— Я решила… то есть мне показалось… Короче, ты совсем ничего не ешь, я принесла тебе пирог и молоко.
Может быть, если я притворюсь спящим, она быстрее уйдет?
Тарелка звякает о крышку стола, что-то падает на пол – судя по звуку, какая-то небольшая коробка, стул противно скрипит пружинами. Мерлин, не трогай здесь ничего, не беси меня.
— Яблони зацвели, — говорит она уже из противоположного угла. – Я сейчас поднималась, видела в окно. В сумерках кажется, что их снегом засыпало. Когда мы вернулись, были только бутоны, а сейчас от цветов даже веток не видно.
Мне плевать на твои яблони, веришь, нет? Который день никто не решается сюда подняться, все прокрадываются мимо двери на цыпочках, а эта – надо же! – мало того что притащилась, так еще и разговаривает.
Со знакомым до боли скрежетом открывается оконная рама, потом гремит что-то и падает с грохотом – она что, решила весь дом разнести?
— Вот проклятье, порезалась. Не комната, а логово дракона.
А мне-то что? Я тебя не звал. Я сплю. Оставь меня в покое.
— Поговори со мной.
Чегоооо?..
— Послушай-ка… — начинаю я, потеряв терпение.
— Ага! Я так и знала, что ты не спишь.
Вот же зараза. Стоит над кроватью, засунув в рот порезанный палец – как маленькая! — а в мутном свете с окна так вообще похожа на призрак рэйвенкловской Серой Дамы. Мне даже начинает казаться, что я уснул всё-таки и вижу это во сне.
— Джордж, правда. Поговори со мной?
Ну и что это за херня? Какая-то дурацкая терапия? Сама придумала и решила на мне отработать. Начать с ерунды типа яблонь и понемножку вывести меня на откровенный разговор. Так, да?
Я отворачиваюсь от неё к стене.
— Малыш Ронни тебя наверняка потерял.
— Нет, я…
— Гермиона, серьёзно, — приходится опять повернуться. – Я натравлю на тебя упыря, если ты не уйдёшь.
Она нерешительно отходит в направлении двери, а потом вдруг останавливается.
— Я уйду, если ты поешь.
— Я ненавижу молоко, — выкладываю самый последний козырь. – Ты знаешь меня сто лет, могла бы запомнить, что я его ненавижу.
И тут случается непредвиденное – она начинает реветь. Вот прямо по-настоящему, с рыданиями, с размазыванием слёз по щекам.
— Эй, ты с ума сошла? Чего ты? – я привстаю, чтобы дотянуться до палочки, бросаю заклинание в дверь, закрывая её, потом заглушающие, чтобы никто ничего не услышал. – Сядь.
Она послушно плюхается на стул, обхватывает себя руками. Мне только плачущих девчонок тут не хватало.
— Ну и зачем ты пришла?
Лучше бы не спрашивал. Она начинает сбивчиво что-то объяснять через всхлипы, половину я, конечно, не разбираю. Говорит про какие-то свои сны, про то, что «Рон расстроится», а тебе, Джордж…
— … тебе, ну… всё равно, понимаешь. То есть мне так показалось, что тебе будет всё равно, — продолжает она уже тверже, будто решив, что терять нечего. – Ты мне помогать не будешь, а мне этого и не нужно. Я просто хотела, чтобы меня кто-нибудь послушал. Они, — кивает на дверь, — молча слушать не будут.
Ну и что я должен делать?
— Хорошо, — вздыхаю, садясь обратно на кровать. – Ты только успокойся сначала. Выпей вон… молока.
Глупая, неправильная какая-то ситуация, совершенно неправильная. Я решил для себя, что каждый человек в этом доме будет жалеть меня, поэтому заранее их всех за это возненавидел. Возненавидел тот факт, что они будут заходить ко мне, сочувственно трепать по плечу, лезть обниматься, задавать тупые вопросы. Однако после похорон я провел три дня в нашей комнате, и все три дня ко мне никто не заходил. Тогда я возненавидел их за то, что они жалеют меня из-под двери, — молча, но всё равно жалеют.
Сценарий был написан с той целью, чтобы, сверяясь с ним, никогда по нему не сыграть. Не допустить ни одного малейшего сходства.
И я был готов отбиваться, мысленно установил все возможные защитные заклинания в тех местах, откуда ожидал самых сильных ударов.
А тут приходит Гермиона и просит её послушать.
Всё должно было быть наоборот, понимаешь!
Она рассказывает про их путешествие, про крестражи, про то, как Рон ушел и как потом вернулся, про меч Гриффиндора, про умершую сестру Дамблдора и про его живого брата. Про дары смерти. Перескакивает с темы на тему, возвращается обратно, чтобы объяснить то, чего я мог не знать. Говорит, говорит, говорит, словно молчала миллион лет, вываривала из пережитого цельные, законченные фразы, чтобы потом вот так вот прийти сюда и в один миг всё это выложить.
И пока я молча слушаю её, внутренне радуясь, что не могу разглядеть её лица в темноте, я понимаю, что она была права: мне всё равно. Потому что какими дорожками ни ходили бы в прошлом и они, и мы, оно всё сложилось в итоге в одну картинку. Глобальную картинку так называемой победы и локальную картинку нашей с Фредом тёмной комнаты, в которой Фреда нет больше, а есть Гермиона.
Мне всё равно, потому что я не считаю нужным разбирать по косточкам средства — в итоге всё равно остаются только цели. Мне всё равно, что натворил там мой обожаемый братик, поскольку сейчас он здесь, в соседней комнате, наверняка уже видит десятый сон. Мне всё равно, в каких неведомых реликвиях хранились ошмётки волдемортовской души, поскольку нет больше ни души его пропащей, ни его самого.
Отклик во мне находит только история Снейпа, да и то потому, что она меня откровенно бесит. «Нет ничего героического в том, чтобы любить мёртвых!» — хочется заорать мне, но возмущение гаснет так же быстро, как и вспыхнуло. Это какая-то другая война, до которой мне тоже не должно быть никакого дела.
И на фоне всех этих ужасных и страшных войн, одной общей и миллиона персональных, ещё больнее, ещё острее проступает эта моя война, моя трагедия, которую я записал в личные, вырвал у всех из рук: моя, моя! Как будто никто кроме меня не достоин страдать, как будто никто не в состоянии испытать страдание в полной, в нужной, достаточной мере.
Как будто никто кроме меня его не потерял.
Мир переворачивается, пока она говорит, а когда она замолкает, говорить начинаю я.
И мне точно так же как и ей не нужно никакой реакции. Я знаю, что она не поймёт, я знаю, что и ей, по сути, всё равно, потому что одна и та же потеря для каждого – своя собственная потеря. Но вот этот дурацкий зуд, дурацкая жажда выговориться оказывается заразной, она накатывает и не отпускает. Я говорю только потому, что знаю – она промолчит, и это как раз то, что мне было необходимо. Рассказывать ей – то же самое, что рассказывать стенке, только… Только лучше.
Она уходит уже под утро, когда за окном начинает светать, и как только дверь за ней закрывается, я набрасываюсь на принесённый ею пирог. Как будто со словами выблевал всю ту дрянь, которая гнила внутри и разлагалась, вызывая непроходящую тошноту, мешая держать глаза открытыми и не давая вдыхать в себя воздух.
* * *
Если что-то не претерпело изменений после второго мая девяносто восьмого, так это сливочное пиво Розмерты. Впрочем, в «Трёх мётлах» вообще ничего не изменилось.
И Гермиона тоже это замечает, хотя я не произносил вслух свои мысли.
На неделе я получил от неё письмо из трёх слов: «Поговори со мной», поэтому в планах на субботу автоматически возник Хогсмид.
Она единственная из их троицы вернулась в Хогвартс вместе с Джинни, чтобы окончить седьмой курс: Гарри ожидаемо назначили главой Аврората (это в девятнадцать-то лет!), а малыш Ронни, ясное дело, не мог позволить своему звёздному другу в чём-то себя опередить.
— Он говорит, что нет смысла прохлаждаться в Хогвартсе, когда есть дела поважнее, — смеется Гермиона, сдувая пену с бокала. – Но я его знаю, это очередная его попытка кому-то что-то доказать. Я думала, это пройдёт, но пока как-то, знаешь… не проходит.
Она вздыхает.
— И доказывать ведь уже некому, а он всё равно…
Даже когда ты доказал всем окружающим по пятнадцать раз, у тебя всегда остается возможность доказывать самому себе. Это спор, который никогда до конца не выиграть.
Она говорит, её разрывают на части – министерские департаменты наперебой предлагают ей работу, в Мунго тоже надеются заполучить её в своё распоряжение.
— А МакГонагалл уже в который раз заводит со мной беседу о том, что было бы замечательно, если бы я осталась преподавать в Хогвартсе. Я даже не знаю, что. Нумерологию? Руны? Там и так полно профессоров, которые значительно умнее и образованнее меня. В Мунго я тоже не хочу. А вот в Министерство меня зовут в том числе и на должность заместителя главы Департамента магического правопорядка.
Это в девятнадцать-то лет, думаю я, а потом вспоминаю, что ей уже было двадцать. Хотя это не особо меняет дело.
— Ну и Департамент по контролю над магическими существами не отстает. Не знаю, мне страшно выходить из Хогвартса, вдруг меня выкрадут сразу за его воротами!
— Сейчас же не выкрали, — говорю.
— Ну так ждут, пока я экзамены сдам.
Никого не смущают наши с ней встречи и разговоры. Как это ни противно осознавать, но семья всерьёз считает, что Гермиона проводит со мной какую-то особенную терапию. А еще противнее, что так оно, по сути, и есть. Наутро после того, как мы с ней проговорили всю ночь, я спустился вниз к завтраку, и все посчитали это пиздец каким достижением. Потом я вернулся в магазин, который до этого вообще планировал продать к херам, и публика снова не смогла сдержать оваций.
Да, наверное, это действительно была терапия.
Но мне было плевать на то, как это называется. Если бы я хотел, чтобы меня пожалели, я пошел бы к маме. Если бы хотел, чтобы меня хлопнули по плечу и сказали «нормально, прорвёмся», я пошел бы к Биллу. Если бы хотел совета, пошел бы к отцу. Если бы хотел осуждения… не знаю, написал бы Рите Скитер. А с Гермионой можно было поговорить в самом нормальном смысле этого слова. Не опасаясь быть оцененным, категорированным или насильно успокоенным.
И потом если это и была терапия, то она была двусторонняя.
Гермиона смотрит в недопитый бокал и говорит о Роне. Что переживает за него, что он не позволяет себе отдыхать. Конечно, говорит она, ему никогда ничего не давалось легко, это его крест, но нужно же знать, когда остановиться.
И это говорит заучка Грейнджер, у которой на третьем курсе в расписании стояло по два предмета одновременно.
— А Рон… ты знаешь, Джордж, мне иногда кажется, что это он из-за меня такой. Что это я неосознанно на него давлю, заставляю ставить себе чересчур высокие планки. Он словно пытается стать… выше меня.
Я щурюсь на солнечный свет, льющийся в окна, и думаю о том, что какой бы умной девчонкой Гермиона ни была, она всё же не понимает многих простых вещей. Он не хочет стать выше неё. Он просто хочет, чтобы она им гордилась.
А мне хочется спросить, любит ли она его.
— Я страшно люблю его, — говорит она, попадая в мои мысли, и это заставляет меня вздрогнуть. – Я так люблю его, что оно – вот здесь, — кладёт ладонь под горло, — схватило и держит, не продохнуть. Будто крюк вцепился в лёгкие, и если дёрнуться, вырвет их из грудной клетки, ломая рёбра.
Тебе бы книги писать, сестрёнка.
Я прошу её сходить со мной на кладбище, потому что не был там ни разу после похорон. И мне нужно, чтобы она была со мной: я хочу показать Фреду, что мне страшно тоскливо без него, но я не один. Чтобы он… одобрил, что ли. Чтобы он там за меня не переживал.
Я часто чувствую себя гниющей половинкой яблока, но если я не считаю нужным говорить об этом Гермионе, значит, рядом с ней это чувство отступает.
Я, наверное, никогда не признаю, что яблок изначально всё же было два.
Она вроде бы даже держит меня за руку, но это просто чтобы не споткнуться, запутавшись в неестественно-зелёной, пластмассовой траве, присыпанной сверху жёлтыми листьями. На куске серого камня имя и даты, больше ничего. Поначалу всем хотелось высечь там какую-нибудь глубокомысленную фразу, но я знал, что не только у меня перед глазами стоит одна — самая честная и самая точная.
For the greater good.
В сравнении с ней любые другие сочетания слов смотрелись ненужным фарсом, сводили зубы своей приторностью, как если бы каждый знал правду, и при этом всё равно все бы друг другу врали.
Поэтому никакой надписи так и не появилось.
Да и глупо разрисовывать могильную плиту в знак вселенской скорби. Ни к чему. Поздно, поздно.
«Поздно» отдается в голове перезвоном тяжелых колоколов, и я слышу, как дребезжит это слово на «з» и как ударом перескакивает в надрывное «дно», эхом растягивая последнюю гласную.
Гермиона вполголоса разговаривает с неизвестно откуда взявшейся тут Анжелиной Джонсон, — я готов поклясться, что её не было, когда мы пришли. Анжелина в последнее время меня словно преследует – буквально каждый день навещает в магазине, интересуется моими делами, ищет во мне понимания и, наверное, находит, раз продолжает приходить. Я могу её понять — более того — я её понимаю и ни в чём не виню. Только вот не знаю, что мне с ней делать.
Однако в ночь после посещения кладбища мне снится Фред. Несмотря на то, что я ждал от него одобрения по поводу Гермионы, он держит за руку не её, а Анжелину и просит меня отвести её в Нору, показать ей наши яблони. Вроде бы он обещал ей и не успел. Наверное, это странно, но я поддаюсь минутному порыву и, когда она приходит ко мне в очередной раз, предлагаю ей начать встречаться.
Она, как ни странно, соглашается.
Когда я рассказываю об этом Гермионе, она молчит и улыбается, а я, сколько ни пытаюсь, не могу разглядеть в её улыбке ни одобрения, ни горечи – ничего, что могло бы прояснить мне степень оправданности моего решения.
Со своими чудовищами каждому бороться самому — это мы еще давно условились.
* * *
Она приходит, когда у меня потолок заплёван, когда часы перестают показывать время, а показывают количество вопросов, которые требуют от меня немедленного решения, но которые я при этом откладываю на неопределённый срок. Я помню как сейчас заваленную снегом Косую аллею, белые крыши, обведенные по краю черными поясками черепиц, и серый дым над каждой из них. Еще немного стемнеет, и его уже будет не отличить от вечернего неба.
Анжелина уехала на квиддичные сборы, её нет дней пять и не будет еще столько же, а я уже развел тут страшный бардак, в котором ничего не найти. Хотя я и не ищу ничего, у меня одно желание – уснуть и проснуться только весной. К тому же голова болит, давит на мозги эта унылая серость, а еще очень жарко, но мне дико лень даже тянуться за палочкой, чтобы потушить камин.
Она приходит, когда я теряю себя под ворохом одеял, когда люди на колдографиях начинают выглядеть живее меня. Тридцатое января, почему-то я запомнил.
Она залетает в комнату, не раздеваясь, не снимая шарфа, иней на волосах моментально тает, попадая в густой горячий воздух, превращается в мелкие капельки. Плюхнувшись на диван рядом со мной, она стягивает перчатку и подсовывает холодную левую руку мне под нос, правой рукой одновременно стаскивая с меня плед.
— Джордж, посмотри!
Тёмно-красный камень, запотевший с мороза, тускло бликует, схватывая языки пламени в камине.
— Круто, — говорю я. – Но я в этом не разбираюсь. Может, Джинни лучше покажешь?
— Дурак, — она легонько бьёт меня в плечо. – Рон сделал мне предложение.
— Чегоо? – приподнимаюсь с подушек. – То есть… когда?
— Сейчас. Сегодня точнее. Сегодня утром. Поговори со мной?
Обрывки вопросов лезут в голову, но я страшно туго соображаю, а Гермиона будто бы и не ждет ничего. Она набрасывается на меня и обнимает, маленький искрящийся радостью вихрь.
— Я хочу с тобой выпить! Мерлин, я так рада, я не думала, что он… он просил, чтобы я выходные провела в Норе, я думала, что ему нужна с чем-то помощь, отпросилась у МакГонагалл…
— Эй, погоди, погоди обниматься, дай я хоть душ приму, — освобождаюсь я от её рук. – Там, на кухне…
— Я всё сама сделаю!
И улыбается, светится вся, прикладывает руки к груди, словно пытаясь отдышаться, успокоиться, потом подскакивает, начинает метаться по комнате, наводить порядок, и я даже не предпринимаю попыток остановить её – всё равно ничего не получится.
Когда я захожу на кухню, она оборачивается, ставит на стол бокалы, которые до этого держала в руках, и опять несётся ко мне обниматься.
— Поздравляю, — треплю её по волосам, целую в макушку. – Братик решился, значит. Даже года не прошло.
— Ты горячий, — говорит она, не обращая внимания на колкость. – Но не очень сильно. Я сейчас вино погрею, выпьешь, хуже не будет. Голова болит?
— Есть немного, — признаюсь неохотно. От неё пахнет корицей, гвоздикой и еще чем-то тёплым, пряным. Мне не хочется её отпускать.
От бокалов поднимается горячий, ароматный пар. Гермиона берет тот, из которого обычно пьет Анжелина, забирается с ногами на подоконник, как маленькая, смотрит в окно и улыбается. Тысячу раз она приходила ко мне, столько же раз залезала на этот подоконник, обнимала руками колени, слушала меня или говорила сама. А сегодня всё стало как-то по-другому, будто она повзрослела в один момент, а я так и остался… не ребёнком, но где-то там, пониже.
— Он такой серьёзный, знаешь, — говорит она негромко, наблюдая за вороной, скачущей по крыше дома напротив, — я его спрашиваю, что случилось, я на минутку перепугалась даже, думала, правда что-то стряслось. А он говорит, сядь и послушай, и вот тогда я мысленно уже попрощалась… не знаю, со всеми попрощалась. И глазищи огромные… такой смешной.
А у меня перед глазами всё размазывается и плывет немного, секунды кажутся разными по длине — то проскакивают, то тянутся.
— Потом от Гарри с совой пришло письмо, что нужно срочно в Министерство, какое-то совещание, мы и не поговорили толком. А я сразу к тебе. Никто еще не знает.
Она всхлипывает и вытирает глаза тыльной стороной ладони. Но всё равно улыбается.
— Я просто так давно хотела…
— Ну и чего ты ревёшь тогда, глупая? – я впервые позволяю себе перебить её; я встаю и подхожу к ней, чтобы обнять в сотый раз за вечер, она хватается за рубашку, пытается уткнуться в плечо. – Мерлин, ну что за истерики вечно по поводу и без повода? Предложение сделали, надо же, какая трагедия! Не говори только, что ты и там перед ним тоже ревела.
Смеется. Мотает головой.
— Пойдём я уложу тебя, — говорит она, отстраняясь. – Ты болеешь, а я тебя подняла.
Прежде чем уйти из кухни, я залпом допиваю последние два глотка остывшего уже вина.
Вино горчит.
Она уходит, но через полчаса возвращается с какими-то свёртками, расставляет на столе бутылочки с зельями.
— Я останусь у тебя на ночь, — говорит она, не дожидаясь моего вопроса. – Я вернулась в Нору, и Молли сказала мне, что Рона еще нет и что он, возможно, останется на ночное дежурство. Тогда я решила, что смогу застать его в Министерстве, и застала, представляешь, они как раз только собирались куда-то там, он не сказал точно. Я его предупредила, что буду у тебя, потому что ты болеешь.
Вслух я, само собой, бормочу что-то вроде «не стоило, зачем такие жертвы», но внутри… конечно, мне здорово, когда обо мне заботятся. Когда она обо мне заботится.
Она заставляет меня пить какую-то дрянь, закутывает в одеяла, а потом собирает волосы в пучок и начинает разгребать завалы в комнате, и у меня нет совершенно никаких сил пытаться что-то возразить ей. Я хочу спать, но не могу уснуть, пока она тут маячит из угла в угол, я закрываю глаза всего на минуту, а когда открываю, вижу её уже в кресле перед камином с книгой в руках. Когда она переворачивает страницу, на миг вспыхивает у неё на пальце тонкое золотое кольцо с красным камнем. Почему-то мне кажется, что это – в честь гриффиндорских цветов.
Хорошо, что она здесь.
Анжелина была бы в ярости, думаю я. Она не переносит наших с Гермионой встреч, она не считает их необходимыми, она вечно повторяет, что если мне нужно поговорить, я всегда могу поговорить с ней, со своей – всё-таки – девушкой. Но я предпочитаю просто видеться с Гермионой, когда Анжелины нет нигде поблизости. Благо это случается довольно часто, квиддич и все дела.
Интересно, вправду ли Рон реагирует так спокойно, или Гермиона просто не рассказывает? Мне слабо верится, что он никогда не предъявлял претензий – трудное детство, которое устраивали ему старшие, преимущественно мы с Фредом, не могло не оставить отпечатков, он до безумия ревностно относится ко всем своим вещам. Хотя тут, конечно, речь не о вещах, но суть от этого не меняется.
С Гермионой ему дико повезло.
Но и мне она нужна тоже. Я не могу её отдать.
Фред стоит в противоположном углу комнаты, привалившись плечом к стеллажу с книгами, заинтересованно осматривает стены. Потом заходит за спину Гермионе, заглядывает через плечо в её книгу. Она поёживается, как от сквозняка, тянет руки к огню в камине, потом откладывает книгу, встает и выходит на кухню.
— Это уже никуда не годится, — говорит Фред, наконец обратив внимание на меня.
— А это ты виноват, — хрипло отзываюсь я из-под своих одеял. – С меня нечего спрашивать.
Мне тоже становится холодно.
— Я не могу по-другому. Если бы ты не…
— …не умер? — перебивает он, повышая голос. – Да, знаешь, я умер специально, чтобы тебе жизнь усложнить, с пятнадцати лет это планировал!
— Джордж?.. – спрашивает Гермиона, на миг перестав греметь чашками. – Ты не спишь?
Мы с Фредом оба смотрим в темный коридор, ведущий в кухню: придёт или нет?
— У тебя есть Анжелина, — наконец говорит он, уже почти шепотом.
— Лучше бы её не было.
— А чем Гермиона…
— Ей не всё равно.
— Эй, ты с кем разговариваешь? – спрашивает Гермиона, заходя в комнату; она присаживается на корточки рядом с диваном, трогает мой лоб. – Совсем разболелся. Давай чаю выпьем? Я принесу всё, лежи.
Она гладит меня по голове, а я бросаю победный взгляд на Фреда через её плечо: видишь, видишь? Он качает головой, а Гермиона, заметив, что я смотрю ей за спину, оборачивается. Но, конечно, никого там не видит.
— Вообще-то никому не всё равно, — продолжает Фред начатую тему, когда Гермиона опять уходит, — если ты посмотришь повнимательнее.
— Значит, ей как-то особенно не всё равно. Отстань, правда.
Он отворачивается, отходит к стеллажам, начинает перебирать корешки книг, рассматривает квиддичные награды Анжелины.
— С другой стороны, — продолжаю я, забыв, что сам попросил его отстать, — теоретически это всего четыре шага. Мне от Анжелины, ей от Рона, и еще по одному…
— Даже не думай, — Фред резко разворачивается ко мне, поднимая руку в останавливающем жесте. – Ты бредишь, понял? Меня здесь вообще нет, Гермиона с тобой только из-за своего больного в тяжелой форме чувства вселенской ответственности.
Тебе легко говорить, думаю я, прислушиваясь к шуму воды на кухне. Посмотрел бы я на тебя на моём месте.
Вот если бы я умер, я бы уж точно не приходил к тебе по ночам читать морали.
Я закрываю глаза, открываю их, и Фреда действительно больше нет в комнате, зато Гермиона – уже есть. Совершеннейший пиздец творится со временем и пространством.
— Пей, — говорит она и ставит передо мной чашку. – Может горчить немного, я добавила лаванду, чтобы спалось лучше.
Лучше – это если бы мне вообще не надо было просыпаться.
Однако всю ночь я только и делаю, что просыпаюсь – мне кажется, что не реже чем каждые десять минут. Раз или два я опять вижу Фреда, но на этот раз он не разговаривает со мной, а просто стоит у окна или бродит по комнате, аккуратно обходя кресло, в котором дремлет Гермиона. Языки пламени даже не колышутся, когда он проходит мимо зажжённых свечей.
* * *
Нет, конечно, он не может быть прав.
Но дальше всё равно становится только хуже, потому что теперь я ищу подвох в каждом её слове или действии. Если она приходит, то это из-за чувства долга, а если не приходит, то ей на меня плевать. Если она рассказывает мне о своих проблемах, то это потому, что ей всё равно, кому выговариваться, а если по большей части молчит, то жалеет меня и считает неправильным грузить своими переживаниями.
Однако суть остаётся прежней — Гермиона нужна мне при любом раскладе, потому что никто кроме неё не способен унять ноющую пустоту, прочно засевшую внутри со смертью Фреда.
А она говорит и говорит о свадьбе, назначенной, как оказалось, на середину июля, и её радость меня порой даже раздражает, как раздражает кошку плавающая в аквариуме рыба: ни достать невозможно, ни отвлечься. Любой разговор в итоге так или иначе несёт в себе одну и ту же мысль: она выходит замуж.
Да, она пока еще проводит со мной непростительно много времени, а я, наблюдая за понемногу закипающим Рональдом, прекрасно понимаю, что их свадьба станет для меня тупиком, конечной станцией, точкой невозврата. После неё всё будет действительно кончено, потому что он больше не станет терпеть.
А Гермиона, я уверен, не станет сопротивляться. Иначе не становились бы такими частыми наши встречи, на которые она приходит вместе с Роном, делая вид, что это – ничего особенного, что между нами троими нет никаких секретов. Я не имею понятия, что она сама чувствует в такие моменты, потому что она – непробиваемая, она — мастер игр во «всё нормально». Я сам чувствую себя лишним, так что доволен один только Рон: нет ничего для него более успокаивающего, чем держать Гермиону за руку и контролировать каждое её движение.
Назло ей я делаю предложение Анжелине, не рассчитывая даже, что она согласится, да и вообще, по сути, не задумываясь над своими действиями. Но она соглашается, и наши отношения, которые уже готовы были развалиться, неожиданно налаживаются, так что мне даже начинает казаться, что и у нас всё может быть нормально. А учитывая то, что Гермиона не расстраивается этой новости, а наоборот, безумно радуется за нас, у нас просто нет другого выхода.
Если честно, меня это бесит.
И я, вытрепав самого себя до основания, переворачиваю всё с ног на голову, когда первого апреля, в наш с Фредом день Рождения, целую её на выходе из маггловского бара.
Она вырвала меня из цепких рук родственников, «отмазала», как она выразилась, уговорила их не лезть ко мне непосредственно на первое апреля, потому что это ведь первый день Рождения, который я встречаю один. Убедила их, что мне будет лучше, если она побудет со мной сама, а уже потом, потом…
Да, Гермиона, говорят они. Конечно, Гермиона. Делай как знаешь, помоги ему, пожалей его. Для нас главное, чтобы он был в порядке.
Я догадываюсь, как выглядел их разговор, раз согласилась даже Анжелина, но стараюсь не думать об этом, чтобы не злиться. Мне ничего не хочется, только нажраться в каком-нибудь баре, и я тащу Гермиону с собой, убеждая, что ей тоже не повредит, что она устала из-за подготовки к экзаменам.
Что когда еще она сможет вот так вот без оглядки на какие бы то ни было обязательства выбраться из дома, чтобы повеселиться.
И вот когда мы, пьяные и растрёпанные, смеясь, вываливаемся на улицу, чтобы подышать воздухом, когда она ломает каблук и ничего не может сделать с этим, потому что вокруг полно магглов, когда она хватается за моё плечо, пытаясь удержаться на ногах, приваливается спиной к стене, выхватывает у меня сигарету, которую я безуспешно пытаюсь закурить… не знаю, мне кажется, что у меня не было другого выбора, кроме как поцеловать её.
У неё тёплые руки – я потом уже понимаю, что если бы они были холодными, когда ложились мне на шею, я бы, возможно, осознал, что вообще творю. Но они тёплые, и остановить меня нечему, так что я в момент преодолеваю и без того небольшое расстояние между нами и целую её совершенно уверенно, словно делал это уже тысячу раз. Она не сопротивляется, наоборот, приоткрывает рот мне навстречу и отвечает на поцелуй не менее уверенно, как будто… это нормально.
Когда она чуть отстраняется, не открывая глаз, я вижу, что она улыбается. Ты понимаешь вообще, что происходит, Гермиона? Ты понимаешь, кто рядом с тобой?
Я хочу остановить время вот прямо здесь, выключить свет и выйти из этого момента как из комнаты. Но вместо этого я целую её во второй раз, осознавая, что всё уже летит в пропасть, и терять, по сути, больше нечего.
— Какого хера я делаю?.. – наконец выдыхает она мне в губы, кладет ладони мне на грудь, но не отталкивает, а просто создает… препятствие.
— Пойдем выпьем кофе, — говорю я после паузы, проглотив одно за другим «прости», «ничего не было», «всё вышло случайно», «я не хотел» и еще парочку «прости».
Потому что не чувствую я необходимости просить прощения. Потому что всё было, и при этом было не случайно. Потому что на самом деле я этого хотел.
Улица за ближайшим поворотом пуста. Гермиона достает палочку, бросает в каблук Репаро, а потом берёт меня за руку.
Невеста моего брата, которую я только что поцеловал, берёт меня за руку.
Через несколько минут мы сидим друг напротив друга в полутёмном ночном кафе. Алкоголя уже, конечно, ни в одном глазу. Гермиона невидящим взглядом смотрит через моё плечо.
— Анжелина беременна, — сообщаю я невпопад.
Давай, друг, добей её. Мало было неуместного сегодня вечером.
— Правда?.. – переспрашивает она неуверенно. – Здорово.
Потом добавляет, немного приходя в себя:
— И сколько?
— Два месяца.
Кивает. Отводит, наконец, взгляд от жутко интересной стены за моим плечом.
— Ты извини, но я должна буду сказать Рону.
Я фыркаю и промазываю огнём зажигалки мимо сигареты.
— Я не хочу, чтобы между ним и мной были какие-то недосказанности. Всё должно быть честно.
Да конечно, расскажи, думаю я, затягиваясь и задерживая дым в лёгких. Переполоши всю семью, пусть все знают, пусть все выскажут своё мнение по ситуации. Пусть малыш Ронни придет ко мне ночью и придушит меня голыми руками, пока я сплю. С глазу на глаз он ведь не решится.
Гермиона не выглядит обеспокоенной – она выглядит разбитой. Ясно, что она тоже пытается подобрать какие-то адекватные слова, чтобы не сделать из нехорошей ситуации совсем дерьмовую, но это не так-то просто.
А у меня в голове назойливо крутится услышанная неизвестно где фраза: «одна и та же ошибка, совершенная во второй раз, уже не ошибка, а выбор». Ты ведь дала поцеловать себя дважды, Гермиона. Знаешь, что это значит?
— Я думаю, что поговорю с ним, и он поймёт…
— Ты сама себя слышишь? – перебиваю. – Ты знаешь его с одиннадцати лет, нихера он понимать не станет.
— Тогда предложи свой вариант! – она повышает голос. – Я не могу ему врать! Я не буду ему врать!
Мне дико хочется встать и уйти вот прямо сейчас, чтобы не решать ничего. Психануть и сделать вид, что меня это всё не касается, что лично для меня проблемы здесь никакой нет. Но поступить так, конечно, было бы очень по-мудацки.
— Знаешь, — говорит Гермиона, решительно упираясь ладонями в край стола и показывая этим, видимо, что разобралась в ситуации, — это я виновата.
— Серьёзно?
— Джордж, я его люблю.
— Это ты меня или себя сейчас пытаешься убедить?
— Мерлин! – она с силой отталкивается от стола, словно пытаясь отодвинуться от меня подальше. — Ты ведешь себя как…
— Как мудак?
— Именно.
Я сминаю окурок в пепельнице.
— Делай как знаешь.
И это тоже звучит по-мудацки, я не знаю, как тут извернуться по-другому, чтобы сохранить всё в том состоянии, в котором оно было. Чтобы не потерять ни её, ни семью, никого. Так ненавидеть имеющееся положение вещей, чтобы потом так отчаянно хотеть его обратно.
Гермиона встает, забирает плащ со спинки стула и бросает не глядя:
— Увидимся в субботу в Норе.
— Да подожди ты… — начинаю я, но она не останавливается, да и не оборачивается даже. Колокольчик звякает дважды, когда дверь открывается и закрывается, с улицы неприятно задувает холодным ночным ветром. В первые две секунды мне хочется догнать её и заставить меня выслушать, но я останавливаю себя: и вот что ты ей скажешь? Только сделаешь еще хуже.
* * *
— Гермиона сказала, вы повздорили.
— Вроде того.
Рон сидит в кресле чуть поодаль, пролистывая старый журнал. Он, видимо, тоже ждал момента, когда и Гермиона, и Анжелина уйдут на кухню помогать маме, чтобы завести со мной разговор.
И я уже знаю, что она вопреки своим убеждениям ничего ему не рассказала, иначе не был бы он так спокоен.
— Она сильно устаёт из-за учёбы.
Мне хочется заорать «я знаю!» Я знаю! Я-з-н-а-ю! Я знаю это лучше тебя. Я знаю её лучше тебя!
«Это неправда», — возражает знакомый голос в моей голове.
— Ты особо не принимай её всерьёз, она сейчас вообще может сорваться по пустякам.
Мерлин, интересно, как же она вывернула ему всю ситуацию, если я в итоге еще и остался жертвой.
А потом я начинаю понимать, что я просто-напросто для них до сих пор жертва, что они прилагают массу усилий, чтобы никоим образом не задеть меня. Нарочно не говорят о Фреде и войне, выразительно молчат, когда разговор так или иначе выходит на эту тему: «мы-понимаем-что-тебе-трудно-и-мы-стараемся-не-напоминать-лишний-раз». Это бесит меня, это просто разрывает меня на части, такая молчаливая жалость, унизительное сочувствие. Почти год как его нет, а я до сих пор чувствую их внутреннее напряжение при общении со мной или в моём присутствии, и это разъедает меня и подтачивает. Родители, братья, Джинни и Гарри, Анжелина – каждый из них в той или иной степени меня жалеет.
Кроме Гермионы.
Она никогда не жалела меня. Она просто заполняла собой место во мне, куда я раньше не пускал никого кроме Фреда.
— Мы, кстати, решили, что к херам эту свадьбу, — говорит Рон. – В смысле, само торжество. Просто распишемся и соберём самых близких где-нибудь здесь. Вроде того что было у Билла и Флёр, только раз в пять спокойнее.
— Это ты так захотел или она?
— Мы вместе, — отвечает он, явно удивившись такому вопросу. – Она не хочет, я не хочу, так что и смысла нет. А вы что решили?
— А мы уже расписались, — говорит Анжелина. Она заходит за спинку моего кресла, кладет ладони мне на плечи, целует в макушку.
— Да ну? Когда?
— Пару недель назад.
Гермиона присаживается на подлокотник рядом с Роном, выставив перед собой мокрые руки: «Молли все полотенца задействовала», а Рон откладывает журнал и подтягивает её к себе, не отрывая при этом озадаченного взгляда от нас с Анжелиной.
— Это всё условности, — продолжает она у меня из-за спины. – И совсем не главное.
Мне кажется, что я слышу самого себя. Чушь и условности, мы выше этого — наша безграничная любовь выше этого.
— Да, в соревновании «к херам торжество» вы явно победители, — наконец изрекает Рон. – Действительно, зачем делать из этого событие.
— По-моему, круто, – смеётся Гермиона, пытаясь дотянуться через него до чашки с яблоками. – Система устарела, у нового поколения другие ценности.
Рон перехватывает её поперек талии и прижимает к себе, не давая через себя перелезть.
— Неугомонная. Скажи какое? Вот это?
Я с внутренним содроганием жду, что она воспользуется моментом и поцелует его, чтобы чётко обозначить для меня границы: «я же говорила, что я его люблю». Это глупо и некрасиво, но всё-таки действенно.
И любая девчонка на её месте поступила бы именно так.
Умница Гермиона улыбается и молча берёт яблоко у него из рук.
* * *
«Поговори со мной, — царапаю я по пергаменту. – Поговори со мной. Поговори со мной. Поговорисомнойпоговорисомнойпоговорисомной». Потом, едва оторвав перо, комкаю лист и швыряю в камин.
— Что ты делаешь? – спрашивает Анжелина, поднимая голову от книги.
— Работаю, — вру я. Бросаю перо на стол, откидываюсь на спинку кресла и закрываю глаза.
Она неслышно подходит ко мне, гладит по плечам и рукам, я наощупь тянусь к ней и сажаю к себе на колени. Она тыкается носом мне в шею, а я по привычке кладу ладонь ей на живот.
Я знаю, что не люблю её. Совсем. Ни капли. Но всё же не могу не испытывать к ней какую-то долю нежности за то, что она носит моего ребёнка. Она никогда не вызывала во мне особенно сильных чувств, она никогда не была для меня ножом между рёбер – даже когда мы ругались так, что, казалось, расставания не избежать. Почему-то я всегда чувствовал себя связанным обязательствами по отношению к ней и каждый раз возвращал её, даже когда считал, что я прав, а она ошибается, но это было больше машинально, автоматически. Я просто помнил, что я должен. Неизвестно кому, неизвестно за что, но должен. И принял это как данность, не сопротивляясь и не возмущаясь.
А теперь у нас будет ребёнок, и я уже не могу думать только о себе, не могу делать что-то просто потому, что мне так хочется.
И нож между рёбер – есть, а на его лезвии высечено имя Гермионы. Он торчит у меня в левом боку, не давая разогнуться или вдохнуть поглубже. Встреча в Норе была три месяца назад, и она была последней, мы ни разу не виделись с тех пор. Но Гермиона не знает отдыха — она снится мне с завидным постоянством, превращая любой сон в тягучий и выматывающий, потому что там мы либо ссоримся, либо уже пребываем в ссоре. Я просыпаюсь после таких снов усталый и разбитый, будто и не спал вовсе, а ругался и спорил, доказывая свою правоту. И меня еще какое-то время не покидает ощущение, что, зайдя на кухню, я увижу наполненную окурками пепельницу, полупустые чашки с холодным чаем и саму Гермиону, сбившуюся в комок в углу.
Накануне их с Роном свадьбы я иду на кладбище к Фреду и пересказываю вслух могильной плите всё, что случилось за последний год. Я надеюсь, что он слышит меня, что он подумает и даст мне какой-нибудь знак. «Я устал, — признаюсь я каменной глыбе. – Моя половина яблока прогнила насквозь. Всё идет как попало, а мне надоело вылепливать из херни что-то более-менее терпимое».
«Где ты ходишь со своими моралями? Честное слово, если бы у тебя было что сказать по теме, я бы в этот раз даже послушал. Ну, по крайней мере, точно попытался бы».
Той ночью мне ничего не снится. И не происходит ничего такого, что можно было бы счесть знаком.
Анжелина буквально тащит меня на грёбанную свадьбу, а я изо всех сил стараюсь выдумать что-нибудь, прикинуться больным, занятым, мёртвым, но она только смеётся, не принимая всерьёз мои детские отговорки, не принимая всерьёз всего меня, потому что не может она увидеть в ситуации какой-то осмысленности, не может даже представить себе причину, по которой я так глупо себя веду. Я говорю ей, что тогда я напьюсь и подерусь с кем-нибудь, и она опять смеётся: «главное, рубашку не помни». Конечно, мне приходится сделать вид, что я просто валяю дурака.
Меня бесит Гермиона, меня бесит её платье и туфли на непомерно высоком каблуке. Бесит, как она вышагивает на этих каблуках навстречу Рону, чудовищно прямо держа спину, как берёт его за руку обеими руками, и мне бы хотелось сказать, что всё напоказ, только видно прекрасно, что искренне. И это бесит больше всего остального.
Имея в себе такое количество света, она весь его отдает одному только Рону.
Я сам себя бешу за то, что злюсь и никак не могу успокоиться. Пора бы уже дать им обоим жить счастливо и не трогать их, не лезть со своими душевными травмами. Не пытаться никем затыкать дыру в сердце, а просто с ней смириться.
Анжелина аккуратно берёт меня под руку и прижимается плечом к плечу.
Почему нужно было устраивать это всё в июле, когда в семь часов вечера всё еще жарко даже в тени, когда не колышется ни травинки, когда хочется только лечь на землю и сдохнуть в ожидании дождя. Мне душно, мне нечем дышать, и судя по всему, такая проблема только у меня, потому что все остальные чувствуют себя нормально – на тент наложены чары, здесь не должно быть жарко. Не должно, но почему тогда я чувствую себя в эпицентре адского пекла?
Я уже не хочу напиваться, у меня ломит затылок от духоты, меня воротит от одной мысли об алкоголе. Я выбираю момент, когда Анжелина занята беседой с Джинни и Флёр, и сбегаю оттуда в дом, в нашу с Фредом комнату. Там тоже жарко, но хотя бы тихо, голосов с улицы почти не слышно, а еще не пахнет невыносимо сладко травой и цветами. Я ложусь на кровать поверх одеяла и закрываю руками лицо.
— Что-то мне это напоминает, — говорит Гермиона.
Не прошло и года, как же. Она проходит в комнату, подобрав подол платья, и половицы скрипят под её ногами. Я не хочу даже думать о том, как она смогла подняться по лестнице на этих своих каблуках и ничего себе не переломать. Словно прочитав мои мысли, она присаживается рядом со мной на кровать, с явным наслаждением скидывает туфли и растирает ладонями ступни.
— Невесте надлежит быть среди гостей, — говорю я ей в спину.
— Это гостям надлежит быть возле невесты, — немедленно отзывается она, оборачиваясь. — Что-то не так?
— Ты.
Она открывает и закрывает рот, как выброшенная на берег рыба, а я решаю воспользоваться замешательством и без лишних переходов делюсь единственной тревожащей меня мыслью:
— Я не понимаю, что такого хорошего в том крюке в лёгких, о котором ты говорила. Это больно.
Она слишком хорошо слышит меня. Она слишком хорошо знает, о чём я говорю.
— Больно не должно быть, — отвечает, качая головой. — Когда всё правильно, не больно.
А потом добавляет, почти не сделав паузы:
— Я уезжаю.
Я молчу.
— На стажировку от Министерства, — продолжает она, понимая, что не дождётся моего вопроса. – На два месяца. Причем в Болгарию, — смеётся, передергивая плечами. — Мерлин, Рон убьёт меня, когда узнает.
Совершенно нелепо и невпопад в нашей старой комнате смотрится её свадебное платье – она вся здесь чудовищно неуместна, чересчур совершенна для этих скрипучих половиц, облезших стен и старых покрывал. Мама, конечно, убирается здесь, и если даже нет пыли, то запах остался тот же самый. Здесь пахнет порохом, пергаментом, сырым деревом, мятными леденцами — глупой детской беззаботностью, а Гермиона пахнет какими-то приторными духами и выглаженной тканью – умная и взрослая. Нечего ей здесь делать.
— Кстати, Рон хочет предложить тебе свою помощь в магазине. Ему не нравится в Министерстве, «неоправданно сложно», он говорит. Я спрашивала у Анжелины, и она считает, что было бы здорово, если бы он помогал тебе.
— Да это прямо заебись, — грубость вырывается невольно, но я даже не пытаюсь сделать вид, что не хотел этого.
Гермиона выпрямляется, закидывает ногу на ногу, скрещивает руки, обхватывая себя, — защитные жесты.
— Ты можешь не вести себя так, словно я заразная, — интонации вмиг становятся жёсткими и холодными. – Я думала, что мы оба достаточно взрослые, чтобы не делать из того случая конец света. Было бы лучше, если бы я попросила тебя сделать вид, что ничего не было? Или извинилась? Или свалила вину на алкоголь? Я ни о чём не жалею, и ты, надеюсь, тоже.
Фред заглядывает в комнату и жестами показывает мне, чтобы я его не выдавал: указательными пальцами Гермионе в спину, палец к губам и ребром ладони по горлу. Я киваю ему: «нет проблем».
— У нас будет мальчик, — говорю я, глядя через её плечо. – Мы уже знаем, как назовём его.
Фред встаёт к окну, сложив на груди руки, и щурится на заходящее солнце.