Ты сидишь в кресле перед камином, поздняя ночь. Твоя голова тяжела, безвольно свешивается на грудь. В полусне ты видишь пляшущее в камине пламя, оно взвивается вверх, выбрасывает фейерверки искр, опадает и снова взмывает вверх, и тает, и угасает, оставляя лишь смущенно краснеющие угли, прикрытые корочкой пепла.
Тебе не холодно, однако ноги не чувствуются, точно онемели. Попытки шевельнуть ими успехом не завершаются, и ты, смирившись, переводишь взгляд на бокал, зажатый в ладони. На дне его переливаются темно-красные отсветы.
На пробу ты сжимаешь пальцы. Тонкое стекло острее ощущается, ты чувствуешь его сопротивление. Давишь еще, давишь, не осознавая происходящего, и — вдруг! — стекло лопается, оставляя в ладони сотни осколков и ножку бокала, увенчанную острыми пиками сколов. Ножка падает на пол, вместе с градом алеющих осколков. Вино смешалось с кровью. Боли нет, и ты даже не удивляешься этому. По руке бегут алые капли, ударяются об пол, но ты чувствуешь только легкое покалывание и странное онемение там, где ладонь изрезана стеклом. Ты медленно поворачиваешь ладонь, осматривая ее со всех сторон. Отмечаешь блестящие осколки в сочащейся из ран крови. С каким-то болезненным любопытством вглядываешься в них, как будто ища ответ на мучающий вопрос.
Появившийся домовик начинает суетиться, подметать стекла с пола, вытаскивать их из царапин, промывать раны. В конце концов ты опускаешь ладонь в какую-то желтоватую жидкость, и раны начинает болезненно щипать. Только это, кажется, приводит тебя в чувство.
Раны затягиваются на твоих глазах.
Когда зелье сделало свое дело, ты брезгливо отряхиваешь руку и тяжело встаешь. Запахиваешь полы халата и бредешь вверх по лестнице, в спальню.
* * *
Была бы твоя воля — отменил бы Рождество. Напрочь. Отменил бы снег, мишуру и песнопения на улицах, так раздражающие с утра. Отменил бы идиотских Санта-Клаусов, и подарки, и елки, увешанные гирляндами. Запретил бы аромат жареных каштанов и хвои.
Удалил бы все. Навсегда.
Но ты — нет, ты не можешь. И никто не сможет, наверное. Вот разве что — Темный Лорд.
Какая идиотская причина: стать Пожирателем Смерти, искренне веря, что отменят дурацкое Рождество. Вера не оправдалась, да. И ты знаешь, и это болезненно, но ты привык терпеть боль. Не то чтобы тебе все равно, конечно. И все же… Чертов идиот. Пойти в Пожиратели, чтобы сыграть в Гринча.
Конечно, у тебя есть психологическая травма, связанная с этим праздником. И с матерью, да. Однако ты напрочь забыл и то, и другое. Отец беспокоился о твоем рассудке, но сделал лишь хуже… И теперь ты заливаешь свои проблемы огневиски. Так и так отец сутками на работе, никто не помешает, да. Эльф еще есть, но что с них возьмешь? Они годятся лишь убирать да готовить. Тебе, в общем-то, плевать на эльфов.
Ты вновь сидишь в кресле перед камином. В том же халате. Прикладываешь холодный пакет молока к голове, становится легче. Впрочем, и к похмельям ты привык. И к наркотическому ощущению счастья, вызываемом «Империусом». Ха-ха, такой правильный отец, весь из себя благопристойный, держит тебя дома под «Империусом», чтобы ты не сбежал и не испортил его репутацию. А ты уже испортил, да, он мог бы и не беспокоиться, этот отец. Он, конечно, желает только лучшего, как и все родители. Мне немного жаль тебя, ты — развалина, морально и физически, твои мышцы ослабли без физических нагрузок, тебе все тяжелее и тяжелее вставать, а дурман в голове, нанесенный «Империо», все замедляет и замедляет мысли.
В голове какая-то путаница, мешающая тебе четко мыслить. Ты смотришь на фотографии, выстроившиеся на каминной полке. Ровно двенадцать штук в одинаковых рамках. Две из них — с траурной каймой, ты и мать, два портрета. На остальных — ты с семьей. Каждая из них изучена до мельчайших подробностей.
Портрет матери, с траурной лентой в уголке. Она, напряженная, неестественно смотрится в кадре, то и дело поправляет волосы и хмурится. Министерская фотосъемка, для доски почета. Ты тогда еще не родился, еще шесть месяцев до тебя.
А вот и ты сам. Беззаботный, улыбающийся. Тебе семнадцать, ты только что закончил школу. Фото для выпускного альбома. Несмотря на войну с Темным лордом, ты весел. Тебе пока что нет дела ни до чего, кроме выпускного.
Траурная лента отрезает кусочек мантии со значком старосты и гербом факультета: Слизерин.
На следующей фотографии тебе годик, ты агукаешь и суешь палец в рот. Сидишь на руках у матери, отец тут же, ласково улыбается. Шевелятся ветви яблони, тени пляшут на земле. Сейчас ты не можешь выходить на улицу, и смотришь на эту самую яблоню из окна спальни. Довольно редко, впрочем.
А вот еще фото. Торт с одиннадцатью свечами, ты читаешь письмо, а отец и мать стоят за твоей спиной, улыбаясь и держась за руки. Твоя мать снова беременна, на шестом месяце уже. На исходе его произойдет выкидыш.
Предпоследняя фотография. Тебе лет пятнадцать, на груди сверкает новенький значок старосты. Родители сияют, положили руки тебе на плечи. Фон — «Хогвартс-экспресс».
Последняя фотография. Тебе шестнадцать, вид — крайне серьезный. Быть может, из-за прямоугольных очков, которые вовсе не нужны. Вы с родителями в Праге, позади — великолепнейший вид на Влтаву.
Самые четкие воспоминание, даже в тумане «Империуса».
* * *
Прага.
Ты снова и снова прокручиваешь это слово в голове, на разные лады. Тебе хочется плакать, глаза немного жжет. С раздражением хмуришься, бормочешь что-то невразумительное. А ведь когда-то ты был человеком, молодым, красивым. Тогда весь мир был для тебя, улыбался тебе, и плевать было на проблемы вокруг.
Солнце, такое любимое и яркое солнце рассыпалось вокруг тебя золотистыми бликами, отражающимися в водах Влтавы, в искринках инея, рассыпавшихся по траве на берегу реки. Средневековая архитектура, небольшие домики, такие уютные, что ли. Ты не знаешь, как называется этот стиль, но ты бы хотел остаться здесь навсегда. В этом нет особой логики, но ты давненько уже не задумывался о таких вещах, как последовательность в суждениях.
В твоих руках — книга, вполне соответствующая раннему зимнему утру и берегу реки. Ты, впрочем, о ней позабыл, и счастливо улыбаешься, спрятав лицо за теплым шарфом.
Город просыпается. Появляются велосипедисты, автомобили, прохожие. Многие спешат куда-то, и лишь одна девушка неспешно идет по набережной, наступая на определенные плитки. Она, кажется, задумалась о чем-то и не обращает внимания на прохожих, обгоняющих ее.
Столкновение неизбежно, и вот вы, с легким смущением и смехом, отскакиваете друг от друга. Ты смешно поправляешь ненужные очки, но они вновь сползают на кончик носа. Девушка смеется, и ты тоже, а потом как-то само собой происходит знакомство. Я-дзь-ка. Ядзька Вуйцвик. Тебе пришлось несколько раз повторить, чтобы сказать верно.
Очки прячутся в карман теплого пальто, а ты, позабыв все рекомендации друзей насчет девчонок, несешь какую-то чушь и улыбаешься.
Ядзька тоже улыбается, и поправляет волосы, подхваченные ветром. Они рыжие-рыжие на солнце, почти красные. Ты думаешь, что твои скорее желтые, чем рыжие, и умиляешься ее славянскому акценту и легкому пришептыванию.
Почему-то ты ничему не удивляешься. Ни такому естественному знакомству, ни чашке кофе, выпитой в кафе близ зоопарка.
И уж как-то само собой получается, что вы не расстаетесь до самого вечера, и все говорите, говорите и говорите о чем-то, таком важном и необходимом, здесь и сейчас, тебе и Ядзьке. Время летит неумолимо быстро, и вот позади уже сотни улочек Праги, позади дома, словно вышедшие из старинных сказок, и площади, выстеленные брусчаткой. Сотни легенд Праги позади, и много чашек кофе в первых попавшихся кафе, и стихи, набросанные на бумажных салфетках. И даже Влтава уже позади, и величественные фигуры на Карловом мосту.
Где-то вдалеке играет музыка, что-то потрясающе подходящее сумеркам, полное светлой грусти по уходящему дню. Пронзительные звуки скрипки почти болезненно отзываются в сердце, и, кажется, неведомая мелодия навеки останется в нем. Так и происходит, ты до сих пор ее помнишь. И помнишь, как в последних лучах солнца волосы Ядзьки, красно-золотые, трепал ветер, и как она отводила их с лица. Помнишь ее румяное лицо, и голубые прозрачные глаза, и пухлые губы. Помнишь дрожь, пробежавшую по всему телу, когда она вдруг прижалась своими губами к твоим и, пролепетав что-то по-чешски, убежала в темноту парадного.
Ты, Барти, прижал тогда холодные пальцы к губам и, как сомнамбула, побрел прочь. Ты улыбался так широко, как только мог, и готов был кричать от радости, но не мог произнести ни слова.
Ты брел по брусчатке, и холодный зимний воздух, казалось, впитывался в тебя. Ты дышал полной грудью, и город вокруг тебя, сказочная Прага, приобретала другие очертания в темноте.
Ты дошел до набережной, той, где вы встретились, когда небо совсем потемнело и желтые фонари как-то неестественно обесцвечивали серые камни.
В кармане ты нащупал какую-то мелочь. Кажется, монетка в три кната.
Широко размахнувшись, ты бросил ее в воду. Влтава приняла монетку с тихим всплеском.
В отеле ждали мать и отец. Их, впрочем, не особенно волновало, где ты ходил весь день. Отговорился достопримечательностями… Хотя, ты действительно немало узнал.
Ты едва ли помнишь, что съел на ужин, и валишься на кровать сразу же по возвращении в номер.
* * *
Наутро вы с отцом и матерью фотографировались на фоне Влтавы, после чего ты торопливо попрощался с ними и почти бежал по улицам, метался, повторяя вчерашний маршрут, искал ее рыжие волосы в толпе и, наконец, выдохся, и приник к каменному парапету Карлова моста. Огромные статуи, исполненные из серого камня, казались немного пугающими.
Ядзьки нигде не было видно.
Ты готов был уже отчаяться, бросить все и плестись обратно в отель, но что-то не дало тебе сделать это. И, перехватив чашку кофе в уличном кафе, ты опять шагал по улицам, едва замечая город, магглов, солнце, блещущее в окнах и прохожих, кутающихся в свои шарфы.
Ты не видел, как появляются венки омелы и остролиста на зданиях и как призывно распахнуты двери церквей. Ты искал ее, Ядзьку, и готов был, кажется, весь город обойти.
Ты искал ее круглое лицо, рыжие-рыжие волосы, улыбку, звонкий смех и привычку откидывать волосы назад с легким раздражением. Искал ее голубые глаза, и несколько раз едва не ошибся.
Под вечер в городе все было украшено к Рождеству. Сотни гирлянд — еловые ветви, остролист и омела, мигающие огоньки и блестящая мишура, елки на площадях, украшенные прозрачными фонарями с горящими внутри них свечами… И все это великолепие освещено желтоватым светом старых фонарей. На ветвях деревьев блестел серпантин, из церквей и с площадей доносилась музыка и пение колядующих. В сумерках старинные домики казались особенно притягательными. В каждом окне на подоконнике горела свеча.
Ты устал. Прага открылась тебе с новых сторон: ты видел сотни, тысячи лиц, и каждое из них отличалось чем-то от предыдущего и от тех, что ты видел в Англии. Кто-то был весел, кто-то смеялся, или грустил, или просил о чем-то, многие мечтательно улыбались или напевали рождественские гимны.
Ты зашел в булочную, кажется, недалеко от Золотой улочки. Оттуда маняще потянуло свежим хлебом, и ты не удержался. Взял чашку чая — большую, глиняную, со скалами на краешке — и что-то из выпечки. Сел у окна, расписанного белилами по случаю Рождества и Нового года.
Некрупные снежинки как будто парили в воздухе, планировали, и казались чем-то из другого мира в желтом свете фонарей. Прохожие улыбались, дети ловили снежинки на язык. Многие целыми семьями направлялись в церковь, празднично одетые. Сочельник.
Напряжение, накопившееся за день, вдруг отпустило.
Допив чай, ты купил еще сдобы для родителей, и с улыбкой на лице зашагал в направлении отеля.
* * *
Ты морщишься, потираешь раненую вчера ладонь. Пламя в камине только разгорается, и дрова трещат, постреливают искрами. Каминная решетка надраена до блеска. В комнате не горят свечи, и большая часть помещения скрывается в темноте.
Тебе не хочется вспоминать дальнейшие события.
Когда ты пришел к дому Ядзьки, на следующий день после Рождества, два брата (или кузена, тебе как-то не до родственных связей было) доходчиво объяснили, что не стоит больше искать с ней встреч.
Девушка плакала и умоляюще лепетала на чешском, хватала родственников за руки, пыталась защитить тебя, Барти. А ты ничего не мог сделать, стирал только кровь, текущую из разбитой губы на подбородок и чувствовал, как наливается синяк на скуле. Костяшки пальцев саднили. Да и бок болел, но ты не подавал вида. Вытащил из кармана письмо для Ядзьки и небольшой подарок в коробочке. Ангел, усыпанный блестками, из папье-маше и какой-то жесткой ткани.
Несколько слов — и коробочка, тщательно осмотренная со всех сторон родственниками, в руках у девушки. Она плакала и улыбалась. Письмо досмотр не прошло.
Ты грустно улыбнулся, и корочка на разбитой губе треснула. Ты почувствовал теплые капли крови на подбородке, с раздражением стер их тыльной стороной ладони. Остался длинный бурый след.
Ты попрощался с Ядьзкой и ее защитниками взмахом руки.
Родители устроили сцену с охами и ахами, обещали разобраться с обидчиками, но ты лишь угрюмо повторял, что это пустяки, не стоит внимания.
Отец в назидание оставил тебя без медицинской помощи, и ты до самого начала занятий щеголял синяком в пол-лица, чем даже завоевал немного внимания и уважения у однокурсников.
День с Ядзькой — воспоминание, не дающее тебе сойти с ума. Оно дает тебе надежду. Сколько бы ты ни говорил, что надежда — для дураков, она ведь живет в тебе, Барти. Ты веришь, в глубине души веришь: доведется еще увидеть Ядзьку Вуйцвик. Хоть мельком, хоть раз.