Да молчат уста всех смертных, да умолкнет вся земля
Ремус Люпин не любит Рождество. Особенно он не любит Рождество в доме на площади Гриммо. Люди вокруг болтают о всякой всячине и о делах, которые надо успеть сделать. Рождество напоминает о некоторых вещах, о которых в обычных случаях положено забывать на праздники: он одинок и он беден.
Ремус понимает, что, по логике вещей, он не одинок, пока есть Сириус, но Сириус жестоко покалечен двенадцатью страшными годами и предательством друга. Ремус же был один слишком долго: с тех пор, как пятнадцать лет назад умерли его родители и четырнадцать (сложно подобрать другое объяснение) — его друзья. Дом, шум и украшения расстраивают его, хотя должны радовать. Он молча улыбается, когда Молли угощает его печеньем, и проводит все свое время в библиотеке, подальше от жизнерадостного бардака, создаваемого счастливыми людьми.
Быть бедным в Рождество означает невозможность купить подарок коллегам или — редкий случай — даме, с которой у него недолгий роман. Иногда Рождество выпадает на полнолуние, а если нет, то он восстанавливается после недавнего превращения или готовится к грядущему.В общем и целом, Рождество для Ремуса Люпина — самый кошмарный праздник, и он с трудом его терпит, но ради окружающих очень старается.
Сириус благодарен, и Дамблдор улыбается, будто бы говоря «Я понимаю, мой друг». А что касается ее, то, наверное, она тоже понимает, но, пожалуй, он совсем не хочет о ней думать.
Нимфадора Тонкс. Двадцать четыре года. Аврор по основному роду занятий и в свободное время член Ордена Феникса. Все, что относится к ней, такое красочное, слишком яркое и радостное, чтобы быть реальным. Она, должно быть, порождение его фантазии, особенно ее беседы с ним после собраний и шоколад, приносимый ей после полнолуния. Ремус представляет, что она смотрит на него с нежностью, потому что это лучше, чем с жалостью. А еще он думает, что ее внимательность к деталям его жизни — это аврорская выучка (он таки опасный оборотень), и тогда все становится на свои места. Иногда даже ему грезится, будто он сам выдумал Тонкс и все изгибы ее тела, сотканные из сверкающей росы, но это только в случаях, когда он настроен особенно поэтично.
Если он и придумал ее, то она действительно совершенное создание, и мысли о ней кружат ему голову.
Ныне сходит в Храм святой Свой, принимая знак раба
— Это всего лишь поцелуй, — говорит она и нервно заправляет прядь коротких розовых волос за ухо. — Просто глупая традиция.
Она по привычке кусает губу, а его раздирают противоречия. Это всего лишь поцелуй, как она утверждает, но он не целует людей каждый день. По крайней мере, не таких людей, как она, ведь она молода, и Ремус уверен, что она легко относится к поцелуям, а он — нет. Из-за скуки и вынужденного затворничества Сириус задался целью декорировать каждый дюйм своего дома кричащими рождественскими украшениями. Серебристая мишура, точно сосульки свисающая с уголков портретов, красные и зеленые гирлянды обернуты вокруг перил. Сириус зажег рождественские огни, которые пришлось зачаровать, ведь в доме Блэков нет электричества (волшебникам не нужны глупые маггловские удобства), и теперь лампочки весело мигают на окнах. Ель украшена баночками с конфетами, апельсинами и игрушками в форме мультяшных персонажей, которых выбирала Тонкс. Сириус гордо нацепил шапку эльфа. Ко всему прочему, он повесил омелу с коварным умыслом, чтобы и Эмелина, и Гестия поцеловали его. Вышеозначенная омела сейчас и маячила над головами Тонкс и Ремуса, двух случайных жертв.
Он на перепутье. Если он сдастся, многое изменится, включая ее роль в мире, который он так бережно строил, в мире, где, в общем-то, у нее не должно было быть роли, совсем никакой роли. А если нет, поскольку это более безопасный выбор… ох, все так запутано. Ремус не считает себя романтичным, также как и привлекательным или желанным, но его никто так давно не целовал, и если это нарушит хрупкий баланс его вселенной, то он, к своему удивлению, совсем не возражает.
— Ты права, — говорит он и чуть наклоняется, мягко касаясь губами ее губ: если что-то пойдет не так, он сможет обвинить себя в этом, поскольку инициатива была его. Тонкс углубляет поцелуй, аккуратно прихватывает его нижнюю губу. У нее вкус фруктового блеска для губ, сахарно-сладкого, и если Ремус не остановится, то легкие движения ее губ могут окончательно погубить его выдержку. Поэтому он медленно отстраняется, а Тонкс моргает и улыбается, поднимая руку, но прядь, оказывается, уже заправлена за ухо. Он тоже улыбается и кивает, поворачиваясь, чтобы подняться по лестнице. Он все еще ощущает вкус ее блеска для губ, и вкус этот превращается в пытку, о которой Ремус и помыслить не мог.
Сам Христос, Господь и Бог наш, нас от праха возводя
— Ты витаешь в облаках, — говорит Сириус, и Ремус пожимает плечами. Со времен Инцидента Под Омелой прошло четыре дня, и он на самом деле витает в облаках, поскольку тот поцелуй крепко обосновался у него в мыслях и отказывается потесниться. — Тонкс сказала, что подстерегла тебя под омелой, — добавляет Сириус и наливает себе чай.
— Верно, — отвечает Ремус, хотя «подстеречь» — не то слово, которое ему бы хотелось ассоциировать с поцелуем. Есть слова, которые можно употреблять в подобном контексте, например, «традиция» и «обязанность», но «подстерегать» подразумевает что-то вроде охоты или преследования, а Ремус Люпин знает, что не существует причины, по которой Тонкс бы употребила такие выражения по отношению к нему. На него никогда не охотились и его никогда не преследовали, и было бы намного легче жить, если б он знал, что она позволила себя поцеловать по традиции, нежели разрешить своему воображению пуститься вскачь.
Он решает, что Сириус неправильно истрактовал ее слова, и она имела в виду что-то совсем другое. Но все же замечает блеск в глазах друга и знающий взгляд, будто Блэк понимает, что грядет нечто, и независимо от обстоятельств будет наблюдать и ждать. Ремус берет свою чашку и направляется в библиотеку, чтобы поработать. А когда этой же ночью засыпает, то вспоминает вкус Тонкс, и теперь, спустя пять дней, проклинает себя за жалкую сентиментальность.
Сонмы всех небесных воинств предтекут Его заре
В один из вечеров Сириус решает, что им необходимы рождественские песни. И так как никто не хочет обидеть его, несколько членов Ордена соглашаются. То, что начинается невинно, в конце концов превращается в шумный кавардак, поскольку собралась в основном молодежь: Билл Уизли привел Флер, потому что хочет видеть ее в рядах орденцев, а еще здесь Гестия, Эмелина, Тонкс, Кингсли и Ремус. Ремус не столь молод, просто он всегда здесь. Они пьют огневиски из пластиковых стаканчиков, принесенных Гестией, а когда к ним заглядывает Муди, Сириус уже крутится на столе и распевает песню про три корабля, которая Ремусу никогда не нравилась.
Сам Ремус периодически присоединяется к хору, но поет хрипло, поэтому больше слушает Тонкс. Ее голос высокий и легкий, и очень приятный. Он представляет, как чудесно она бы пела, если б брала уроки. Впрочем, и так чудесно.
— Ты замечательно поешь, — говорит он ей после, и она хихикает в ладошку.
— Спасибо, — отвечает она. — Люблю рождественские песенки, правда, гимны люблю еще больше. Бабушка с дедушкой в детстве брали меня на Рождественскую службу, и это всегда было… волшебно.
Она снова улыбается, и он кивает, понимая: несмотря на презрительное отношение волшебников к магглам, существуют некоторые непостижимо прекрасные явления, что выше магии. И музыка — одно из них.
Он хочет сказать что-то еще, но знает: что бы он ни сказал, для него это будет иметь больше значения, чем для нее. Поэтому он кивает и боится посмотреть на нее. Она выглядит очень мило; ее волосы длинные, волнистые и по-дурацки розовые, и каждый раз, когда он на нее смотрит, в его груди что-то сжимается.
— Ты тоже неплохо поешь, — замечает Тонкс, а он смеется.
— Ты шутишь? — их взгляды встречаются. — Я ужасен.
На долю секунды у нее на лице появляется выражение удивления; он же так неуверен в себе, что опускает глаза и добавляет:
— По крайней мере, Джеймс так утверждал.
Ремус чувствует себя идиотом, потому что она была просто дружелюбна, и не стоит вести себя, как влюбленный школьник, поскольку в действительности он — тридцатишестилетний оборотень, лишенный надежды.
— Ты лучше Сириуса, — искренне говорит она, заправляя прядь волос за ухо. Он видит ее замешательство и чувствует себя ужасно, поскольку даже говорить нормально больше не может. Она права. А Сириус ушел орать песенки и гоняться за Кричером, принуждая того играть в огне-покер.
— Ты права. Ладно, я пойду. Спокойной ночи, — краем глаза Ремус видит, что она открывает и закрывает рот, как рыба. Будто бы хочет вежливо сказать, что ему не стоит уходить, но быстро приходит в себя.
Уже в комнате он снова и снова прокручивает сцену у себя в голове и понимает, что если бы был остроумнее, если бы сказал что-то другое, например, сделал комплимент ее прическе или еще чему-то, а не голосу, то диалог был бы короче и не такой болезненный. Но не стоит лгать самому себе. Он знает, что все складывалось бы намного проще, не будь она такой обаятельной и такой дружелюбной по отношению к нему, если бы она относилась к нему как любой другой член Ордена: держала его на расстоянии вытянутой руки. Потому что он таков, каков есть.
Поскольку Ремус любит обучать, то может общаться с маленькими детьми, которые не знают, кто он такой. Он может общаться с Сириусом и Молли Уизли, но не с Нимфадорой Тонкс, наверное, оттого, что она — первый за последнее десятилетие человек, к которому он что-то испытывает. В некоем идеальном мире, где у него были бы деньги и социальное положение, и не было бы шрамов и проклятья полной луны, он почел бы за честь ухаживать за ней. Но Ремус — жалкое подобие мужчины, и вот он сидит в своей комнате, мечтая, чтобы все закончилось, но знает, что, разумеется, об этом не может быть и речи, пока она поблизости.
Невечерний Свет нисходит, Он — Сияние Отца
Она заварила ему чай, и когда принесла чашку в гостиную, легко коснулась его руки. Он сидит напротив ели и размышляет. Дерево навевает воспоминания о тех временах, когда он чувствовал себя нормальным ребенком, и ему это нравится. Касание Тонкс обжигает, и он неосознанно ежится, отчасти от вспыхнувшего желания, отчасти от радости, вызванной ее прикосновением. В следующую секунду его тошнит от презрения к себе.
— Выглядит здорово, правда? — до него не сразу доходит, что она говорит с ним.
— Точно, — он замечает, что она кладет под елку несколько коробочек. Там уже лежат подарки орденцев друг другу, как и подарки семьи Уизли для Гарри и Гермионы, которые без сомнения будут праздновать Рождество здесь. На карточках Ремус видел и свое имя. Несколько свертков от Сириуса, угрожавшего подарить ему новую одежду, один от семейства Уизли, еще от Дамблдора, МакГонагалл, и даже неаккуратно завернутый и странной формы подарок от Гнуса, который может оказаться и нелегальным (никогда не разговаривай с ним, когда выпьешь, напоминает он себе). Поскольку Ремус не платит за жилье, то он скопил немного денег, поэтому он смотрит, чьи подарки предназначены ему, и очень удивляется, когда она кладет под ель коробочку с его именем. Он и не думал, что она что-то купит ему, но теперь не знает, что подарить ей. И притворяется, что не заметил, она же еще о чем-то болтает, а потом уходит, опаздывая на смену.
На следующий день он выбирается из дома и гуляет по улицам маггловского Лондона. У него есть несколько фунтов, и ему хочется найти что-нибудь такое же потрясающее и яркое, как она сама, и дать понять, как много она значит для него. Он хочет сказать, что его присутствие окрашивает его несчастную жизнь в яркие тона, но думает, что получит от нее в подарок тапочки или перчатки, или шляпу (потому что именно такие подарки дарят друзьям), и потому в растерянности. Перчатки слишком безличные, одежда или музыка тоже не подходят. Он не знает, что именно нужно. В конце концов, он покупает коробочку шоколадных конфет с вишневым ликером, поскольку у ее блеска для губ такой же вкус.
По пути домой он проходит мимо рождественских музыкантов, размышляя о том, как же мерзко, что ему известно, какая она на вкус. Ему хочется купить еще немного конфет для себя. На улице поют “Gloria in Excelsis Deo”, а он очень, очень замерз.
Он низвергнет силу ада и рассеет без следа
— Тебе никогда не приходило в голову, — в один прекрасный день говорит Сириус, — что ты ей нравишься?
Ремус спрашивает не «кто», а «что», и это неправильно, потому что это затягивает его в игру, затеянную Сириусом.
— Что ты такое говоришь?
— Ты ей нравишься, — повторяет приятель. — Это же очевидно. Она пускает слюни, как заправский Лунатик.
— Это невозможно, Сириус. Я не тот человек, на которого заглядываются женщины.
— Видимо, эта конкретная заглядывается.
— Не можешь ли ты заткнуться, Сириус, хоть на минуту! — рявкает Ремус. — Это ни капельки не смешно. Ты даешь мне неоправданную надежду, и нет ничего хуже.
— Лунатик, я…
— Нет, Бродяга, нет. Ты не знаешь, никогда не знал, каково это — быть мной.
Ремус вскакивает, переполненный нервной энергией и озлобленностью, готовый взорваться в любой момент. Как и всегда, он ненавидит Сириуса за умение задеть и уверен, что о своих переживаниях можно и не говорить. Бродяга знает его достаточно хорошо и понимает, что это просто смесь из того, что оборотню пришлось стерпеть. Поэтому Сириус сидит и наблюдает, как Ремус делает глубокий вздох. Несмотря на очевидность того, что происходит с другом, Бродяга достаточно умен и осознает, что он не испытывает то, что на самом деле испытывает Ремус, поскольку знать и прожить — это две разные вещи. Разнообразия ради Сириус молчит.
— И я не хочу говорить о ней. Просто не могу. Потому что не могу даже представить, что она дважды взглянет на меня, и если ты продолжишь настаивать на этом, я… Такого никогда не произойдет, ведь на меня никто никогда не смотрел и не думал, будто я что-то из себя представляю, и такого не будет. Поэтому, надеюсь, ты меня простишь, Сириус, но я предпочту коротать свои дни в жалком одиночестве.
— Она тебе нравится, — тихо говорит Сириус. — Мерлин, Лунатик…
— Пожалуйста, перестань, Сириус. Ты и так меня очень расстроил.
— Возьми себя в руки! Что за отвратительная привычка себя жалеть? «О, я — оборотень, и поэтому нет никаких сомнений, что некая, слегка иррациональная, но все же замечательная девушка не решит, что я тоже замечательный». Господи маггловский Иисусе, Ремус, если б я знал, что ты стал таким, то выломался бы из Азкабана много лет назад, чтобы вколотить в тебя здравый смысл.
От слов Сириуса Ремус ощеривается и хочет сказать ему, что такие разговоры тяжело вести сразу после трансформации, но выбирает более благородный выход из ситуации. Он берет свою чашку и покидает кухню.
Пресловутая девушка стоит снаружи, широко распахнув глаза и зажав рот рукой. Ему хочется сдохнуть здесь и сейчас, потому что она слышала весь разговор и теперь знает, что он, Ремус, испытывает к ней что-то непозволительное. Он прямо-таки видит, как она отгораживается от него, поскольку оборотни отвратительны, и, скажем прямо, чувства одного из них к молодой ведьме — это неправильно во всех смыслах.
— Я… прости, — говорит он и пытается пройти мимо. Но она кладет руку ему на плечо, и он уже ожидает проклятья.
Вместо этого она делает шаг к нему:
— А что, если она обратила на тебя внимание и решила, что ты вовсе не среднестатистический, а по-своему очень привлекательный? Что, если она подумала, что ты кое-что из себя представляешь? Можешь в это поверить?
Он не дышит, только сердце уходит в пятки. Еще один шаг к нему, и мягкое касание губами его губ. «Точно, вишня», — думает он, и совсем не уверен, что ему полагается делать. Она настойчива, и он подчиняется заданному ей ритму. Одна ее рука небрежно лежит у него на бедре, а вторая обхватывает чашку в его левой руке, на случай, если он решит ее уронить. Ну, или еще на какой-нибудь потенциальный — учитывая данную ситуацию, — случай.
Она отстраняется, и Ремус не хочет смотреть на нее, но все-таки медленно открывает глаза. Тонкс улыбается.
— Не так уж плохо, правда? — спрашивает она, по-прежнему придерживая чашку и слегка касаясь пальцами его ладони.
Серафимы скрыли лики, Херувимы не уснут
Последовавшие за нападением на Артура Уизли дни были наполнены удвоенными сменами, незаметными прикосновениями рук и встречами в темных углах. Они улучали минуту-другую, стоило только одновременно оказаться в штабе, и обычно прятались в чулане для метел или в библиотеке. Горячими поцелуями покрывались пальцы, губы, щеки, шеи, уши, лбы и кончики носов, а руки блуждали по одетым телам, ощупывая и узнавая.
— Это, — говорит Ремус, — отличный способ почувствовать себя живым.
Сегодня он преисполнен жалостливой печали и уверен, что она зачем-то использует происходящее, и ему совсем не хочется об этом думать, но он все равно думает. Стоя посередине слабоосвещенного коридора, она поворачивается и смотрит на него, приподняв брови.
— Патетика устарела в прошлом сезоне, — замечает она. — Хорошо, что даже будучи патетичным, ты симпатичный.
Она целует его в щеку и шепчет, что ему стоит перестать думать так много, и тут же уходит, чтобы вернуться к работе.
Тем же вечером, вернувшись, она находит его глядящим в огонь и слушающим смехотворную женщину, смехотворно булькающую песни по радио. Она садится к нему на колени и говорит, что ему надо постараться, очень сильно постараться и поверить, что он ей очень нравится, и она хочет его. И это совсем не относится к ощущению себя живой, это — желание быть с кем-то, кто тебе небезразличен настолько, что хочется обниматься с ним в шкафу.
Он не может протестовать, пока ее губы скользят по подбородку, он просто очень благодарен за то, что она предлагает ему выкинуть мысли из головы, потому что думать в ее присутствии практически невозможно. По крайней мере, пока она не начинает петь: «О, приди, помешай моё варево, и, если всё сделаешь правильно, ты получишь котёл, полный крепкой, горячей любви». И он вынужден щекотать — Тонкс сворачивается в хихикающий клубочек у него на коленях. Он улыбается, а радио продолжает булькать несмотря ни на что.
Вопия, поя, взывая, пред лицем Его всегда
Наступает канун Рождества. Дети, Сириус и, возможно, домовой эльф уютно устроились в своих кроватках. Все кроме Ремуса Люпина, но поскольку он не ребенок и не Сириус, это нормально. Поэтому он сидит на полу, смотрит в огонь и пьет чай, затылком опираясь на диван.
Он думает, поскольку Тонкс еще на работе и придет поздно, и поскольку прошло уже семь дней с тех пор, когда они начали, что бы они там ни начали, а он по-прежнему пытается во всем этом разобраться. Сложно перебороть годами выношенное чувство ненависти к себе, и тем сложнее, когда кто-то (ты готов поклясться, что этого кого-то срисовали с твоей мечты) хочет доказать тебе противоположное, и доказывает поцелуями и глотками из твоей чашки, и хитрыми взглядами во время собраний Ордена, и долгими разговорами допоздна.
Грустно, что ему пришлось ждать целую жизнь, чтобы узнать, как это ощущается (поскольку он предпочитает говорить это, правда), но он рад, что у него хотя бы есть шанс, которого лишен Нюньчик, потому что тот — чертов хмырь. Эта мысль тешит его эго. Дверь открывается, и она прокрадывается в комнату, обогнув стул и только единожды споткнувшись. Она ложится на диван, и ее руки касаются его затылка, пока они вдвоем смотрят на огонь.
— Как работа? — спрашивает он, а ее пальцы перебирают его волосы.
— Кошмарно. Я завтра на дежурстве, надеюсь, ничего не случится, — отвечает она. — Твои волосы такие мягкие, обожаю их. Как будто гладишь собаку или что-то в этом роде.
— Ха, — говорит он через плечо, чуть улыбаясь, потому что она всегда говорит такие дурацкие вещи — правда, количество дурацких изречений экспоненциально выросло за последнюю неделю — и он не может не улыбнуться. Ее слова всегда вызывают улыбку, потому что они светлые и счастливые, и это то, что ему в ней очень нравится.
— Ты понял, о чем я, — она сворачивается так, чтоб их головы были совсем рядом. — Ты теплый. Давно здесь сидишь?
— Я просто размышляю.
— Размышляешь? Мне казалось, будто мы согласились, что это надо ограничить, милый, — мягко говорит она, и выдыхаемый воздух щекочет ему щеку.
— Ага, но что, если я размышлял о тебе? — он поворачивается, и теперь их носы соприкасаются.
— Уже лучше, — он скорей ощущает, чем видит ее улыбку, а потом она целует его, медленно и легко. Он поднимает руку и проводит пальцем у нее по щеке, чтобы прикосновений стало больше.
Она вздыхает, когда поцелуй оканчивается.
— О чем ты размышлял?
— О Рождественских елях, — говорит он и снова целует. — Мне они нравятся, поскольку мама считала Рождество очень важным праздником. У нас не хватало денег на украшения, но всегда стояло дерево, увешанное попкорном и апельсинами, и это было прекрасно. Вот что мне всегда нравилось в Рождестве, так это ель.
— Мне нравятся подарки. Дарить и получать. Спасибо за конфеты.
— Ты должна была подождать до Рождества, — поддразнивает он.
— Ммм. Не сдержалась. Я за милю учую шоколад.
— Хороши они, да? — ему неловко за то, что он сам себе купил немного.
— Да, — признает она.
— Откуда ты догадался, что я люблю вишню?
— У тебя вишневый вкус, — и от этих слов она смеется.
Она сползает с дивана и садится, оседлав его бедра. Ее локти опираются ему на плечи, а пальцы гладят волосы сзади на шее. Они касаются друг друга лбами, дыхания замедляются и выравниваются. Она так хорошо пахнет вблизи… Но по правде говоря, она всегда хорошо пахнет.
— Ммм, — она покрывает легкими поцелуями его щеку. — Рада, что ты согласился. Я думала, прежде чем ты меня заметишь, пройдут века. Не говоря уж о чем-то большем…
Она чуть отстраняется и широко открывает глаза:
— Тебе нужно открыть свой подарок!
И тянется назад, вслепую шаря рукой до тех пор, пока не находит что-то и отдает ему. Это прямоугольная коробка, обернутая в кричаще яркую бумагу с нарисованными конфетами. Он не сдерживается и смеется потому, что это так похоже на нее, и когда он открывает, то изумленно обнаруживает, что коробка не прямоугольная, а квадратная и очень плоская. Там пластинки, старые, пропахшие пылью и с обтрепанными уголками, но пластинки с Рождественскими гимнами и хоралами, которые, как выясняется, когда он заглядывает в список песен, ему на удивление нравятся.
— Зачаровано так, чтоб ты не догадался, что внутри. Я подумала, что это тебе понравится больше, чем глупые перчатки, — она немного краснеет, потому что Ремус не любит, когда люди тратят на него деньги, но каждая из пластинок прошла тщательный отбор, и это действительно очень много значит.
— Замечательный подарок, — он улыбается, откладывает пластинки на диван, а потом снова притягивает ее к себе и целует. Она выгибается, пытаясь стать ближе, и он чувствует, как кровь приливает к очень интересному месту его тела. Ох, думает он, на самом деле это совсем не так уж и плохо. По идее, ему должно быть некомфортно, однако он слишком занят: его руки пробрались под ее джемпер и исследуют спину. Например, он узнает, что расстояние от пояса джинс до застежки лифчика — это его растопыренная ладонь, и этот факт завораживает.
— Ремус, — зовет она, прерывая поцелуй, и продевает палец сквозь петлю его ремня. Она смотрит в сторону и кусает губу. Нервничает.
— Да.
— Ты не возражаешь… если мы займемся этим? — мягко спрашивает она, и это — тот самый шаг, что они еще не сделали, и тот самый, который сейчас она инициирует, что само по себе очень возбуждающе.
— По большей части… Я просто… Я не шибко привлекательный и весь в шрамах, сама понимаешь, и…
Она смеется и снова целует его, опускаясь вниз и вперед, и… ох. Ее бедра ритмично движутся, и он, кажется, потерян для окружающего мира на многие века.
— Ты уверена? — переспрашивает он, придерживая ее за подбородок и поглаживая пальцем щеку. Она кивает.
— Очень даже. Не будет ли это слишком быстро? Я все понимаю, но сейчас Рождество, и почему-то мысль об этом здесь и сейчас очень заводит, — она тараторит, и он замечает, что на ее щеках выступил румянец, а она гладит пальцами его загривок.
Прежде он никогда не думал ни о чем подобном, но теперь он видит очарование света очага и мерцание тысяч маленьких лампочек на самой ели. Действительно, завораживает.
Он представляет себе миллион проблем: они в гостиной, которая все равно что проходной двор, и дома все семейство Уизли и Сириус, и Гарри, да и само по себе происходящее немного беспокоит. Но в данный момент у него на руках красивая женщина, к которой он неравнодушен и которая хочет его, и его шрамы, и сварливость и все такое прочее, и поэтому он говорит только:
— Ты знаешь, Рождество я люблю меньше всего.
Она хулигански улыбается:
— Ну, тогда тем более.
И тут же лезет к себе в карман за палочкой, заклинанием запирая дверь от любопытных взглядов. Прежде, чем она успевает положить палочку на пол, он уже целует ее шею, вдыхая вишневый запах ее косметики. В голове проносится мысль (и не в первый раз) о том, что если бы у рая был аромат, то это была бы вишня.
Тонкс же зря времени не теряет: ее руки умело расстегивают его одежду, а поцелуй она прерывает только, чтобы пробормотать:
— Никогда б не подумала, что кардиган может быть сексуальным, но, черт тебя побери, Ремус Люпин…
И снова целует, приступая к пуговицам рубашки. Ее джемпер велик ей, и снимается со скоростью света, а они смотрят друг на друга. Она осталась только в ярко-красном лифчике, контрастирующем с бледной кожей, он — в поношенной футболке, под которой ее руки оказываются раньше, чем он успевает выдохнуть.
У него перехватывает дыхание, когда она проводит пальцем по шву его джинсов, через ткань прикасаясь к члену. Она низко, дьявольски смеется, и вторая лямка лифчика спадает с ее плеча. Сейчас она больше чем когда-либо похожа на нимфу: яркие, розовые волосы торчат во все стороны, а в глазах плещется нечто похожее на распутство и, исходя из того, как ее пальцы подцепляют его ремень, распутство оно и есть.
Ремень снят, и Ремус уже лежит на полу, покрытому, к его счастью, толстым ковром, который когда-то притащили с чердака. Отблески огня и гирлянд на елке раскрашивают ее кожу в теплые, радужные тона, и он целует ее живот по направлению к джинсам и тут замечает длинный шрам от талии до ребра.
— Видишь? У меня тоже шрамы, — говорит она.
— Но ты можешь избавиться от них.
— Я думаю, что так выгляжу смелее, — и улыбается. — Будет совсем скучно, если кожа гладкая, как у статуи. Мне нравятся маленькие изъяны.
Он целует ее, и ее руки быстро высвобождают его из футболки, протащив ее через голову, пальцы осторожно прикасаются к его спине, массируя мышцы. Он расстегивает ширинку, и они оба помогают ей избавиться от штанов, и она тут же начинает играть с его «молнией», поэтому он садится. Он осознает, как выглядят его шрамы при свете, но в ее глазах нет отвращения, и она не отводит взгляд. Вместо этого она тоже садится и проводит пальцами по бледным полосам, мягко целует их.
В этот момент он ощущает такую любовь, какой, как ему кажется, он недостоин, но он ничего не может поделать, поскольку ничего не поделать с тем, как она заставляет его чувствовать, и он хочет, чтобы она чувствовала то же.
Он укладывает ее на спину и целует в живот, возле пупка, и ниже, ближе к трусикам и еще ниже. Она ерзает, когда его пальцы нащупывают резинку, стягивают вниз, а потом находят клитор, и Тонкс задыхается.
— Что… ох… — ахает она.
— Я, наверное, не смогу долго продержаться, и хочу, чтоб ты тоже получила удовольствие, — он с трудом контролирует себя, поскольку все это так давно, и у него такой твердый, и он так готов, но Ремус хочет, чтобы Тонкс знала, что она — все, о чем он когда-либо мечтал, и даже больше.
— Заверяю тебя, Р.Дж. Люпин, я получу удовольствие несмотря ни на что, — а потом ее глаза закрываются, и она вдыхает и выдыхает, и коротко всхлипывает, пальцами ероша его волосы до тех пор, пока не тянет, и он смотрит на нее. Ему не нужно слов, чтобы понять, что ей нужно. Пока она, приподнявшись, тянется к его ширинке, он расстегивает ей лифчик и целует в ложбинку между грудями.
Она лежит на полу, великолепная, абсолютно красивая, запрокидывает ногу ему на бедро и притягивает ближе. И затем она такая теплая ох, такая блядь теплая вокруг него. Она выгибает спину и закрывает глаза, а он целует краешки ее улыбающихся губ.
— Боже, — говорит она, распахивая глаза, когда они лежат вместе. И он молча соглашается, что пробуждение божества — это единственный способ описать то необычайное, что он ощущает, то, как они подходят друг другу, то, как он начинает двигаться вперед, и ее бедра приподнимаются, чтоб встретиться с ним, то, как она шепчет богохульства и молитвы, то, как оживают в его сердце незнакомые доселе чувства.
И когда она изгибается, а он закрывает глаза в экстазе, бормоча «Дора», а она вздыхает «Ремус», мир идеален. После она кладет голову на плечо, и ему приходится собрать всю одежду и затем, обернув себя и ее одним из вязаных пледов Молли, отнести ее и вещи в свою пустую комнату этажом выше. Они падают на постель, и она по-прежнему лежит, уткнувшись ему в шею.
Аллилуйя, аллилуйя
Он приподнимается на локте и смотрит, как она спит. Она прекрасна: яркие волосы, заметные теперь следы его укусов спускаются дорожкой по шее и исчезают под покрывалом.
— С добрым утром, — говорит она и выгибает спину — ее грудь прижимается к тонкой простыне — и улыбается. — Хорошо спалось?
— Да, спасибо, — он нервничает, потому что это первый раз за очень долгое время, как он помнит, когда он просыпался рядом с кем-либо. — А тебе?
— Очень хорошо, спасибо, — она улыбается шире, и он понимает, что пропал.
— Я не знаю, что теперь сказать, — говорит он. — Если я скажу вроде «было здорово», то прозвучит слишком нахально, а если я скажу по-другому, например, «ну, как насчет завтрака?», это может быть воспринято по-разному, и…
— Я предпочитаю действия словам, — замечает она. — Поэтому если я повернусь вот так, — она и поворачивается, повторяя его позу, — можно предположить, что прошлая ночь мне очень понравилась и мне хочется еще немного задержаться в постели. А если я сделаю вот так, — она перекидывает ногу через его, — можно предположить, что мне хочется повторять это, возможно, каждый день и, возможно, долгое время.
— А если я сделаю вот так, — его рука проводит по изгибу икры и выше, по бедру, где и задерживается, — мне придется присоединиться к озвученному мнению.
— И, возможно, когда-нибудь в будущем мы могли бы заниматься этим в своей кровати, — застенчиво говорит она, — после того, как мы возвращались бы домой откуда-нибудь вроде свидания, и ты бы мог обращаться ко мне как к своей половинке, и…
— Вы краснеете, мисс Тонкс? — спрашивает Ремус, и их лица разделяет только пара дюймов. Ее слова возбуждают сильнее всего того, что он когда-либо слышал, поскольку она не только не возражает против того, что он стар и может оказаться весьма опасным — забудьте о том, что он беден — она хочет его. Хочет проводить с ним долгие часы, и хочет, чтобы это длилось годами времени и на долгий промежуток. И это сводит с ума.
— Возможно, но я предпочитаю «Дора», — говорит она. — Особенно, когда ты произносишь это в порыве страсти.
Он смеется, и она, наклоняясь, губами преодолевает разделяющее их расстояние. И это чудесно.