Ночью — громко. Знаю, должно быть тихо, и многим кажется, что так оно обычно и есть, но на самом деле ночью — громко. Потому что в этой застывшей, вязкой, леденящейся тишине каждый шорох слышится колокольным звоном, каждый шаг — сигналом опасности, каждый вздох…
Я не дышу.
Я считаю до шестнадцати и открываю глаза.
Надо мной дрожит сероватый небосвод потолка и, если очень постараться, трещины можно принять за звёзды, но для этого придётся допустить, что звёзды могут быть тёмными, а мне совсем не хочется в это верить. Не буду. Повсюду — рядом, вокруг, под ногами, сам с собой разговаривает дом: пыль подвалов хвостами щекочут мыши, их коготки тонко царапают деревянные стены, тонкое попискивание умножается эхом… Половицы скрипят, вздыхают водопроводные трубы, в камине ухает пепел.
Так громко.
За окном стрекочут цикады, за окном по каждой травинке растекается темнота, она пахнет васильками и немножко — горьковато! — полынью, и её, кажется, тоже можно услышать.
Где-то там ухает сова, где-то там хлюпает носом ручей, где-то там… где я?
— Эй, — я пытаюсь встать.
Мир шатается перед глазами, расплывается серебристыми искрами, как будто он не мир, а чей-то патронус, и я падаю на кровать. Пружины растягиваются, прогибаются, матрас сминается, вдавливается, простыня шуршит осенними листьями…
— Эй, — говорю я. — Не надо так громко!
Я такая неуклюжая, такая нелепая, не было ни дня, чтобы чего-нибудь не снесла и не разбила, даже сердце себе — умудрилась. Как хорошо, что бывает Репаро. Как хорошо, что… где Ремус?
Я считаю до шестнадцати и оглядываюсь по сторонам.
Никого нет. Тишина. Только кровь гулко бушует в висках, как будто пытается взять меня приступом.
— Эй?
Осторожно и медленно я спускаю ноги с кровати — одну за другой. Поджимаю пальцы, чтобы их не обожгло холодом, в который полы кутаются, как в одеяло, но холода не ощущаю. Осмелев, сажусь, потом отталкиваюсь — и поднимаюсь. Воздух свистит, потому что я неловко взмахиваю руками, воздух возмущён, ему это очень не нравится, и мне тоже не нравится, но я никогда не могла ничего поделать с собственным телом.
То есть нет.
Как это. Конечно, могла.
Пусть, пожалуй, волосы будут красными, а глаза — голубыми. Или серыми. Или зелёными. Или всё сразу.
— Ремус? — я зову его тихо-тихо, потому что тут и без меня какофония, а я не хочу быть ещё одним бессмысленным звуком. — Ремус?
Он не отвечает. Я одна в этой маленькой, испачканной паутиной комнате — каждый угол завешан белёсыми переплетениями. Говорят, паутина крепкая, такая крепкая, что даже крепче, чем проволока, а ещё мне часто говорят, что у меня волосы — как проволока, такие же жёсткие, но разве можно сравнивать паутину и волосы?
Я не буду.
Пауки соглашаются, шелестят по стенам липкими лапами.
Мне не страшно. Только тоскливо и одиноко, а где-то на первом этаже заливается плачем ребёнок.
— Тедди? — паника захлёстывает меня с головой, накрывает тёмной волной, с хрипами заливается в лёгкие.
Нужно поторопиться — и я срываюсь с места, бегу, с размаха толкаю дверь — ударяется латунной ручкой о стену со страшным грохотом. Снова бегу — вниз по лестнице, перескакивая через ступеньку, рискуя убиться. Держусь за перила, чтобы ничего не случилось, рука скользит по ним — кожа по гладкому дереву, и должно обжигать жаром, но снова не обжигает.
Ни жаром, ни холодом.
Я считаю до шестнадцати, и лестница заканчивается вместе со счётом.
Я просыпаюсь.
Надо мной дрожит сероватый небосвод потолка, затянутого тучами потемневшей извёстки. Я вчера долго, долго колдовала над трещинами, но залепить их незаметно всё равно не получилось, а Ремус сказал, что и не надо, потому что красиво и так. Улыбнулся и провёл рукой по моим волосам.
Сейчас он так тихо сопит рядом со мной.
Дом вокруг нас как будто живёт своей жизнью. Дышит водопроводными трубами, разминает суставы скрипучими половицами, уютно вздыхает угольками в камине. Радуется, что не одинок.
— Тедди, — сквозь сон говорит Ремус, и я приподнимаюсь на постели, чтобы увидеть сына.
Забавно. В темноте не разобрать, какого цвета у него волосы, но мне почему-то кажется, что сейчас они ярко-розовые. Если так, то можно будет прошептать «весь в маму!» — и снова уткнуться в подушку.
Так я и делаю.
Мне на плечо ложится рука Ремуса — горячее, родное прикосновение, и я всем телом подаюсь назад, чтобы быть к нему ближе. Когда мы рядом, я надеюсь на чудо. Когда мы рядом, у меня получается даже верить в то, что, несмотря на всю мою неуклюжесть-нелепость, мир ещё раз улыбнётся мне — и всё будет хорошо.