!
Бес в нем все же жил и чувствовал себя вполне вольготно. Такой свободы, с привкусом моря и запахом можжевельника, ароматом терпкого ветра, гуляющего среди поросших мхом склонов гор, такой свободы я не чувствовал никогда, ни в себе, ни в ком либо еще. Кларк не жил в какой-то отдельной стране, он жил на земле. А я, стремившийся ощутить мир так, словно он создан лишь для меня? Стать похожим на покойного друга? Сейчас я не могу ощутить даже запах гари от догорающей свечи, да и просто не понимаю, зачем ей гореть, ведь зверь в отражении зеркала не нуждается в свете, ему милей — темнота.
— Ну, ты чего дуешься, Томми? — мальчишка принял мою задумчивость за обиду. — У меня для тебя подарок есть... Показать?
Шевеление в толпе беспризорников, их вскрики, прыжки на месте и поиск чего-то у своих ног, все это говорило о том, что подарок в состоянии передвигаться самостоятельно.
Окно второго этажа распахнулось во второй раз, и звон стекол оглушил, по меньшей мере, половину приюта.
Хмельным голосом миссис Коулл возопила:
— Томас Риддл, ради всего святого!
— Да спускаюсь, спускаюсь... — пробурчал я, переступил бумаги на полу и поплелся вниз.
Обменявшись крепким рукопожатием, мы вышли за ворота и всею ватагой побрели к уже давно закрытому мосту, под которым частенько устраивали собрания не только беспризорники, но и карманники и прочий, весьма непрезентабельный люд. Их не пугала ни изношенность металла хлипкой конструкции, ни полчища крыс под ним, ни горы мусора. Кларк слыл здесь восходящей звездой, и с ним единственным, шагая нога в ногу и кидая победные взгляды на перепуганных мамаш с кружевными зонтиками, спешащих освободить нам дорогу, с ним единственным я никогда и ничего не боялся.
За пазухой у самого маленького и босого почитателя Кларка, плетущегося позади нас всех, сидел мой подарок. Щенок некой шетландской овчарки, позаимствованной им с места предыдущей работы, покинуть которую, как оказалось, мальчишке пришлось в кратчайшие сроки именно по этой причине.
— Ну чего ради такой прелести не сделаешь, правда? — спросил он, светясь от счастья, словно фосфор в темноте.
Промычав что-то нечленораздельное, я вроде бы согласился.
Придя на место, Кларк свистнул и начальственно поманил мальчугана пальцем.
— Лори, давай!
— Но я не Лори, я Джонни...
— Да все равно... — приятель хмыкнул. — Это тебе! — и ткнул мне в грудь пушистый сонный комок.
С опозданием, но я запротестовал.
— Ты же не мне его вез, а себе. Тебе он первому понравился, а мне — второму... — и я попытался было вернуть собаку не совсем законному, но все же владельцу. — Выходит, он твой!
Оттолкнув мои руки и щенка, он произнес уже без смеха, опустив взгляд карих глаз куда-то в землю за моей спиной.
— Тебе нужнее, Томми.
— Почему?!
Кивнув в сторону, он отдал неслышный приказ, и мальчишки беспрекословно разбрелись по округе.
— Говорят, ты кролика... ну... того... угробил.
Мы стояли молча — я жалел, что не придушил крольчиху собственноручно, а Кларк не знал куда себя деть от смущения.
— Допустим, — я согласился. — Ты же знаешь, я не люблю животных. И с чего ты взял, что я не угроблю... как его там?
— Не знаю, — он хитро улыбнулся, — сам назови.
Кларк считал себя не только старше, но и мудрее.
— Даже если и назову, это еще не значит, что я смогу его полюбить и ухаживать, Кларк. Где думаешь, я его от миссис Коулл прятать стану, под кроватью?!
Пять минут жарких споров ни к чему не привели, подарок пришлось прятать уже под свою жилетку, благодарить, опровергая слова жутким взглядом, и идти восвояси — искать место, где я мог бы поселить дурно пахнущую животину. Ни мокрый носик, ни преданные всем и всему глазки-бусинки, ни маленький розовый язычок и шерстка цвета кофе с молоком — ничто не смогло убедить меня в ценности этого дара.
— Том! — приятель меня догнал и развернул за плечо. — Ты только ему... ну... не ломай ничего, ладно?
— Ты хочешь сказать — случайно? — я начинал злиться. — Да, Кларк?
— Разумеется! — фальшиво оскорбился мальчишка. — Случайно, как же еще? Случайно...
За всю мою жизнь столько добра, как в ту минуту желал мне Кларк, не желал мне никто. Мальчишка, для которого, я уверен, ад стал приятной прогулкой, хотел воспитать во мне любовь пусть и не к ближнему, но хотя бы к собаке. Он прожигал мне спину взглядом до тех самых пор, пока я не скрылся за поворотом, и только тогда я почувствовал, как сильно эта собака ему дорога. Он вез её неизвестно откуда, поил и кормил, закутывал в тряпки, чтобы она не замерзла, бежал с ней по лугам, спотыкаясь о кочки, и сутками трясся в кибитке, ну а затем... просто отдал.
Я мог свернуть ей шею за долю секунды и даже не опечалиться, мог выбросить в Темзу, мог просто остановиться, поставить на тротуар и пойти себе дальше. Однако я свернул в противоположную от приюта сторону и дошел до самого Найтсбриджа, и лишь только затем выпустил щенка на лужайку у богатого дома викторианской эпохи. Впрочем, даже тогда я не ушел, а затаился у мусорных баков. Породистую собачонку забрали бы к себе в дом пусть и не через час, но через два или три — это точно. Приготовившись ждать, пока подобное не произойдет, я ожидал увидеть кого угодно: хозяйскую дочку, лакея, но вовсе не Кларка...
Мальчишка крался за мной все это время, хотел удостовериться, что я его не подведу, но удостоверился лишь в том, что если мне в жизни что-то и нужно, то это — не доброта.
Перескочив через невысокий забор из красного кирпича, он схватил щенка и дал деру — непрошенного гостя заметили, и на крыльцо выбежал, как мне показалось, дворецкий. Таким хмурым и сосредоточенным я не видел мальчишку ни разу, но беспокоили его вовсе не крики вдогонку, а я.
На следующий день я скажу, что собаку у меня отобрали, и не признаюсь, что видел его таким грустным. Он же ответит, что раз отобрали, значит, кому-то нужна, и весело стукнет меня по спине. Ни грубого слова, ни одного обвинения... наверное, он и впрямь был действительно мудрым ребенком.
* * *
— Ты сказал — он ветрянкой болеет!
Пятеро посторонних парней стенкой пошли на Дэнни. Тот и не подумал испугаться, цыкнул на них и сплюнул сквозь дыру в верхнем ряду зубов, один из которых они ему уже выбили. На заднем дворе приюта оборудовали небольшое поле для крикета, и хоть оно не соответствовало положенным размерам и не имело даже калиток, заменяли которую воткнутые в землю палки, игра на нем — привилегия.
В марте её удостоились не все. И я вместе с Дэнни, превзошедшие самих себя в анализе среднеанглийской литературы, а именно — с легкостью доказавшие наличие христианских мотивов в борьбе короля Артура с соблазнами коварного мира, вошли в их число. Конечно, Бишоп оказался прав, предположив, что во время прочтения наших общих измышлений, тему которым выбрал один только я, уснут даже те, кто хорошенько выспался ранее.
Впрочем, посапывание половины класса не повлияло на оценку труда мисс Оливией, мнившей себя знатоком всего непонятного. Все время, пока я читал, она постукивала по полу каблучком модных полусапожек со шнуровкой и заламывала руки, сдерживая рвущийся изнутри, только-только родившийся диспут. Но разговор на тему того, от чего и так заснула целая дюжина детей... В общем, мисс просто сдалась — вручила нам импровизированный пропуск на поле для крикета, на котором все желающие поместиться никак не могли, ведь право на него принадлежало еще и гимназии по соседству.
Синий кусочек картона с неумелым карандашным изображением еще юного лорда Дарнли — одного из лучших игроков за всю истории Англии.
Вздох недовольства пронесся над классом, спящие срочно проснулись, а Гилберт призвал на голову «предателя» — Бишопа — кару небесную. Никто из них не сомневался — знай мисс Оливия, что на большинство «товарищеских» матчей между игроками гимназии и приюта делаются ставки, да не кем-нибудь, а местными беспризорниками, не забывающими поделиться прибылью с постовыми и кинуть сиротам монету другую — поле засеяли бы стручковой фасолью, а заветные билетики порвали на мелкие кусочки или сожгли.
Впрочем, миссис Коул не отличалась излишней правильностью, и игру на деньги запросто могла пережить. Вот узнай она, что большую часть выигрыша забираю себе я, шустрый Билли да игрок поддержки, в качестве которого успешно играет сам Дэнни... Вначале она снесла бы головы нам всем, и только затем — поле. Перекопала бы за ночь лопатой — не поленилась!
Я хотел денег и желание это жило во мне без перерывов на обед, денно и нощно. Но куда бы пойти и что такого совершить, чтобы добыть презренный металл в количестве, достаточном для покупки заветного радио? И пусть только-только начавшая зарождаться между двумя совершенно разными людьми дружба, казалась достаточно хрупкой и ненадежной нам самим, идею Дэнни о заработке с помощью моих удивительных сил я принял с воодушевлением и воплотил. Хитростью Бишоп вписал меня в команду из одиннадцати человек чуть ли не самым главным — бэтсмэном — тем, кто отбивает мячи. Мы знали с пеленок — отбитый за пределы поля мяч приносит максимум пробежек — пять или шесть. Они и помогали заработать столь ценные очки, тем самым победив команду соперника.
От худенького мальчика неполных двенадцати лет рослые упитанные гимназисты не ожидали такой прыти, да вначале я и не слишком усердствовал. Играл посредственно, а отбивал совсем недалеко — так, чтобы хватило времени совершить не больше двух перебежек. Но в этой жизни все — временно.
На первых порах «улучшившейся» игры Риддла беспризорники улюлюкали, приветствуя талантливого члена команды, делали на него ставки, и остальные просто смирились с тем, что большая часть их щедрот перепадала именно мне. Впрочем, ушлые мальчишки осознали очень быстро — на команду приюта и молчаливого бэтсмэна ставит по меньшей мере полрайона и сами гимназисты!
Выигрыш стал прогнозируемым. Риск, а значит и размер выплат, неуклонно начал падать, но я как выбивал мяч дальше, чем кто-либо другой, так и продолжал это делать. Привык выходить вечером на поле, закатывать по колено и без того куцые штанишки и уверенно месить грязь босыми ногами. У нас не было ни традиционной белой формы, ни обуви. Один азарт и желание почувствовать себя победителем. Раз уж по жизни не судилось, так хоть в игре.
Моим товарищам по команде непрозрачно намекнули, что, мол, мне пора уже и отдохнуть. Да я и сам знал, что игра зашла слишком далеко, а меня могут выпотрошить финкой, как рождественскую индейку — тщательно. Тем более, однажды ночью, сидя на кровати в своей комнате и бережно раскладывая монеты по стопкам, я с горечью понял бесплодность всех этих усилий. Играть таким образом и с таким гонораром чтобы заработать на радио, мне придется еще минимум лет восемь, а столько задерживаться в приюте я никак не планировал.
— Я тебя спрашиваю, горилла ты пучеглазая, ветрянка где? — во второй раз переспросил самый высокий из них, с изъеденным оспой лицом и совершенно жутким взглядом. — Хитрый, да?! — и сплюнул гораздо громче и солиднее, чем Дэнни.
Соперники подбирали игроков и делали ставки, ориентируясь на моё наличие или отсутствие в команде приюта. Но в последние две недели меня не хотели видеть ни на поле, ни возле него, ни свои, ни чужие. Первые боялись беспризорников — истинных хозяев Лондона, вторым — надоело проигрывать.
И вроде бы я внял голосу разума, почти признал, что против ножа мои божественные силы могут и спасовать... но игра, как устоять перед ней? Как отказаться от одобряющего свиста сторонних болельщиков, допущенных во двор приюта прямо с улицы? Это вам не беспризорники, пробирающиеся на задний двор тайком, через дыру в заборе и только тогда, когда кроме подкупленного ребятней сторожа там никого нет. Поговаривают, среди них были замечены даже дети аристократов и их гувернеры!
Как заставить себя вновь стать затворником и наблюдать за всем из окна коридора?!
Да, мы схитрили. Приютские опасались за свое здоровье и в лицо не высказывали мне и сотой доли того, что хотели бы. Не вычеркивали из команды, терпели, сцепив зубы, и отводили глаза в сторону. Им надоело постоянно побеждать с моей помощью. Они согласны были на любую другую кандидатуру, но только не Риддл. Меня могли любить дочки викария, я мог собирать пожертвований больше, чем все они вместе взятые, мне могли предлагать рыбу, а я мог отказываться от неё. Но ни один ребенок в приюте, за исключением малохольного Билла и вынужденно изменившего свое ко мне отношение Дэнни, не подал бы мне руки, повисни я хоть над пропастью. Томаса Риддла не любили — это чувство было сильным, взаимным, и очки в крикет не могли ничего изменить.
Я отбил за пределы поля два раза, в его пределах — три. Сделал четырнадцать перебежек за всю игру, извалялся в вязкой, размытой дождями, земле и заработал десять шиллингов. В этот вечер беспризорники оказались особо щедры. А наутро мисс Оливия, как бывало обычно, командировала первого подвернувшегося под руку мальчишку на центральный почтамп. Отослать деловую корреспонденцию приюта и парочку поздравительных открыток с днем матери. Этим утром я поднялся раньше, чем проснулись петухи, и с превеликим удовольствием согласился совершить пробежку по туманным улочкам Лондона.
Она рассеяно крикнула мне вдогонку:
— Куртку застегни — холодно!
Холод мне не мешал, скорее наоборот — он приятно щекотал кожу шеи, будоражил запахом утренней сырости и заставлял бежать все быстрее. В эти предрассветные минуты я слышал один только ветер, редкий скрип открываемых ставен и стук своихботинок о камень мостовой. За несколько секунд до того, как мне в ногу угодил внушительных размеров кирпич, и я упал, к звуку моих шагов добавились другие. Не такие легкие, как у меня, а решительные и серьезные.
Меня избивали с особой жестокостью, и камнями, и ногами, не преминули прихватить с собой и биту для крикета, чтоб уж недогадливый игрок точно понял, в какую игру ему больше никогда не играть.
Очнувшись в собственной комнате спустя какое-то время, я с ужасом понял что, во-первых — мои колени разбиты, а во-вторых — разум помнит каждый удар. Память, моя память, сослужила своему владельцу ужасную службу. Перед глазами стеной стояли всевозможные ботинки, я не мог избавиться от запаха гуталина, а тело рвала на части невероятная боль. Впрочем, обложенные деревяшками и стянутые бинтами ноги, такие слабые и ни на что не способные, заставляли меня стонать не от боли, а тихой ярости и страха беспомощности.
Миссис Коул зашла ко мне, когда в окно уже заглянула луна. Женщина долго удивлялась, как я вообще выжил, и намекнула, что игры до добра не доводят.
Подумав с минуту, она добавила:
— Да тебя ничего до добра не доводит... — и вздохнула, присев на табурет у кровати. — Думаю, Томас, тебе нужен особый уход, особый доктор. Понимаешь?
— Только попробуйте...
Женщина деланно засмеялась.
— А что ты мне сделаешь?
— Увидите.
Прекратив смеяться, она резко поднялась и вылетела из комнаты, громко хлопнув дверью.
Той ночью я вновь взял в руки Библию. Дэнни не пришел меня навестить. Не позволил ему совершить такой глупости до предела обостренный инстинкт самосохранения и обычный здравый смысл. Я понимал своего несостоявшегося друга, сам не поступил бы иначе. А вот Билл соображал не очень хорошо и после отбоя смело принес мне конфету. Правда, тут же завел песнь об уж давно почившей Салли и тем самым испортил все впечатление. Как оказалось, Риддлу её припомнили именно сегодня, пока я лежал без сознания и боролся за жизнь. Именно тем проклятым кроликом миссис Коул и оправдывала свое желание вызвать мне «особого» доктора и отправить в «особый» приют. Просто она не могла сказать такому доктору: «Он заставляет людей чувствовать себя плохо» — без того, чтобы самой не оказаться в весьма особенном заведении.
Кларк полдня кричал под окнами, что порвет каждого, кто поднял на меня руку и, судя по тому, что в приют наведались не только констебли, но и его родители лично, те дни в Лондоне были и вправду кровавыми, а мальчишка повеселился на славу.
Дружить с Бишопом мне расхотелось, а лекарь доходчиво объяснил, что все подвижные игры отныне — табу для меня. Однако, у меня был Бог, и раз он дал мне мои силы, но не позволил их применить, защищая себя, то возможно — таков его замысел?
Обычный ребенок утешил себя и успокоился, вера смогла, защитила. Но в глубине души я больше не чувствовал ни капли смирения, а именно там, в душе, и жила моя правда. Заведи тогда кто со мной разговор о бессмысленности религии, посмей сказать, что замысла нет, сил мне никто не дарил, а такое утешение смех, да и только — я бы убил безумца.
19.08.2012 Глава 4
Плохо помню, каким Дамблдор предстал передо мной в нашу с ним первую встречу лицом к лицу, но помню то свое раздражение при виде человека в причудливом темно-лиловом костюме из бархата, по ту сторону от приюта, за воротами. Мне тогда показалось, что человек не просто безвкусно одет, а вызывающе беззаботен и словно бы бросает вызов серой действительности, игнорируя и её, и нас, как неотъемлемую её часть.
Альбус выглядел уставшим. Отмечал что-то в блокноте пером, вышедшем из обихода всех современных людей лет двадцать назад. Равнодушно, и с нескрываемым раздражением — подобным образом миссис Пигг ревизию в кладовке делала. Осматривала ряды консервированной фасоли на полках и вздыхала погромче, чтоб все услышали и пожалели. Но перепись таких вот, как я, неучтенных волшебников, потерянных не только лишь в приютах, но и подворотнях, больницах, уж давно почивших, не успевших вырасти и нашедших пристанище под безымянными камнями на всевозможных погостах — и впрямь работа не из легких и, судя по поджатым губам мужчины, надбавка за сверхурочные просто не могла её окупить.
Тогда, в субботу, высокому шатену не пришелся по душе ни зной, ни скучное квадратное здание приюта — с таких картин не пишут. Потоптавшись на месте минуту, он оторвался от блокнота и посмотрел вверх: на чистое синее небо, расплывавшееся перед глазами, как в огне. Я испуганно отпрянул от стекла и потер занемевший кончик носа. С меня довольно было и звания кроликоубийцы. Быть заподозренным в излишне пристальном наблюдении за совершенно незнакомыми людьми мне совсем не хотелось.
В свою очередь, потоптавшись у кровати, вскоре я вновь прилип к окну, в надежде застать удивительного мистера на том же самом месте. Мистер никуда не делся, но вот мир вокруг — претерпел значительные изменения. Без грома и молний, без шума и ветра — дождь шел стеной. Потоки воды охлаждали раскаленные крыши домов, стекая в сливные отверстия мостовой, словно бурные реки, и дарили живительную влагу бездомным котам, враз заполонившим ожившие улочки Лондона.
Я поднял глаза к форточке и сконцентрировался на её шпингалете. Двигать стул и взбираться на него мне все еще было трудно. Колени болели и, как по секрету поделился со мной доктор, к этой боли мне следовало привыкать. Не ждать, когда та пройдет — не пройдет. Разумеется, шпингалет тихо щелкнул, и в приоткрытую форточку на меня навалились запахи свежей листвы вперемешку с парами бензина.
Интерес к бородатому чудаку угас так же быстро, как и возник. Обернувшись, я уже знал, что буду делать дальше. Сниму с кровати колючее покрывало, оставлю только прохладные простыни, распластаюсь на них и сгрызу румяное яблоко, припасенное со вчерашнего ужина. Такое сочное, ароматное, утоляющее жажду получше непроцеженного лимонада с косточками и противной кислой мякотью.
Уже задрав ноги кверху и надкусив желанный фрукт — я задумался. Что-то в облике мистера меня насторожило, не сошлось воедино, словно в кружеве пазла не хватало пары очень важных фрагментов. Феноменальная память подводила отличника и лучшего заучку всея приюта весьма редко. Но если такое случалось, на выручку мне спешил он — великий Шерлок Холмс и его знаменитый на весь мир метод дедукции. Я нахмурился и усиленно принялся вспоминать котов у канализационного люка. Правда, все же чуть-чуть сомневался в том, что коты имеют хоть какое-нибудь отношение к дедукции. Впрочем, попробовать стоило.
С пушистого хвоста белого зверя — того, что покинул крышку и мудро спрятался под козырьком витрины — стекала дождевая вода. Черный же нервно пытался смахнуть влагу с единственно целого глаза и тем самым продолжить свой путь не только с помощью шестого чувства. А что же мистер в попугайском костюме?
В секунду, когда я понял, чем меня смутил тот необычный человек — я подавился. Но подлетев к окну, чуть не заплакал — у дома напротив больше не наблюдалось ни единой живой души, скрылись даже коты.
Дождь обошел мистера стороной, а его густые каштановые волосы и борода оставались сухими, равно как и яркий бархат наряда!
Забытое на столе яблоко уж давно потемнело, дождь окончился, а я все мерял шагами освещенную закатным светом комнату и думал. Выходит, я не особенной, есть и другие... Трудно было поверить, что божественные силы раздаются Господом вот так запросто, всем желающим, но других объяснений не находилось.
Продемонстрировав природе свою власть над ней, наплевав на её грандиозные планы и немного освежив себе день, Дамблдор так и не узнал, что первым открыл книгу всей моей жизни.
Положив вспотевшие ладони на белый подоконник, я чувствовал влагу на них, но боялся не то что пошевелиться, но и сглотнуть. Ноги почти не держали меня, я никогда не ощущал столь сильного желания уметь делать то, чего никогда не умел, и на глаза наворачивались слезы, а нос предательски морщился, словно я собирался чихнуть. Впрочем, каким бы юным и несмышленым не выглядел тот мальчик у запотевшего стекла, в ту минуту он поклялся себе, что скорее умрет, чем позволит кому-то владеть этими силами лучше его самого...
Выработанная годами интуиция молчать и не думала, хотя достоверных ответов я знать просто не мог. Она, а скорее моё, почти звериное чутье, просто кричало — подобных людей, не мокнущих под дождем, мне стоит обходить стороной. Они могут быть гораздо сильнее, а мне категорично не нравилось, когда кто-то сильнее — опасно.
Нет ничего удивительного в том, что увидев посетителя, перебежавшего дорогу перед лошадью молочника, только-только передавшего миссис Пигг традиционный ящик молока, я впервые ощутил, каково это — когда дрожит сердце. Честно говоря, я уже сто раз пытался убедить себя, что та субботняя странность — полет моей богатой фантазии. Тщетно. Рациональность, несмотря на веру в Бога и собственные необычные умения, всегда брала во мне вверх, а мой любимый предмет — физические свойства природы. Приходящий учитель по столь нелюбимой всеми науке — дряхлый старикашка с козлиной бородкой и веселым нравом хвалил меня каждый раз, только открыв тетрадь воспитанника Риддла. За то он мною если и не был любим, то почти уважаем. Ведь в клеточках этой тетради жили цифры, таблицы и моя безграничная власть над ними. Я вычислял массу и ускорение едва ли не быстрее, чем оно происходит в природе. Нет, умом я хорошо понимал, что не могу ошибаться.
Дамблдор перешагнул порог моего дома слишком смело, также смело сделал свой, ошибочный вывод, которым в будущем будет делиться со всеми, но по сей день меня больше интересует другое. Неужели он действительно думал, что дети — лишь молчаливые декорации, и его визит ко мне остался никем не замеченный?
Мисс Оливия еще не успела открыть дверь, а трубы на всех четырех этажах приюта заголосили, словно в бурю. Кто-то тихо и осторожно делился известием, постукивая по железу собственным ботинком. Кто-то, чаще те, кому вскоре приют покидать, смело тарабанили по нему мисками. Четыре стука — посетитель заслуживает пристального внимания, три — интересно, если делать нечего, два — лучше книжку почитать, а вот если пять — жди перемен. Это «пять» ждали всегда. Ждали, когда засыпали, продолжали ждать, просыпаясь перед рассветом, и прекращали ждать, лишь шагнув за ворота приюта уже навсегда.
Судя по раскатам грома, доносившимся, казалось, изо всех углов и способным оглушить даже глухого, Билл просто уверен — это не гость, а целая армия опекунов в одном лице.
Впрочем, ни стуков, ни криков мне просто не требовалось. Важность происходящего была очевидна. Как только входная дверь распахнулась — я приоткрыл свою, в коридор, и прислушался. Полы, выложенные черно-белой плиткой, и стены из гладкого серого камня позволяли на любом этаже слышать все то, что происходит на первом.
— Йод отнеси Марте наверх, Билли Стаббс все время расчесывает себе болячки, а у Эрика Уолли все простыни измазаны гноем — только ветрянки нам не хватало!
Марта — самая старшая и, чего греха таить, самая страшная среди всех девчонок приюта. Прыщавая, тощая, как швабра и вынужденно сострадающая всему, что движется. Она уже тогда обучалась сестринскому делу в монастыре святого Патрика и старалась соответствовать статусу. Впрочем, даже если бы она и получила йод от миссис Пигг вот прямо в тот момент, обмазать им Стаббса не смогла бы никак. Последний, то ли в силу отсутствия мыслительных способностей, то ли в силу пренебрежения к правилам, проистекающим из первого пункта, решил нанести визит своему соседу с верхнего этажа. Наплевать на запрет миссис Коул и сделать сюрприз.
Сюрприз удался.
Мальчишка подлетел к двери и резко распахнул её внутрь. Нанес мне нешуточную травму головы и радостно заорал:
— Ты видел?! Карга психа вызвала! Для тебя, точно тебе говорю, для тебя!
Сидя на пятой точке на полу и потирая больно ушибленный лоб, я изо всех сил старался не ненавидеть Билла. Ненавидеть убогих — занятие весьма недостойное.
— Психотерапевта...
— Чего? — удивился ребенок. — Не-е... Психа, настоящего психа! — он приблизился. — Ты это... чего расселся? — и потянул меня за руку, помогая подняться.
В раздражении оттолкнув от себя рыжего, я замахал на него и остался сидеть.
— Йод!
— Чего?!
— Тебе сейчас йод принесут!
Намек становился все более прозрачным.
Стаббс нахмурил гладкий веснушчатый лоб и протянул:
— А... мне нужен йод?
— Да!
— И я... должен идти?
— Да!
— А когда я уйду, ты...
— Не твое собачье дело!
Билл категорически не мог обижаться, но вот расстроиться — запросто. Насупившись и опустив плечи, он поплелся к двери.
— Я тебе все рассказываю, а ты только молчишь... — бурчал мальчишка.
Меня мало интересовало, что обо мне думают другие, а потому я предпочел смолчать в очередной раз, не ответить и не пожелать сломать Стаббсу обе ноги.
Внизу хлопнула дверь. Запрет миссис Коул, призывающий не покидать свои комнаты без особой надобности, если в приюте гость, как бы вновь возымел свое действие, и я не вышел из комнаты — выпорхнул. А чуть ли не кубарем скатившись по ступенькам на плохо гнущихся ногах, я так разбежался по коридору, что если бы не хорошая реакция, в кабинете миссис Коул могло стать одним непрошеным гостем больше. Впрочем, остановившись в дюймах от двери и затормозив не только пятками, но и мертвой хваткой вцепившись в стенки по обе стороны от неё, я понял, что опоздание мне не грозит, и лучше бы было мне вовсе не спешить.
— Правильно, — сказала миссис Коул и из кабинета донесся знакомый звон графина с джином. — Я это очень хорошо помню, потому что сама тогда первый год здесь работала. Был канун Нового года, холод стоял ужасный, шел снег, знаете ли. Кошмарная ночь. И тут эта девушка, ненамного старше меня, поднимается на крыльцо, а сама еле на ногах стоит. Да что уж там, не она первая, не она последняя. Впустили мы ее, и...
Незамедлительно заскучав, я осторожно, стараясь не шуметь и не дышать, присел на корточки и прислонился спиной к двери. История моего появления на свет была известна не то что всему приюту, но и половине округи. Кларк, когда хотел отвлечь мать от своей непутевой персоны, пересказывал её в особо мрачных тонах, талантливо подражая завываниям вьюги!
Отсутствие пары зубов до смешного упрощало эту задачу.
Однако, Альбус был просто уверен, раз ему, такому мудрому и загадочному, уж что-то рассказывают, то наверняка — величайшую тайну. Хотя, сумей Поттер пробраться в мое прошлое, ему бы её поведал первый встречный сторож или же гимназист. Это была просто — история. Да, на хмельную голову миссис Коулл любила поговорить о странной женщине на пороге приюта, да напустить в обычные факты побольше туману, но стоило стакану опустеть, он наполнялся вновь, и начиналась другая история, о других воспитанниках и их сложных судьбах. Кстати, не только моя мать стала матерью в стенах приюта, и не только она скончалась от потери крови и нежелания жить. Благополучные женщины обходили заведение стороной, а магловская медицина тех лет хромала на обе ноги!
Одним словом — нет. Моя личная история не заставляла меня рыдать по ночам, и не из-за неё я углубился в изучение темных секретов, да и вообще — на седьмом или восьмом году жизни она мне... надоела. Билл, так любивший посмаковать её детали и пожалеть меня, больше не поднимал этой темы, а Кларк, пытавшийся воззвать к моим чувствам, постепенно эту затею оставил.
Меня волновали причины, и только они. Моей мертвой матери никогда не нужна была пустая жалость, и в этом переубедить меня невозможно. Да, ей было больно тогда, то была последняя ночь в её короткой жизни, холодная, голодная и страшная. Уничтожающая её каждой прошедшей минутой до так и не наступившего рассвета. Впрочем, разум мне нашептывал — не самая трудная. И впрямь, мог бы счастливый человек, молодая женщина, оказаться на ступенях приюта в новогоднюю ночь, да еще на сносях? Совершенно ненужной, словно она и не человек — мусор?
Тогда, будучи маленьким, я все же с трудом сносил, когда кто-то заговаривал о моей матери. О ней редко говорили в уважительном тоне те, кто не считался мне другом. Вдруг тот, кто был повинен в её смерти, мог бы услышать, как о ней высказывается миссис Пигг? И понимающе хихикает, кидая на меня пьяный взгляд? Поскольку только у гулящей матери, по её авторитетному мнению, и мог народиться умом нездоровый ребенок.
— Помню, она сказала мне: «Надеюсь, он будет похож на своего папу», — и, честно говоря, правильно она на это надеялась, потому что сама была совсем не красавица. А потом сказала, чтобы ему дали имя Том, в честь отца, и Марволо, в честь ее отца. Странное имечко, верно?
Я сдержал тяжелый старческий вздох и даже не заскрежетал зубами от злости. Умение владеть собой — мой личный талант. Но только представив, там, под дверью, как было бы больно матери, услышь она все то, что о ней говорят... ногти впились в кожу ладоней. Правда — это все, что мне было нужно. Впрочем, узнав её, я так и не понял, на кого из родителей злюсь больше. Слабые, безвольные, глупые люди!
Будь моя мать жива, откажись она от магии, что равнозначно отказу от меня, родного сына, она не избежала бы участи своей ничтожной любви — я не позволил бы такому случиться. Миссис Коулл пересказывала те короткие, известные ей мгновения жизни Меропы, словно бульварный роман, но только избавившись от детских иллюзий, я осознал, насколько женщина была права.
Впрочем, я бы все равно отомстил за неё и отцу, и дяде, и всем, кто не дал ей стать волшебницей, достойной сыновнего уважения. Позор с моего имени я смыл кровью, а эта кровь смыла и само имя, и детство, и все, что могло заставить меня любить покойную мать...
— Мальчик-то со странностями.
— Да, — уверенно сказал посетитель, — я так и думал.
«С чего бы это ему так думать? — мои мысли потеряли всякий вектор. — Кто этот наглец?!»
— И грудным младенцем тоже был странный. Знаете, почти никогда не плакал. А как подрос, стал... совсем чудным.
— В каком смысле?
— Ну, он...
Мисисс Коул замялась.
— Говорите, ему уже точно назначено место в вашей школе?
— Определенно, — ответил мужчина.
— И все, что я скажу, этого не изменит?
— Не изменит, — подтвердил он.
— Вы в любом случае его заберете?
Было бы куда, я бы ушел сам и очень давно, даже несмотря на то, что никогда не питал глупой ненависти к самым родным стенам на свете. Просто стены эти были слишком серыми, настолько серыми, что гроза за окном казалась чуть ли не карнавалом.
Выпускные вечера, на которых гордая своей ролью малышня торжественно вручала старшим товарищам что-то на память о сгинувшем детстве, я попросту игнорировал. Не имел права выказывать подобную непочтительность, но выказывал. Еще каких-то несколько лет назад до визита Альбуса, я, шестилетний малыш, и сам пытался непослушными пальцами накарябать на листе бумаги что-то вроде пейзажа. Старался изо всех сил, хотел, чтобы Луиза — закрепленная за мной няня-ирландка — никогда не забыла ни дом, ни меня самого. Девчонка меняла мне пеленки и баюкала, учила ходить и пользоваться ложкой, проветривала комнату и приносила мятный чай, когда я болел.
И именно она однажды открыла передо мной ту самую Библию и сказала:
— Читай, Томми, читай...
Забравшись к ней на острые от худобы коленки, я провел пальцем по бумаге, и задал резонный вопрос:
— Зачем?
Внимательно посмотрев в голубые глаза подопечного своими — огромными и зелеными, словно трава по весне, она неуверенно прошептала:
— А вдруг... поможет?
Разумеется, она имела ввиду не мою молчаливость и неприязнь к своим сверстникам, всего перечисленного она в упор старалась не замечать и любила меня, как могла. Она, как и я спустя год или два, верила. Впрочем, моя вера оказалась воистину бескорыстной, Луиза же просто успела понять, что от голой веры пользы немного и нашим сиротским душам для защиты от искушений действительно нужна она — помощь.
На секунду подросток забылся, поделился со мной сокровенным, но струсил мгновением позже. Она вскочила с кровати, стряхнула малыша с колен прямо на пол и убежала, оставив меня наедине с самим собой и сотней незаданных вопросов.
Я подарил ей карандашный набросок. На сероватой бумаге черным грифелем попытался изобразить квадратное здание приюта, себя и Луизу. Лучше всего мне тогда удалась именно женская фигура. Можно даже было узнать характерный, немного раскосый разрез глаз девушки, чересчур длинную шею и неприлично короткие, обесцвеченные перекисью волосы. Миссис Коул никогда не одобряла ту странную прическу, не стеснялась называть Луизу распущенной особой, неважной католичкой и порицала у всех на глазах.
Впрочем, встретив Луизу на маленькой тесной улочке невдалеке от припортовой таверны, я понял, что миссис Коулл не нравилась не одна лишь прическа. Скрепя сердцем, но я тогда все же признал — начальница моего приюта вовсе не дура и частенько бывает права. Луиза раздобрела, раздалась вширь, потеряла передние зубы и произвела на меня отвратное впечатление.
Меня, лондонца по духу, не сильно смутила принадлежность Луизы к самой древней профессии. Шлюхами любой большой город у воды полнится, и все они чьи-то сестры, матери, дочери. Я всегда принимал этот факт, понимал его, ведь и сам знал парочку подобных родственниц своих одноклассников. Меня неприятно поразил её напрочь прокуренный голос и пустой, леденящий душу смех. Она не смеялась, а издавала громкие звуки. От моей нежной Луизы ничего не осталось, а свободная жизнь, к которой она так стремилась — растоптала её, как букашку.
Узнав своего воспитанника по глазам, свои она спрятать и не подумала. Позвала товарок по ту сторону улицы, и ярко размалеванные девицы налетели на меня, будто я диковинный зверек, а не обычный сирота из приюта неподалеку. Изо рта всех этих женщин дурно пахло, запах пота немытых тел смешивался с какими-то другими неприятными запахами, но взять и уйти я просто не мог. Казалось, мои на мои ноги кто-то взял, да повесил по мешочку свинца, и пока меня крутили в разные стороны, дабы разглядеть «красавчика» получше, преисполнялся глубочайшего презрения ко всему грязному и нечистому.
Тогда, пять лет назад, бережно взяв мой рисунок тонкими пальцами умелой пианистки, она зарыдала. От счастья за себя и обиды за своего малыша, того, кому страдать еще долгие годы. Себя я изобразил на высоких ступенях приюта, её — за воротами. Ни о каком символизме и думать не думал, конечно, просто следовал логике, но Луиза рыдала весь вечер, всхлипывала наутро и ушла, оглянувшись на окно моей комнаты по меньшей мере раз десять.
В подворотне, в платье больше напоминающем маскарадный костюм какой-нибудь фройлены, жила не Луиза — её труп.
— Это он глазами свечки поджигал! Он! А говорила я тебе, — веселилась она и грозила кулаком полулысой подруге, выглядывающей из окна, — от такой красоты мы, бабы, штабелями падать будем!
— Малой больно, чтоб падать... — лениво хохотнула та. — Небось, еще и не встает!
Хохот, мерзкий хохот мерзких женщин преследовал меня весь обратный путь и утих лишь немного, когда я нырнул под одеяло и укрылся им с головой. Глупой девчонке стоило рыдать в тот день, рыдать о собственной, тогда еще не загубленной жизни, а не от радости.
Она ушла в никуда, к маглам, и сгнила заживо.
«Эта бородатая сволочь хочет, чтобы и я ушел в неизвестность? В нищету? — меня всего затрясло от злости. — В богадельню для полоумных детей? Не бывать этому!»
— Кролик Билли Стаббса... Том, конечно, сказал, что он этого не делал, да я и не представляю себе, как бы он мог забраться на стропила... но кролик ведь не сам повесился, правда?
— Едва ли...
— Ума не приложу, хоть убейте, как он мог залезть на такую верхотуру. Я знаю одно — накануне они с Билли поспорили. А еще...
Накануне — это она для пущей правдивости. За неделю до того, не меньше. И, собственно, не совсем с Билли. У того мозгов для поддержания спора недостаточно. Впрочем, не грызть шнурки чужих ботинок, если ты не кролик, а человек — на это много ума и не надо. На Салли орал, да. Пытался ногой вышвырнуть её в распахнутые ставни столовой, словно мяч, и раздавить безмозглую черепушку. Затем отвлекся и долго брызгал слюной на зашедшегося в слезной истерике Стаббса. В результате чего тварь уползла в неизвестном направлении и тем самым на семь дней продлила себе жизнь. Я хорошо понимал — история идиотская. Она не стоила того, чтобы её вспоминать, но выбора у меня не было.
— Я думаю, о нем здесь немногие будут скучать.
Миссис Коулл отвесила мне комплимент, ведь немногие — это куда более ценно, чем — все. Впрочем, Альбус не обратил внимания на столь мелкую деталь, а спохватившись, он хоть и принялся искать тех, кто мог бы знать и меня, и мои слабости — да ведь поздно. Да, за мной там скучали, до поры до времени ждали, а мне ночами снились не только те, с кем я делил дом столько лет, но и он сам.
Я наизусть помнил все трещинки в плитке на лестницах. Знал, какими нотками различается скрип оконных рам при обычном ветре, урагане и моросящем дождике. Помнил, при каких обстоятельствах и кем были отбиты ручки у кружек для молока; как пахнут стены дома в жару, холод и когда кто-то умер; какие тени отбрасывает мебель в столовой, если на дворе солнечный день; и как порой трудно ненавидеть родные пенаты, даже если и хочется.
Приблизившись однажды утром к воротам и с усилием потянув на себя ручку, я обернулся. Показалось, что здание неодобрительно смотрит мне в спину. Скучный серый кирпич, зияющие чернотой окна без занавесок и никакой радости. Первое впечатление случайного прохожего — здесь никто не живет. Дом существовал отдельно от своих обитателей, по разные стороны баррикад. То ли дух старого владельца не желал покидать его коридоров, то ли сироты слишком хорошо знали, что они здесь только затем, чтобы уйти.
— Вы, конечно, понимаете, что мы не можем забрать его насовсем? — сказал мужчина. — По крайней мере, он должен будет возвращаться сюда на лето.
В девять лет я еще плохо представлял, как именно женщины рожают детей, но в ту минуту мне ярко представилось, что жизнь мне дала вовсе не мать, а темное чрево этого дома. Чертыхнувшись, я припустил по мостовой почти бегом, но как бы далеко ни ушел, приют не отставал от меня ни на шаг...
— Ладно уж, и на том спасибо. Все же лучше, чем хрясь по сопатке ржавой кочергой, — икнув, заметила женщина.
По укоренившейся привычке я завертел головой в поисках Марты, ведь в моменты, когда миссис Коулл начинала икать, приняв лишнего, по её же наставлению девчонку следовало звать без промедления. Та приводила опьяневшую директрису в чувство и заваривала крепкий чай, а в случаях, когда горячие, но не горячительные напитки не помогали, просто укладывала на диван и укрывала теплым пледом.
Впрочем, если разговор, а вернее жалобная песнь миссис Коул, подошла к концу, то на поиски Марты времени не оставалось. Догадаться было несложно — сейчас гостя проведут ко мне в комнату и тайны перестанут быть таковыми, но в этом процессе я просто обязан принимать участие лично. Рванув по лестнице вверх, я чуть не сбил с ног эту самую Марту со склянками и бинтами на железном подносе, вдогонку получил свою порцию пророчеств о незавидной судьбе противных детей, с разбегу запрыгнул на кровать и схватил первую попавшуюся книгу. Разумеется, ею оказалась все та же библия Луизы, другие аккуратными стопками лежали в шкафу. В самый последний момент я заметил, что буквы просто не читаются, поспешно перевернул книгу, выдохнул и смахнул капли пота со лба. Напустив на лицо выражение благочестия, как у пастыря в церкви, я приготовился казаться тем, кем не являлся. Подобная манера поведения — не тактика, а мой личный способ выжить, ведь точно так же, как знающим меня людям не нравился Риддл, мне не нравился никто из людей.
Стук в дверь был призван дать понять — утри сопли, поправь подушку, сядь смирно. Незаконная торговля сигаретами в приюте процветала с самого дня его основания, и миссис Коул в голову не приходило стучать. Обычно женщина врывалась ураганом, шумно втягивала носом воздух, кидалась в разные углы, словно ищейка и только затем здоровалась. Риддл был замечен в продаже самодельных скруток давно, больше года назад, но в глазах окружающих мои грехи время не сглаживало, а делало только страшнее.
Сегодня же она старалась изо всех сил доказать свое владение ситуацией в подчиненном ей заведении. Чинно прошла в комнату, точно дворецкий Букингемского дворца, и безуспешно попыталась обхитрить алкоголь.
— Томас, к тебе гости. Это мистер Дамбертон... Дамбортон... прошу прощения, Дандербор. Он хочет тебе сказать... в общем, пускай сам и скажет.
Миссис Коул, немного покачиваясь, поспешила скрыться от моих внимательных глаз и вышла из комнаты, прикрыв за собой дверь.
— Здравствуй, Том, — сказал бородатый, шагнул вперед и протянул мне руку.
Уже не имело никакого значения — кто это был. Человек не понравился мне с первой минуты знакомства, скорее не понравился даже не он, мне жутко не понравилась его улыбка...
29.08.2012 Глава 5
Память услужливо подбрасывала одно воспоминание за другим.
Вот Марта приносит в приют целых три цветочных горшка из коричневой глины и ставит их на серый подоконник столовой. Эти горшки — как плата за присмотр за каким-то больным. Её некрасивое лицо светится счастьем и кажется, что даже парочка гнойных прыщей сдали свои позиции перед таким оптимизмом. Горшки поливают все девчонки приюта, ждут чуда и красоты. При входе в столовую первый взгляд уже не в тарелки, к окну..
Правда, все полагали — пионы, я же знал точно, не пионы, а смерть.
Бутоны распустились в огромные соцветия белого цвета. Бархат лепестков был прекрасен, как и сами цветы. Я любовался ими не меньше, чем все приютские, ценил настоящую красоту, вот только — издалека. Первой с коликами и рвотой слегли самые маленькие, им вызывали докторов из центрального госпиталя, ведь ситуация казалась чрезвычайно серьезной, детей парализовало от боли и судорог. За малышней на головокружение пожаловались уже и те, кто постарше. Почувствовав аромат гибели от цветков задолго до того, как из земли проклюнулись листочки, я наслаждался чужим страданием молча, без лишних слов и намеков.
Олеандр — растение ядовитое. Надышаться им до полусмерти очень легко. И человек, протянувший мне руку, был красив и ухожен не меньше, чет тот олеандр. Его внешность просто кричала — посмотрите, какой я важный и добрый! — но обмануть меня внешностью почти невозможно. Странное чутье в который раз подсказало, внутри — яд для меня. Понимая, что колебание неприлично затягивается, я мысленно одернул себя и протянул руку в ответ. Этот чудак только зашел в комнату, а с меня чуть не слетела привычная маска прилежности!
Гость подвинул к кровати жесткий табурет и присел. Стало похоже, будто он нагрянул с визитом к больному.
— Я профессор Дамблдор.
— Профессор? — настороженно переспросил я. — В смысле — доктор? Зачем вы пришли? Это она вас пригласила посмотреть меня?
Он кивнул на дверь.
— Нет-нет, — приторно вежливо улыбнулся Дамблдор.
— Я вам не верю, — сказал мальчик. — Она хочет, чтобы вы меня осмотрели, да? Говорите правду!
Обычно все повиновались моему приказу и говорили правду, даже если она могла стоить им дорогого, но не в тот день. Необычный профессор оказался орешком куда более крепким, чем Эрик Уолли, стащивший у меня кожаный ремешок и горько о том пожалевший. Непонятные гнойные болячки по всему тему, так беспокоившие миссис Коул — чем не расплата?
— Кто вы такой?
— Я уже сказал. Меня зовут профессор Дамблдор, я работаю в школе, которая называется Хогвартс. Я пришел предложить тебе учиться в моей школе — твоей новой школе, если ты захочешь туда поступить.
Слова лились из гостя рекой, равнодушные и заученные наизусть, а слащавая улыбка все еще не покинула его лица, разве только глаза больше не излучали дежурной приветливости. Да, он мне не понравился, что было простительно моему возрасту, я ему не понравился, что легко объяснялось усталостью — на стул посетитель уселся со вздохом, но то, что произошло дальше, я больше не прощал никому, никогда, и никто, кто посмел принудить меня говорить правду, живым от меня не ушел. Дамблдор удостоился чести стать не только первым, но и последним.
— Не обманете! Вы из сумасшедшего дома, да? «Профессор», ага, ну еще бы! Так вот, я никуда не поеду, понятно? Эту старую мымру саму надо отправить в психушку! Я ничего не сделал маленькой Эмми и Дэннису, спросите их, они вам то же самое скажут!
— Я не из сумасшедшего дома, — терпеливо сказал Дамблдор. — Я учитель. Если ты сядешь и успокоишься, я тебе расскажу о Хогвартсе. Конечно, никто тебя не заставит там учиться, если ты не захочешь...
— Пусть только попробуют! — я скривил губы и незаметно протер глаза, все еще не понимая, что же такого особенного заставляется меня быть собой.
Они, глаза, чесались нестерпимо, ведь когда на меня накатывал приступ ярости, сосуды лопались, а зрачки наливались кровью. Я не хотел выглядеть психом в ситуации, где упорно пытался доказать обратное, но, похоже, выбора уже не было, а решение приняли за меня.
— Хогвартс, — продолжал Дамблдор — это школа для детей с особыми способностями...
— Я не сумасшедший!
— Я знаю, что ты не сумасшедший. Хогвартс — не школа для сумасшедших. Это школа волшебства.
Больше всего на свете мне захотелось встать, пройти мимо своего посетителя, не удостоив его даже взглядом, и спуститься к Биллу. Я никогда не заходил к нему в комнату, считал, там нет ничего интересного. Да и сам Стаббс вызывал во весьма смешанные чувства... жалости. Но в ту секунду мне срочно захотелось признать его правоту и попросить прощения. Разумеется — этот профессор не профессор, а самый настоящий псих!
Мне захотелось поддержки, чьей-нибудь, немедленно, вот прямой сейчас. Захотелось пересказать весь этот странный разговор почти дословно, чтоб уж точно не расстроить Билли. Захотелось посмеяться над этой школой волшебства до слез в глазах, до всхлипов в груди и надсадного кашля. Логика отказывалась верить в подобную чушь, а ум, блестящий острый ум, просто кричал своему недоверчивому хозяину — это правда.
Я не знал, что делать, не понимал, почему не могу притворяться перед этим человеком и его проницательными светло-голубыми глазами. Удивиться? Разозлиться? Не поверить? Как себя повести, чтобы не выдать себя настоящего? Он — волшебник? И таких, как он, — целая чертова школа?!
— Волшебства? — выдавил я из себя первый вопрос, пришедший мне в голову.
Переспрашивать я не привык, раз сказано — школа волшебства, то так оно и есть. Уточнять очевидное — удел идиотов, к которым причислить себя я не мог по ряду объективных причин. Впрочем, разве не таким, растерянным и удивленным мог бы выглядеть на моем месте другой, менее умный ребенок?
— Совершенно верно, — сказал Дамблдор.
— Так это... это волшебство — то, что я умею делать?
— Что именно ты умеешь делать?
Я не служил искусству притворства, оно уже давно служило мне: я мог широко улыбаться, мысленно проклиная, и сохранять серьезность, с успехом сдерживая злорадный смех. Однако пустое любопытство Дамблдора и легкое заклятие увещевания, призывающее не особо сопротивляющихся магов быть как можно более правдивыми — и позиции были сданы, а все то, что я так тщательно прятал внутри — вышло наружу. Не знаю, понял ли Альбус, что в первую очередь все те неприглядные вещи, которые мне так нравилось совершать, я прятал не столько от чужих — спрячешь их от ватаги детей! — я прятал их от себя...
— Разное, — я выдохнул. Мое лицо лицо залил горячий румянец, начав от шеи и поднимаясь к впалым щекам. Он был как в лихорадке. — Могу передвигать вещи, не прикасаясь к ним. Могу заставить животных делать то, что я хочу, без всякой дрессировки. Если меня кто-нибудь разозлит, я могу сделать так, что с ним случится что-нибудь плохое. Могу сделать человеку больно, если захочу.
Ноги подгибались и, спотыкаясь, я вернулся к кровати и снова сел, уставившись на свои руки и склонив голову.
— Я знал, что я особенный. Я всегда знал, что что-то такое есть...
— Что ж, ты был абсолютно прав, — сказал Дамблдор. Он больше не улыбался и внимательно смотрел на меня. — Ты волшебник.
Я поднял голову, почувствовал, как мое преобразившееся лицо, лишенное всякого притворства, разглядывают с нескрываемым отвращением. Разумеется, профессор не кривился и не качал головой, осуждая. Но то звериное, что проступило тогда в моих глазах и на скулах, обтянутых кожей гораздо сильнее, чем обычно — испугало моего посетителя.
— Вы тоже волшебник?
— Да.
— Докажите!
Дамблдор поднял брови.
— Если, как я полагаю, ты согласен поступить в Хогвартс...
— Конечно, согласен.
— ...то ты должен, обращаясь ко мне, называть меня «профессор» или «сэр».
Перед глазами все поплыло от возмущения. Придя в мой дом впервые; разрушив веру и растоптав гордость; буднично поведав обычному подростку о некоем волшебстве, он раздавал указания, достойные интеллекта миссис Пигг!
— Простите, сэр. Я хотел сказать — пожалуйста, профессор, не могли бы вы показать мне...
Мужчина достал из кармана сюртука какую-то палку и взмахнул ею.
Шкаф загорелся.
Я кинулся на профессора с целью отобрать палку и спасти хотя бы два костюма и ту самую, заветную коробку!
Но в ту же секунду, как я кинулся на Дамблдора, пламя погасло. Шкаф стоял нетронутый, без единой отметины, профессор выглядел абсолютно довольным. Уголки его губ тянулись вверх, силясь не выдать улыбку, а борода немного подрагивала. Демонстрация силы перед тем, кто слабее, пришлась ему по душе. Но если он и хотел показаться мне чуть более авторитетным, то потерпел фиаско. Униженный, я не сказал профессору, что могу вытворять подобное и без палочки, а прикинулся пораженным произошедшим и затаил еще одну, очередную и сильную обиду.
На этом унижения не закончились, и я подумал, что визит психотерапевта оставил бы после себя гораздо более приятные воспоминания. Меня заставили достать и открыть ту, мою коробку, и пообещать вернуть владельцам все вещи, включая наперсток, йо-йо и красную губную гармонику. Дамблдор не желал понимать — в приюте течет совсем иная жизнь, и если я позаимствовал игрушки, желая сделать больно их хозяевам, значит, на то есть причины и нечего ему идти со своим уставом в чужой монастырь. Он был не просто чересчур правильным, мне он показался просто — глупым.
Далее профессор с видом всезнайки принялся что-то говорить, не оставляя своего поучительного тона. Что-то о воровстве, которого не терпят, Министерстве магии, мол, есть и такое, необходимости контролировать эту самую магию и еще много разных вещей.
Вскоре я перестал слышать слова, они превратились в гул.
Безучастно глядя Дамблдору прямо в глаза, я бесцветным голосом отвечал:
— Да, сэр.
— К твоему сведению, из Хогвартса могут и исключить, понимаешь?
— Да, сэр.
И старался сделать так, чтобы противный чудак не смог угадать ни единой моей мысли. Так же безучастно сложил вещи в коробку, поставил на положенное место, не дав на её счет никаких обещаний, и спросил напрямик:
— У меня нет денег.
У меня их действительно — не было!
— Это легко исправить.
Инструкции о том, что такое школьный фонд, Косой переулок, платформа 9 и ¾, где взять необходимые учебники, телескоп и какую-то мантию — заняли у профессора всего пару минут.
— Вы пойдете со мной?
— Безусловно, если ты...
— Не нужно! — я с горячностью возразил. — Я привык все делать сам, я постоянно хожу один по Лондону.
Дамблдор с заметным облегчением вручил мне конверт со списком необходимых вещей и объяснил, как добраться до «Дырявого Котла». Поговорив еще пару минут о моих родителях и умении говорить со змеями, заинтересованность которым мне, безусловно, польстила, мужчина поспешил распрощаться. Честно говоря, мне хотелось спустить гостя с лестницы, но я понимал, если такое когда-нибудь и случится — то еще очень не скоро. Единственная месть, которую я мог себе тогда позволить — смотреть в спину удаляющемуся от приюта профессору и прожигать её насквозь злобным взглядом моих безоблачных глаз небесного цвета.
Однако, всего пара дней и Альбус напрочь испарился из моей памяти и, как докажет время, тоже самое произошло и с моим образом в его голове. Вспомним мы друг о друге вовсе не через год или два, а тогда, когда жизнь распределит наши роли, и мы начнем их учить. Хваленая проницательность Дамблдора спасовала в самый важный момент, ведь он посчитал меня злобным, опасным мальчишкой но... позабыл о собственном выводе. На его уроках я учился прилежно, никогда не доставлял беспокойства и, если когда-то ясный взгляд профессора и останавливался на мне во время занятий, то Альбус лишь от души улыбался — я был прекрасным ребенком...
* * *
За моей спиной осталось все то, что я с натяжкой, но мог назвать своим. Аккуратно сложенные на столе учебники, заправленное темно-синее покрывало, зеленый шкаф без привычного содержимого, деревянный табурет с расшатанными ножками и такой же стол. В этой комнате меня не было, я всю жизнь старался, чтобы вот так — не было. Да и ни к чему мне было оставлять воспоминания о себе здесь: в одной из нескольких десятков комнат, где живут обделенные люди. Я не оставил ни надписей перочинным ножом на столешнице, ни завалявшихся тетрадок в двух, девственно чистых ящиках. Письменные принадлежности сданы мисс Оливии, а одиннадцать долгих лет — приюту.
Обернуться меня тянула она, перечитанная бесчисленное количество раз книга. И вот её я не просто оставил, я её предал, отрекся. Библия одиноким черным пятном лежала на белом отвороте простыни. Такая знакомая, такая родная — страшно было подумать, что она перепадет кому-то другому.
Я неуверенно, но все же подошел к кровати и внимательно посмотрел на её изголовье, словно в первый раз видел. Миссис Коул свято верила, убежденная парочкой суеверных подруг во главе с миссис Пигг, что слезы мне недоступны и без происков дьявола не обошлось. До сих пор доволен таким сказанием о себе, зародившимся в тех мрачных стенах. Впрочем, и в детстве я на женщину не обижался, меня лишь веселила такая уверенность. Стоило лишь представить, как маленькая Элис получает неуды на всех уроках биологии человека, и я довольно усмехался, ведь слезы доступны всем людям, имеющим здоровые слезные железы.
Видимо, в бытность младенцем, я мало плакал, понимая безрезультатность такого процесса. Кто ж его знает, почему я был так молчалив?!
Однако, на той подушке я прорыдал слишком много ночей для того, кто не умел этого делать. Вспоминая горячую влагу на холодных щеках, сжатые от дикой злобы зубы и кулаки, я почти стыдился вспоминать себя в те минуты, но порыдать в одиночестве мне хотелось нередко. От боли после очередной драки за место под солнцем, обиды на весь мир или от горечи потери всех своих сбережений, что случилось со мной целых два раза. С кем сводить счеты, если не знаешь, кто вор?
Давным-давно я решил — ни один человек на свете не увидит моих слез, а если увидит — поплатится. Держать данное себе обещание намного труднее, чем обещание, данное кому-то еще. Впрочем... кому-то еще я обещаний никогда не давал.
Да, со мной боялись выходить один на один, но напакостить исподтишка — это запросто. Однако стоит заметить, я всегда знал за что и прекрасно осознавал, что не просто делаю зло, я без ума от него, а делать больно мне хотелось все чаще. В этом деле я так преуспел, что порой пугал не только других, но и себя. Болячки Уолли — пустяк. Они не доставляли мне радости. Сломанная рука задиры Джонсона — тоже. Увидев, как мальчишка свалился с раскидистого клена на заднем дворе и услышав его вопль, я до ужаса захотел одного — подойти и добить. Так сильно мне не хотелось пить даже в самый знойный летний день.
Я взял в руки книгу, вальяжно подбросил её, словно капусту на рынке, и уставился немигающим взглядом в белую стену. Она действительно была мне дорога, но к тому моменту я уже понял — в ней нет ни капельки правды. Понял сразу же, как за профессором захлопнулась дверь. Вот так вот, со звуком удара, во мне что-то оборвалось. Вздрогнув всем телом, я толком даже подумать не успел — почему, а сердце уже все решило. Божественным силам в школах не обучают, а бородатый ничем не напомнил мне посланника божьего, разве только его оппонента. Библия враз перестала быть моей тайной, и стала просто бумагой...
Переплет вспыхнул, как спичка, но жар от огня неожиданно сильно обжог мои длинные пальцы. Впервые эта стихия меня не послушалась, и языки пламени рванули ввысь, словно в агонии хотели дотянуться до лица своего вызволителя. Выпустив книгу из рук, я завертелся на месте, перехватил запястье пострадавшей руки и упал на колени. Так, стоя на коленях у пылающих миражей, оказавшихся миражами и ничем иным, я стойко сносил свою боль, а дождавшись, когда она стихнет, медленно поднялся и разогнулся во весь рост.
Со всей силы пнув уже изрядно обгоревший талмуд, я с раздражением понял — не только я отказался от Бога, но и Бог — от меня.
Пепел летал по комнате, похожий на черную вьюгу. Наблюдая за такими, удивительно красивыми и необычными снежинками, я наслаждался их величавостью и гордился собой. Любой другой на моем месте побоялся бы отказаться от того, во что веровал почти что с пеленок, любой — но не я.
Позади протяжно скрипнула дверь.
— Всех нас спалить хочешь?
Немного обернувшись, и все еще не отрывая взгляда от такой красоты, я рассеяно ответил:
— Нет, не хочу.
Билл недоверчиво хмыкнул и засунул руки в карманы широких штанин.
— А я думаю — хочешь.
Я загадочно улыбнулся — был рад видеть Стаббса, ведь сегодняшний раз — последний в году.
Рыжий подошел к окну, выглянул в него, испугался непроглядной темноты и поежился. Лунный свет освещал пустой двор и отбрасываемые оградой причудливые тени казались фигурами потусторонних существ. Утро в Лондоне еще даже не началось, и глаза слипались у обоих, но несчастным от такой ранней побудки выглядел один только Билл.
— Если я такой плохой, зачем встал?
Мальчишка неопределенно пожал плечами.
— Не знаю... — ответил он. — Не одному же тебе тащиться?
И впрямь, чтобы я ни говорил профессору, тащиться через весь город в полном одиночестве, как последний дурак — не моё.
Помолчав немного, Билл заговорил вновь.
— Если бы ты уходил в приходскую школу, Том, ты бы не сжег Библию...
Подойдя к мальчишке вплотную, я заглянул тому в глаза и удивился, не заметив в них и тени легкомыслия. В голосе добряка Билли звучали настоящие мужицкие нотки, так по-взрослому он не разговаривал еще ни с кем в приюте. По-крайней мере, за все годы вынужденного знакомства я ни разу не услышал от него такой обстоятельности, одни только сопли да глупый, надоедливый смех.
— Ты почему бледный такой, а? — как мог участливо поинтересовался я. — Где веснушки? Сбежали?
Билли смутился и покраснел.
— На месте веснушки... — пробурчал он. — Черта с два их вытравишь...
Засмеявшись, я хлопнул приятеля по плечу. Решил успокоить того единственного, кому, как оказалось, не так уж и безразличен.
— В приют для полоумных меня никто не отправляет, Билли. Выше нос!
— Да?! — мальчишка удивился до неприличности, словно даже сомнений в голове не держал на счет адекватности отличника Риддла. — Правда-правда?!
От такой реакции мое благодушие немного померкло. Но все равно, внутри, если и не стало уж совсем хорошо — куда там, когда впереди ждала неизвестность и ватага новых врагов — но стало как-то... теплее.
— Билли, ты умеешь хранить секреты?
— Какие? — с интересом спросил тот.
— Ну, такие, если их открыть их кому-то еще, то можно и жизнью поплатиться?
Интерес погас почти мгновенно, и мальчишка деловито двинулся к выходу, как бы предлагая мне не медлить ни секунды и следовать за ним.
— Не могу... — буркнул он на ходу. — Пошли уже — светает!
— Испугался?
— Тебя все боятся. Самого смелого нашел? Или самого рыжего?
— Я — волшебник.
Билли заткнул уши пальцами и как маленький ребенок в отчаянии замотал головой.
— Ничего не слышу... Не слышу-у-у!
— Я могу делать людям больно, только подумав об этом, и мне это нравится. Мы сейчас поедем к месту, где начинается волшебный мир. А еще я разговариваю со змеями, они меня слушаются не хуже людей, а те люди, которые меня не слушаются, платят за это дорого и...
— Замолчи! — взмолился Билли. — Все знают, что ты сволочь, Томми! Пусть и волшебная! — кричал он. — Я тебя провожаю потому что... потому что... — самостоятельно мальчик причин найти не мог.
За него спокойно закончил Том:
— Потому что ты — дурак.
— Ты уже говорил, — он кивнул. — А тебе не приходило в голову, что кроме дурака тебя-то больше и некому провожать?
Я перестал улыбаться.
— Молодец.
Глаза Билли округлились.
— Нет, правда. Так нам, сволочам, и надо... — и вздохнул. — Ну что, идем? Чего стоишь, смотришь? Злишься? Не надо — ты хороший, не злись...
Стаббс так и стоял, с круглыми глазами и открытым ртом, и мне пришлось легонько подтолкнуть его в спину.
— Ну... — он покраснел, как помидор, и с места не сдвинулся. — Тебе Эмми просила привет передать, или даже два... а Кларк вон... у ворот прыгает... Марта велела витамины не забыть, в желтой банке которые, не в зеленой, те не нужны уже... а Дэннис еще что-то сказать хотел, и биту подарить — на память... но ты вот рано так собрался и если что, мы её тебе почтой, на Рождество... а еще...
Подняв руку, я словно приказал ему замолчать, и дал понять, что извинения приняты, и я хорошо понимаю, что не так уж и одинок.
— Веришь хоть, что я настоящий волшебник?
— Не верю... — прошептал Билли и сглотнул. — Волшебники не бывают... злыми, Томми.
Я польщено фыркнул и сказал:
— Свитер возьми.
— Зачем?
— Мы его распустим на нити, я превращу их в веревочную лестницу, и мы по ней спустимся. Из окна!
— Да?
— Придурок, в четыре утра — холодно!
— Я мигом!
— Давай уже...
В последний раз окинув равнодушным взглядом комнату, где меня больше ничего не держало, я подхватил потертый чемоданчик непонятного цвета и осторожно закрыл за собой дверь. Правда, спускаясь по лестнице, успел сто раз пожалеть, что не умею летать. Малейший шорох мог загубить все дело. Опасливо опуская ногу на очередную ступеньку, я кривился, словно от боли.
— Зубы ноют?
Чуть кубарем не свалившись с лестницы, я обхватил чемоданчик двумя руками, как самое ценное в жизни, и трепетно прижал его к груди.
— Дэнни?!
— Нет, мой призрак... Я тут давеча скончался, а сегодня ночью просыпаюсь — ну не спится призракам — и дай думаю, погуляю! — веселился Бишоп.
— Врешь, — я усмехнулся.
— Конечно, вру, — согласился мальчишка. — Я сегодня не ложился, чтоб проснуться... — и зевнул. — Караулил, когда ж ты вниз потопаешь. Правда, все ждал — ты с окна сиганешь.
— А тебе чего с того?
— Ну, я с благородной целью.
— Какой?
Дэнни замялся, но ненадолго.
— Тебя возле черного выхода, и под окном, наши все ждут. Ну, сейчас уже не все... — мальчишка почесал затылок и опять зевнул. — Те, кто на тебя еще не плюнул. Ты ж еще и садист, оказывается. До четырех утра твой топот копыт по комнате слушать... Генеральную уборку затеял, что ли?!
— А ты чего не одет?
Бишоп философски оглядел свои пижамные брюки в зеленый горошек.
— Они еще и моего сигнала ждут. Осмелели, на прощание. Но я тебя лучше знаю, — ответил он. — Ты ж из-под земли достанешь и подвесишь, как ту Салли...
Двумя ступеньками выше раздалось возмущенное шипение Билли.
— Салли он не под...
— Молчи! — цыкнул я на него. — Спускайся лучше, мы через парадный идем.
— Так мы через него и шли! — удивился тот. — Дай чемодан, помогу...
Передав чемодан приятелю, я остался один на один с Дэнни.
— Замок сложный, отмычкой не обойдешься, а у тебя нет ключей от главного входа. Ни у кого нет — миссис Коулл оба в лифчик ночью засовывает. Даже сторожу не оставляет. Марта сама видела.
Я развел руки, соглашаясь с безвыходностью ситуации, и якобы смущенно улыбнулся.
— Они тебе не нужны?
Вместо ответа — просто кивок.
Дэнни опустил глаза в пол и задумался.
— Ты мог бы стать самым популярным среди нас всех, если бы захотел. Не захотел?
— Ошибся, — ответил я. — Но ничего, исправлюсь.
— Ты хоть и дрянь, Томми, но дрянь честная... — протянул мальчишка, все еще не поднимая глаз. — Ты мне нравишься, правда. Прости меня... ну, за крикет. И другое. Ладно?
— Бита где?
Дэнни хохотнул.
— В комнате, принести?
— Не надо, лучше почтой.
— Договорились... — он улыбнулся. — Ну что, прощаемся на целый год?
Мы пожали друг другу руки и замолчали.
— Мне жаль всех в твоей новой школе, — сказал он таким тоном, что становилось ясно, жалости в нем ни на грош. — Туго же им придется, бедняжкам... — и захихикал в кулак.
— Переживут.
Мальчишка с сомнением покачал головой.
— Дай бог, дай бог...
— Бога нет.
— Кто сказал?
— Я.
— Кем же ты в этом своем приходе станешь, если больше не веришь? — удивился он.
— Лучшим.
Бишоп сделал шаг назад, чуть приподнялся надо мной, и внимательного на меня посмотрел.
— Ты умный и красивый, не то, что я, Томми. Ты обязательно станешь лучшим. Но, знаешь, кого будут любить?
— Тебя? Ты же похож на обезьяну, сам мне говорил! Это сейчас ты крепкий, а как вырастешь, станешь просто жирным, Дэнни.
— Не-е-е-т... — с нескрываемым злорадством ответил Дэнни, ничуть не обидевшись. — За что меня любить? Я их всех ненавижу. Вот его! — и ткнул указательным пальцем мне за спину.
Черный силуэт переминался с ноги на ногу и призывно махал в мою сторону. Такой покладистый, такой хороший человек.
— На его фоне, Томми, мы с тобой как навоз. Догадайся, в кого Эмми втрескалась? Догадываешься? То-то же! На фоне всех добреньких мы — навоз. Усек?!
Я усек, и запомнил, и даже немного зауважал Дэнни за такую, пусть и слишком уж образную, но не глупую речь.
— К чему клонишь?
Мальчишка заговорил быстро и нервно, словно боялся передумать или не успеть.
— Допускаю, ты лучший сорт навоза, чем я. И сможешь стать самым лучшим, но... навоз он и есть навоз, Томми. Пахнем мы одинаково! — зло процедил Дэнни и для убедительности потряс пальцем у меня перед носом. — Думай сколько угодно, что ты лучше всех, но никогда не думай, что ты лучше меня. Ты же будешь на лето возвращаться, ведь так?
Я кивнул, не проронив ни единого звука.
— Хочешь иметь друга, похожего на тебя?
Губы сами собой растянула улыбка, и ответ был мной дан и без слов, а в мою жизнь вошел человек, которому ничего не стоило подсказать мне, в который час и день мой отец обедает со всей семьей, кто мог подкупить любого, кто был настолько же плох, как и я, кто требовал от меня в ответ лишь признания своих сил и деньги, и о ком никто и никогда не узнал...
Не таясь и не заботясь о тишине, две черные тени выпорхнули из ворот приюта, к ним присоединилась третья и мы помчались по безлюдной лондонской улочке. Рассветный туман поглощал свет фонарей, со стороны доков доносилось еле слышное эхо рыбацких голосов, но мы неслись по мостовой с такой скоростью, словно за нами гналась вся команда по крикету в полном составе. Я даже немного отстал, ведь мои нездоровые ноги уже не могли нагнать ни длиннющие конечности Билла, ни короткие, но словно литые конечности Кларка,и я пожалел, что не позволил Стаббсу нести чемодан. Странная и чуждая мне сентиментальность навалилась на меня тем промозглым серым утром так же неожиданно, как снег на какого-нибудь жителя африканской глуши. Уставившись в спину впереди бегущего, остервенело двигающего локтями, будто при беге на скорость, я вдруг понял Луизу. Вот так вот взял и понял все мысли подростка из своего, бесповоротно далекого прошлого.
Мне было жаль Билла, как и ей когда-то меня. Кларк был не один, его берег личный черт. Ну а рыжий? Зачем он бежал так, словно это его путевка в жизнь, а не моя?!
Локти в коричневом вязаном свитере растворились, словно в тумане, их затмили глаза — глаза цвета вереска. Или весны. Или цветов. Я так и не определился. Не был силен в воспевании красоты, но если бы у меня тогда не было моих глаз, я не отказался бы иметь и такие, как у неё. Да и характер у моей няньки был выше всяких похвал — спуска она никому не давала. Парней смело тягала за уши, а девчонкам во сне сбривала волосы с макушек, чтоб знали, как её трогать. И мне оставалось только надеяться, что в тот предрассветный час я не был столь сильно наивен, как она, когда глотая слезы о моей несчастной судьбе, плелась к воротам с опущенной головой. Не догадывалась, что покидает единственно нормальную жизнь, дарованную ей судьбой.
Я не отказался бы и повздыхать, от таких-то мыслей, но дыхание перехватило, в боку закололо, и изображать из себя вырвавшуюся на свободу птицу мне надоело.
— Эй... — я махнул рукой, поставил чемодан на землю и наклонился, опираясь на многострадальные колени. — Стойте, кому говорю... Билли, черт тебя подери!
В приподнятом настроении, раскрасневшийся и отчего-то довольный, Стаббс бега не прекратил, разве только поменял направление и подбежал ко мне с Кларком.
— Ну, ты чего, а? — спросил он, улыбаясь. — Только разогнался!
— Никто за нами не гонится... — просипел я, не успев отдышаться. — Мы вообще где?!
— Мы... — он огляделся. — Это Королевская академия художеств, там Театр Её Величества, значит, на углу Хэймаркета. Вроде так, а что?
— Да ты прям — карта! — приятель усмехнулся.
Билл неожиданно смутился.
— Да я люблю здесь... гулять.
— В кого метишь? Актеры, художники, джентльмены? — приятель продолжал насмехаться над рыжим.
— В люди... — протянул Билли, не слишком довольный такой его проницательностью.
— Ладно, — я, наконец, разогнулся. — Если смогу — помогу. А сейчас — прощаемся, пришли.
— Куда?!
По большому счету, я не сомневался в том, что профессор говорил правду, что существует и этот бар, зажатый между чопорным клубом для английской знати и старенькой книжной лавкой, и сам волшебный мир. Так сумасшедшие не сомневаются в том, что они абсолютно здоровы.
— Не видишь, вон двери с окошком, деревянные?
Мальчишки видели только массивные черные двери клуба с хромированным глазком, и красные двери лавки с блестящей круглой ручкой в форме запятой. Я же видел покосившееся строение из серого, грубо отесанного камня, зажатое между скучными современными домами, совершенно мне неинтересными. Стаббс во все глаза смотрел на ряд аккуратных, словно пряничных домиков, я смотрел только на Стаббса. Тот сжал губы так, что они побелели и силился не заплакать. Ведь эти двери, которые он не видит — не для него.
— Я тут подожду немного, и на задний двор пойду. А вы возвращайтесь, идите...
Кларк крепко обнял меня и похлопал по спине.
— Не напишешь письмо — убью... — прошептал он мне в ухо и только затем отпустил.
Настал мой черед смущаться.
— Напишу, куда я денусь.
— Ну, тогда до свидания, нелюбитель животных? — он подмигнул. — И живого... — за что получил нехилый удар по колену, махнул мне рукой и шагнул в темноту закоулка. Она, темнота, манила его всю жизнь и не могла отпустить ни на миг. — Эй, шпала, тебя проводить? Это мой район, меня здесь не тронут, пошли!
— Сейчас, минутку...
— Билл?
— А?
— Уходи.
Стаббс не ответил, просто протянул мне руку, холодную и костлявую. Я пожал её от души и выпустил отнюдь не сразу. Все та же логика мне подсказывала, действительно, во всем мире не сыскалось бы других таких двух, готовых сломя голову бежать со мной по Лондону в этот мрачный час. Никто не стал бы радоваться за того, кто сам этого не умеет, и не протянул мне руки.
— Держи — это тебе.
Я на вытянутых руках протянул Билли свой чемодан и ткнул им ему в грудь.
— Но это твои вещи!
— Я все сжег, там нет моих вещей.
— Ты что, сдурел? — искренне удивился Билл. — Голым ходить будешь?!
— Мне из приюта ничего не нужно, и так все старое, обойдусь. Там радио. Я вчера ночью купил, заранее договорился, мне принесли.
Билл открыл рот и приготовил новый вопрос.
— Хочешь спросить — почему ночью?
Рот закрылся.
— В приюте больше нет денег, никаких. Ни общей кассы, ни тайника Джонсона. Пуст носок Эрика, кошелек миссис Коул, а в матрасе Роули теперь только клопы. Понимаешь меня? — спросил я вкрадчиво, заглянув в расширенные от ужаса глаза Билли. — Там ничего нет, ни единого шиллинга. На месте только твои, под плиткой, у кровати. Бери уже! — я кончиками пальцев толкнул чемодан, а вместе с ним и Стаббса. — Это подарок. Но в дом не неси, тебя заподозрить могут. Спрячь где-нибудь. У Кларка, к примеру. Когда сможешь, послушаешь, а нет — продашь, оно дорогое.
Слова вышли излишни сухими, я хотел сказать ему больше но, к сожалению, не успел — жизнь маглов коротка, а я вспомнил об этом только тогда, когда говорить уже было не с кем.
Билли, наконец, понял, зачем я его толкаю, вымученно улыбнулся и побрел прочь вслед за Кларком. Он растворялся в дымке тумана, словно призрак. Сначала исчезли ноги, затем спина, плечи. Неожиданно, разрушая мертвую тишину, из-за поворота выкатилась тележка с запряженной в неё тощей клячей и сонным молочником. Стук её колес заставил меня отвлечься от созерцания Билла, а когда взгляд вновь попытался на нем сфокусироваться, того уже не было — ушел.
Вместе с ним ушла и странная чувствительность, так докучавшая мне вот уже целые сутки, и грусть, и стало легче дышать. Расправив плечи, я смело двинулся в сторону странного дома. Пусть я уже не считал себя каким-то особенным, а так, одним из многих, все равно я был лучше обычных людей. Они слишком долго портили мне жизнь. И в ту минуту я не надеялся, просто знал, что стану лучшим среди тех, волшебных, и еще докажу этим, обычным и глупым — я не просто сильный, я сильнее.
В который раз почувствовав — мои красивые губы кривит безумная, недетская ухмылка — я молниеносно спохватился и прекратил улыбаться, но вовсе не потому, что был расстроен её наличием. Просто с этой самой минуты я пообещал себе тоже, что еще недавно так честно поведал Бишопу.
Раз я настоящий не нравился окружающим меня людям, то это никакая не беда — я с легкостью стану иным...