"Что любим, любим мы таким, как есть" (Роберт Фрост)
Иногда она смотрит на себя в зеркало, отмечая и внимательно исследуя все крошечные изъяны своей внешности, но делает это с исключительно научной точки зрения, как будто бы разглядывая нечто постороннее, не имеющее к ней никакого отношения.
Под нижней губой у нее веснушка, и это выглядит странно, потому что создается впечатление, будто губа выдается вниз.
Ее левый глаз заметно меньше правого, и потому лицо кажется непропорциональным, а то, что веснушка также находится на левой стороне, только усугубляет ситуацию.
Сегодня волосы не желали слушаться больше обычного, поэтому она собрала их в конский хвост, и это еще сильнее подчеркнуло диспропорцию ее лица.
Она смотрит на свое отражение и практически давится чем-то между всхлипом и смешком, но, что бы это ни было, она проглатывает его, тянется за зубной пастой и начинает чистить зубы.
Поворачиваясь обратно к зеркалу, она удивляется, как она – во всяком случае, она практически в этом уверена – была вот-вот готова расплакаться. Это беспокоит ее и в то же время оставляет невозмутимой: Гермиона Грейнджер не плачет из-за таких глупостей как физические недостатки. Она понимает, что на самом деле это только вершина айсберга, но опять же, Гермиона Грейнджер не плачет и из-за таких мелочей как мальчики.
Но она знает, что это не просто мальчики. Это он.
С остервенением вращая зубной щеткой, она поспешно старается подумать о чем-то другом, и почти вздрагивая от боли, ощущает во рту металлический привкус крови.
Обняв одной рукой себя за талию, она разглядывает свою ночную рубашку и вздыхает. Рубашка доходит ей до щиколоток и выглядит поношенной, что совсем не удивительно, учитывая то, сколько ей уже лет.
Она вполне могла бы купить себе новую, думает она про себя. У нее нет проблем с деньгами, особенно с тех пор, как она получила работу в Университете. Но. Но. Она начинает тереть щеткой еще яростней, стараясь заблокировать поток воспоминаний, заполняющих ее мозг.
Это было на Рождество, когда…
Нет, нет, нет! Она посмотрела в зеркало и в ту же секунду пожалела об этом, потому что там была ее ночная рубашка в торжестве своей обыкновенности, с тонкими вертикальными полосками медового цвета, подчеркивающими прискорбно плоскую и костлявую фигуру. Ее глаза вновь наполнились слезами, но она усилием воли подавила их, плотно сжимая губами зубную щетку.
Но они все прибывали, все эти глупые картинки из прошлого, у которых не было никакого права быть здесь. Она теряла контроль и знала это, и это было как будто во сне, когда ты смотришь со стороны, как ты все падаешь, падаешь, падаешь. И если ты достигнешь дна, то умрешь. Но ты всегда просыпаешься до этого момента.
И сейчас она смотрела на то, как падает все ниже и ниже, смотрела и ничего не могла сделать.
Итак, это было Рождество. И они только что начали жить вместе. И в то же время не вместе. Вместе, но не совсем. Ее уже тошнило от того, сколько раз она произносила эти фразы, от необходимости давать объяснения, от попыток притвориться, что она не видит всех этих подозрительных взглядов. Но тогда она просто не думала обо всех этих вещах, не ожидала их, хотя должна была, потому что в первую очередь именно они привели ее сюда, так? В действительности, она до сих пор помнит его слова «Ну… мне кажется… э… раз уж вы с Крамом больше не… »
— Вместе? — всхлипнула она, потому что, хотя и не любила его так, как он того заслуживал, знала, что когда они расстанутся, ей будет очень его не хватать.
— Верно, — ответил он, нахмурившись и явно испытывая неловкость, — И я подумал… раз уж вы больше не вместе… Я хочу сказать, что… нехотелабытыжитьвместесомной?
Вот так это и произошло. Он получил новую работу. Она в точности не знала, какую именно (наверное, потому, что он никогда не посвящал ее в детали), но будучи одаренной волшебницей и перебрав множество вариантов, она остановилась на двух: боксер или аврор.
Она готова была поставить все свои деньги на аврора. Потому что когда он возвращался домой где-то под утро, она видела многочисленные порезы и тянущиеся от них вниз следы засохшей крови. И каким-то образом все это влекло ее в той же степени, в какой причиняло боль, потому что открывало ей в Гарри Поттере то, чего она не знала раньше. Как, например, эту морщинку в правой верхней части лба, которая появляется, когда ему больно. Или то, как стекающая по ноге кровь обозначает удивительно мужественный изгиб его икры.
Пять лет назад (неужели действительно прошло столько времени?) она и представить не могла, что сейчас будет думать обо всем этом. Итак, было Рождество, и она тащила на себе огромную картонную коробку, изнемогая под ее весом, но упрямо не желая просить о помощи.
Наконец она поставила ее на пол и, практически распластавшись на ней, с тоскою уставилась в потолок, замерзшая и усталая, но при этом ощущающая себя настолько дома, что ей с большим трудом удалось подавить широкую улыбку, грозящую появиться на лице.
Он вошел в своем огромном и видавшем куда лучшие времена пальто, на шее был старый гриффиндорский шарф, очки перекошены, а зубы стучали от холода.
Она перевела взгляд на него и притворно нахмурилась.
— Тебе давно пора купить новое пальто, Гарри.
Он посмотрел на нее так, будто не ожидал увидеть ее здесь, а еще как будто все эти годы она была чем-то вроде сна, и только сейчас стала явью. Но затем он просто моргнул и закрыл за собой дверь в их новую двухкомнатную квартиру.
— Мне нравится мое пальто, — ответил он, стряхивая с плеч снег.
Она вскинула подбородок.
— Это непрактично. Подкладка практически отваливается. Чиппинг Содбери – не место для этого нелепого предмета гардероба, который ты называешь пальто.
Он вздохнул, перед тем как размотать шарф и положить его на стопку маггловских журналов, пестрящих фотографиями далеких экзотических стран, так отличающихся от этого крохотного острова, на котором она была заперта всю свою жизнь. Как ей хотелось быть такой же смелой, но ведь это был Гарри Поттер. И это, конечно же, все меняло.
Повернувшись обратно к ней, он вдруг о чем-то спохватился, кинулся в кухню и через секунду появился, держа в руках нечто очень похожее на рождественский подарок. Он был упакован в неуклюжей мужской манере, с торчащими краями и лишними складками там, где их не должно было быть.
Однако улыбка на его лице, когда он протянул ей сверток, была настолько заразительна, что ее сердце растаяло и она решила, что это, без сомнений, самый красиво упакованный подарок в ее жизни.
— Вот, — с энтузиазмом произнес он, — Я увидел это на днях и подумал, что тебе может понравиться.
— Но, Гарри, Рождество же еще не наступило.
— О, я знаю, — ответил он, внезапно принимая разочарованный вид, — Но может, ты все равно откроешь? Пожалуйста, Гермиона?
Отводя взгляд от свертка, она нахмурилась.
— Но я еще не упаковала ни один из твоих подарков.
— Ради всего святого, просто открой.
Он впихнул подарок ей в руки и сел напротив, ненадежно балансируя на картонной коробке.
Оберточная бумага была глянцевой и приятной на ощупь. Внутри обнаружился фирменный пакет, перевязанный посередине золотой лентой.
И вот там, под слоем тонкой папиросной бумаги, аккуратно сложенная, лежала она: ночная рубашка в вертикальную полоску медового цвета.
Какое-то время она просто глядела на нее, не двигаясь, затем достала, чтобы рассмотреть поближе. Конечно, она была такой, какой и должна была быть: уместной, консервативной, практичной и невыразимо скучной.
Она знала: это было именно то, что она выбрала бы себе сама, положила бы в свою корзину, за что расплатилась бы хрустящими купюрами. Это было воплощение всего того, чем была Гермиона Грейнджер. И она ненавидела это, ненавидела так сильно, что ей хотелось разорвать ее и расплакаться прямо там.
Но вместо этого она заботливо сложила ее, повернулась к Гарри и мужественно улыбнулась.
— Мне очень нравится. Она… чудесна.
В ответ на его лице появилась такая широкая улыбка, что она почти удивилась, потому что в последнее время видела лишь ухмылки, приправленные сарказмом или цинизмом. Затем он встал, и при виде его худобы ей захотелось плакать, но не потому, что на него невозможно было смотреть, а потому, что он был прекрасен в своем несовершенстве. Порой только эти маленькие вещи – его костлявые руки, надломленный смех, очки в толстой оправе – и заставляли ее держаться. Это были вещи… это были вещи, которые напоминали ей, почему каждый вечер она надевала эту рубашку, которая каким-то образом делала ее волосы еще более непослушными и совершенно скрадывала ключицы (а верите или нет, ей нравились ее ключицы).
И это всегда срабатывало.
Эй, это та самая ночная рубашка, которую я подарил тебе сотню лет назад?
О да, это она, Гарри. Да, она. Я ее так люблю, люблю, люблю!
Она ненавидела лгать ему, но когда он улыбался ей этой своей особенной улыбкой, у нее теплело на душе, и она знала, что сможет продержаться еще день.
Дни были хуже, чем она думала. Но ужасней всего были ночи, когда она, стоя на пороге спальни, смотрела, как он, с трудом передвигая ноги, добирается до своей комнаты.
Иногда, если повезет, он оборачивался в ее сторону и бормотал:
— Спокойной ночи, Гермиона.
— Спокойной ночи, Гарри, — отвечала она – Не забудь зубную нить.
И потом готова была биться головой об стену, потому что сложно было придумать что-то менее поэтичное. Но Гермиона Грейнджер никогда не принадлежала к романтичным особам. В конце концов, она было дочерью стоматологов, временами слишком сдержанной и всегда очень практичной. И она ненавидела это, ненавидела, ненавидела, но это было то, кем она была, и не было никакой возможности вернуться назад и стать другим человеком. Но, наверное, что-то все же сошлось, ведь он стал ее другом. Хорошим другом, который любил ее и принимал, и которому она нравилась такой, какая есть – и это было все, на что могла рассчитывать ничем не примечательная девушка вроде нее. И даже если это означало только субботние утра, когда она делала ему завтрак, а он, выжатый как лимон после рабочей недели, говорил, глядя на лежащие перед ним вареные яйца и тосты, — «Ты дьявольская женщина, Гермиона!» — это стоило того.
Она при этом всегда краснела и отвечала:
— О, честное слово! Сделай мужчине завтрак, и он уже твой.
Но в глубине души бережно хранила эти моменты и возвращалась к ним, потому что… собственно, она не была точно уверена, почему. Может, потому, что она любила этот его взгляд или то, как он набивал в рот слишком много еды, и ей позволялось бранить его за это, а он лишь ухмылялся в ответ и проглатывал все без видимых усилий.
Но затем она смотрит на себя в зеркало и сомневается. Сомневается, что такой человек, такой идеально несовершенный человек может любить такого несовершенно идеального человека как она. Сомневается в том, что у дочери стоматологов есть хоть малейший шанс завоевать сердце мальчика, который выжил.
Ей не следовало позволять себе думать об этом. Он ее друг, в конце концов. Тот самый друг, который знает ее с тех пор, как она была маленькой девочкой (если такое время вообще существовало). Тот самый друг, который сражался со злом рядом с ней, и в то же время всегда получал от нее взбучку, когда совершал что-нибудь необдуманное (а это случалось постоянно). Тот самый друг, которому правда нравятся драже Берти Боттс со вкусом грязи, который ворчит в ответ на ее придирки и который однажды с пылающим лицом сообщил, что к ее юбке сзади пристало немного крови, и ей, наверное, следует что-то с этим сделать.
Но в то же время – она не могла сказать точно, когда поняла это (месяц назад? год?) – всю свою жизнь она по-своему любила его. Больше не было никакого смысла отрицать, и потому она сделала единственную здравую в данной ситуации вещь – приняла это. Приняла и научилась с этим жить, и погребла свои чувства в глубине души, надеясь, что программа не даст сбой, и она не превратится в одну из этих романтичных глупышек, которые не знают ничего о практицизме, учебе и… зубной нити!
И вот, два года спустя, она стоит здесь, и цепляется за эту дурацкую ночную рубашку, и внезапно обнаруживает, что двигает щеткой все быстрее и быстрее. Наконец она роняет ее, и та с негромким стуком падает на стойку. Затем она сплевывает слюну, бактерии и все то, что осталось от зубной пасты, в раковину, включает воду и наблюдает, как та смывает все без следа.
Она снова смотрит в зеркало, и ее уже практически тошнит от мыслей. Но вдруг она видит там его, стоящего на пороге ее ванной, и вид у него при этом странно неуверенный. Он, должно быть, только что принял душ, потому что из одежды на нем только трусы и волосы еще влажные. И ей хочется засмеяться, настолько он худой и бледный, но не выходит даже улыбки. Вместо этого она чувствует, как к глазам подступают слезы, и она поражена, ведь она полагала, что давно разучилась плакать.
Ей хочется развернуться, убежать отсюда и переодеться во что-то, что показывает ее ключицы, но вместо этого она поспешно утирает слезы и произносит мужественным тоном:
— Привет, Гарри. Ты сегодня рано.
Он потирает руку, прежде чем прислониться к косяку.
— Ну…я…хм…убедил босса отпустить меня пораньше.
— Здорово, — отвечает она, не заботясь о том, чтобы поинтересоваться, какого босса и насколько это рано – действительно рано, и чем он вообще занимается, что ему платят такую большую зарплату. Вместо этого она еще раз оглядывает себя в зеркале, как обычно остается недовольна и наконец поворачивается к нему.
Он поразительно похож на того мальчика, которого она встретила в поезде, когда ей было двенадцать, и в то же время, конечно, не совсем. Он стал выше и хотя все еще очень худ, но у него теперь широкие мужские плечи и более накачанные, хотя при этом все равно костлявые, руки. От подбородка и по линии челюсти у него тянется длинный шрам, и ей хочется засмеяться, потому что его происхождение удивительно прозаично и не имеет ничего общего с героическими подвигами. Наверное, этот шрам — единственная прозаичная вещь в нем, потому что он получил его, споткнувшись и приземлившись лицом вниз, когда они перетаскивали комод. И она даже посмеялась немного прежде чем поняла, что у него идет кровь. Она тогда настояла на скорой помощи, несмотря на то, что знала тысячу заклинаний, способных привести его в порядок, но в то время она как-то устала от магии, и хаос приемного покоя в местной больнице представлялся ей чем-то чрезвычайно успокаивающим. И именно тогда она поняла, что все, чего она хочет – это сидеть там, ожидая, пока доктор примет ее неуклюжего друга, прижимающего к подбородку ком туалетной бумаги, чтобы остановить кровотечение, — до конца своей жизни. Т.е., конечно, не только это, но так или иначе, просто сидеть и молчать и позволять своей руке как бы невзначай задеть его руку, и видеть его улыбку, и поджимать губы и бранить его за это, потому что ему нельзя улыбаться, и все в этом духе. Это такие моменты, когда ты смотришь на кого-то и понимаешь, как он тебе нравится, и, скорее всего, твоя жизнь больше никогда не будет прежней, и ты отчаянно желаешь, чтобы эта секунда, эта самая секунда продолжалась целую вечность. Для Гермионы Грейнджер это, несомненно, был верх поэтичности, но в конце концов, так оно и было, и в тот момент быть поэтичной представлялось самым разумными и здравым.
Но вот сейчас он стоит на пороге ее ванной и смотрит на нее так, как будто никак не может решить, куда ее следует отнести. И открывает рот, как будто хочет что-то сказать, но тут же захлопывает его обратно.
Она скрещивает руки на груди и вопросительно поднимает бровь, на губах призрачная улыбка.
— Что-то не так, Гарри?.
Он опять потирает предплечье и наклоняет голову набок, так, что его влажные волосы падают ему на лицо.
— Я тут думал кое о чем, Гермиона.
— Понятно, — отзывается она, надеясь, что ее голос звучит рассеянно, и принимается за складывание полотенец и корзину для белья, — И о чем ты думал?.
Она точно может сказать, что он стоит, не двигаясь, потому что она не слышит никаких звуков. Вместо этого он продолжает опираться на дверной косяк, такой худой, взъерошенный и в некоторой степени даже трогательный.
Стоя к нему спиной, она начинает протирать ванную стойку, удаляя с нее остатки зубной пасты, мыла и геля для умывания. И она все еще сражается с ней, брови сдвинуты к переносице и губы сжаты, когда он начинает говорить, и она буквально осязает в его мягком голосе что-то надрывное и глубокое.
— Ну… э… вообщем, это может прозвучать как-то… я не знаю. Но это действительно так, и я не знаю, почему, но просто это… так?.
Несколько мгновений проходят молча. Она не уверена, обдумывает ли он что-то или просто сожалеет о сказанном. Она откладывает тряпку, потому что стойка уже безукоризненно чиста, и было бы просто смешно продолжать вытирать ее. Поэтому она быстро наклоняется и начинает сортировать белье, намеренно избегая его взгляда, потому что сейчас она точно знает, что плачет, и это раздражает ее.
— О, — наконец произносит она, как будто бы до нее только сейчас доходит смысл его слов. И затем, всхлипывая слишком громко, — Ну. Тогда…
— О, Гермиона, прекрати, — внезапно обрывает он ее, — На самом деле, это вовсе не то, о чем ты подумала, даже совсем наоборот. И… черт. Я хотел сказать, дело в том, что в последнее время я много думал. То есть, я имею в виду, я прихожу домой и спотыкаюсь о твое чертово пальто, которое в очередной раз свалилось с вешалки, и это так поразительно раздражает меня, что мне хочется смеяться над собой. Затем я иду в кухню и ощущаю запах… запах кофе, который ты пьешь каждый вечер, хотя всегда клянешься в обратном, потому что он вреден для зубов. Иногда ты дома, и только что вышла из душа, и я могу почувствовать запах твоего мыла. Ты сидишь в своей каморке и читаешь книгу, и ты всегда в этой кошмарной ночной рубашке, которую я подарил тебе, когда мы только въехали сюда. Боже мой, она ужасна. То есть, конечно, не на тебе, потому что на тебе все выглядит будто так и надо. Но, как бы то ни было, я хотел сказать, что… Иногда я вижу тебя в этой рубашке, вижу твои аккуратные записки, которые ты оставляешь, когда уходишь куда-то, и вся квартира иногда просто пахнет… Гермионой. И я вдруг поймал себя на мысли, что впервые в жизни у меня есть настоящий дом и кто-то, кто ждет меня в нем. И я понял, как люблю все эти маленькие вещи, потому что они напоминают мне, каково это, быть частью чего-то. Но затем я подумал, что может быть, лишь может быть, дело не в части и целом, а в самих этих маленьких вещах: записках и запахе твоего шампуня и том звуке, с которым эта дурацкая рубашка прикасается к твоей коже, когда ты надеваешь ее. И я понял, что мне нравится то, какой округлой у тебя получается маленькая «р», и то, как ты улыбаешься, порой немного криво. И… у тебя веснушка прямо под нижней губой и… мне это нравится! И затем это произошло. Я вернулся сегодня домой, и как обычно, в кухне пахло кофе, и пока я принимал душ, я мог слышать, что ты тоже в ванной, чистишь зубы, и я пошел сюда… и внезапно я понял.
Тут он остановился, и, казалось, целая комната затаила дыхание. Она даже не знала, что задерживала свое, но вот она здесь, боится сделать вдох, а в руках у нее старые джинсы, и она забыла, что с ними надо было сделать.
Она поворачивается и смотрит прямо на него, слезы готовы вот-вот сорваться с ресниц.
Он выглядит смущенно и не в своей тарелке, продолжая судорожно сжимать свою руку и кусая губу.
Мир на секунду замирает. Абсолютная тишина, только откуда-то издалека доносится лягушачий хор.
— Понял что? Гарри?
Он моргает, а потом произносит, как нечто само собой разумеющееся:
— Я понял, что люблю вовсе не все эти вещи. Я люблю тебя.
На этих словах он шумно сглатывает, и она задает себе вопрос, что именно. Внезапно он начинает быстро говорить:
— Я знаю, все это звучит просто смешно, потому что… не знаю! Я даже не уверен, чувствуешь ли ты то же самое или вообще что-нибудь, но все именно так, как я говорю. И дело вовсе не в том, что я внезапно прозрел и прочей подобной ерунде, потому что мои чувства не изменились, и ты тоже не изменилась. То есть, конечно, сейчас я знаю это и, наверное, знал уже какое-то время, просто это сидело где-то в подкорке и не беспокоило меня. Вот так оно и есть. Я, Гарри Поттер, практически со стопроцентной уверенностью могу сказать, что влюблен в Гермиону Грейнджер, и не могу представить ни дня без того, чтобы не подвергаться твоим придиркам или не видеть копну твоих волос и вообще всего, что делает тебя тобой. И… возможно, я одинок во всем этом, но мне кажется, что мы… подходим друг другу. Да, подходим, и было бы здорово, если бы смогли сохранить это. Я имею в виду, на всю жизнь.
И вот он стоит здесь, на пороге ее ванной, в то время, как она сидит с парой старых джинсов в руках, и не знает, стоит ли ей что-то сделать для того, чтобы проснуться, потому что, очевидно, что в реальной жизни ничего такого случиться не может. И в то же время она надеется, что в своих снах она не была бы в этой проклятой ночной рубашке, и вообще, вся обстановка была бы куда более романтичной. Потому что, на самом деле, с точки зрения книжных стандартов все это ужасно и неправильно.
Но опять же. Ведь все это ей сказал Гарри Поттер и именно он сейчас стоит на пороге ее ванной, такой, какой он есть. И это… хорошо. А если честно, куда лучше, чем просто хорошо, более того, идеально и так, как должно быть. Между ними.
И потому она наконец бросает ставшие ненужными джинсы, встает и идет к нему.
Он смотрит на нее, и в его взгляде странным образом смешиваются надежда, отчаяние и страх.
— Можешь поцеловать меня, если хочешь, — говорит она, и, несмотря на всю ситуацию, звучит несколько строго и неуклюже, но, что делать, — это то, какая Гермиона Грейнджер есть.
— Правд… правда? — он в изумлении смотрит на нее широко раскрытыми глазами, и внезапно ей хочется засмеяться, потому что в реальности Гарри Поттеру всего двадцать с небольшим, он страдает комплексом героя, и в его жизни слишком много дней, когда все идет наперекосяк.
— Ммм… угу.
И он целует ее, бережно держа ее лицо в ладонях, поцелуй непривычен и невесом. Он придвигается чуть ближе, так, что даже немного наступает ей на носочки, и она чувствует запах его шампуня, который подозрительно напоминает ее собственный. И, если бы ее спросили об этом, она бы без всякого стыда ответила, что по многим критериям этот поцелуй не был чем-то невероятным, и Виктор Крам целуется куда лучше. Но для нее, Гермионы Грейнджер, это был самый лучший поцелуй, который когда-либо с ней случался.
И, наверное, их жизнь вместе не будет идеальной, думает она, когда он наконец обнимает ее за талию и привлекает к себе. Они будут ссориться из-за разных мелочей, и, очень вероятно, что его убьют на этой его новой работе, если, конечно, она не доберется до него раньше за то, что он без спроса пользуется ее шампунем; и она никогда не умела готовить что-либо кроме вареных яиц, поэтому, скорее всего, они ужасно растолстеют на заказываемых на дом обедах.
Он купит ей еще десяток таких же кошмарных ночных рубашек; а она все так же будет ворчать, что он не пользуется зубной нитью.
Она целует его еще несколько долгих мгновений, прежде чем они наконец отрываются друг от друга и начинают смеяться, потому что, очевидно, что ни один из них не умеет целоваться как следует.