Их слишком много, этих чертовых застежек на его рубашке.
Рабастан стягивает ее через голову на манер свитера и передергивается, как мокрая кошка.
— Приятель, — мычит он, — не стоит экономить на тепле. Твой камин скучает без свежих дровишек, а я промок. Чувствуешь намек, да?
Я хотел бы вмазать ему вместо ответа. Еще лучше — не отреагировать на повелительный тон. Но я слушаюсь — словно эльф из его поместья, словно его брат Рудольфус, словно все, кого он только встречал в своей слюняво-безотказной жизни. Глядя на него здесь, в доме моей мамочки, где мебель цветет плесенью, а потолок грозит метровым счетом за починку кровли, я с трудом удерживаюсь, чтобы не заржать. В общем, он, Рабастан, такой беленький и глянцевый, что кажется одним из тех плакатов, которые я вешал в спальне Хогвартса. Плакат «Ведьмочек-кисок». Плакат «Уэльских молний». Все те фотки, с которых торчишь в душе дольше обычного.
— Приятель, — тянет он опять. — Рука благодаря твоим стараниям все еще не действует. Посуши меня, а?
Пока он ковыряет вчерашний пирог, пока зубами открывает пивную бутылку, я думаю о предках. Ну, я всегда рядом с ним думаю о чем-то неприятном, потому что иначе хочется сунуть руку в карман брюк, предварительно его подрезав. В списке неприятного значатся липкий как сифилис Люциус Малфой, ползающие в погребе мокрицы и пучок волос на голове у Макгонагалл. Ладно, вы меня раскусили: в школе я часто мечтал его распустить. Возможно, неосуществленные фантазии со временем становятся неприятны, потому что напоминают, какое вы на самом деле неудачливое дерьмо. Ненавидеть себя как-то не получается, даже если вы стоите на паперти или лежите в Мунго с обожженным членом, но вот родителей, которые почему-то не были лордами, или суку-ведьму, треснувшую заклятьем за домогания, презирать можно просто зверски.
— Прямо скажем, что это отнюдь не дворец, — комментирует Рабастан. — Собаке собачья жизнь, не так ли?
И довольно глотает пиво.
Когда-то в детстве я был страшно рад, что родился волшебником. Мамочка тогда читала мне сказку про неудачника, который научился одному заклинанию и прожил дальнейшую жизнь без всякой головной боли и косяков. Тот парень плевал в потолок и махал палочкой, только и всего.
— Акцио, счастье, — говорил.
— Акцио, богатство, — требовал.
Вы уже поняли, что все это больное воображение автора. На самом деле вы рождаетесь в определенных условиях, более или менее удачных, а потом ждете аудиенции у мисс Фортуны. Пока стоишь в той длиннющей очереди, можно делать всякое разное — выкурить сигаретку, например. Жениться и плодить себе подобных. Подхватить нехорошую болезнь.
Всю свою жизнь вы в ожидании — любви, Рождества, выхода второй книги про ту ведьму-блондинку, вы в ожидании и, если вам трудно, можете представить себя на охоте. Я знаю, помогает. Если долго не везет, то в конце концов ваши старания наградятся зверем покрупнее. Надейтесь-надейтесь, ага.
Рабастану не стоит такого рассказывать. В ответ он может завести долгую срань о том, в чем смысл — в шикарном доме, хорошей работе или жене покрасивее. Может, в сервизе ручной работы. Может, в букете лилий посреди зимы.
— Суть в том, что очередная вещь не принесет удовлетворения, — скажет. — При любых ее достоинствах ты наиграешься и захочешь другую, получше.
Его приводит сюда какой-то дебильный мазохизм, это желание поиграться в другие игрушки. Вроде моих зубов на его шее. Кулака на остром, костлявом лице.
— Скабиор, — говорит он тогда. — Твою мать.
Чувствуете разницу? В такие моменты я не «ублюдок» и даже не «уродец».
— Скабиор, — хрипит он. — По полной давай.
Как вы уже догадываетесь, я слушаюсь — сила, с которой его голова откидывается назад, кажется чудовищной, смертельной.
— Здравствуйте, сэр, — скажу я его отцу, — ваш сын был извращенцем и оттого умер.
— Здравствуйте, миледи(или как там?), — выдохну я его матери, — ваш сын уже в двадцать был самым конченым из всех, кого я знал. А повидал я немало, потому что мамочка моя лежит в психушке. Рабастан находил это забавным, кстати.
Но это все только мои опасения. Дефектный отпрыск великой семьи кайфует и собирается жить долго, опровергая естественный отбор и нравственность воспитания.
Я почти забыл, как когда-то дрожал от мысли, что он заговорит со мной, хотя выросли мы рядом, да и в школе учились в одно время. Раньше, Мерлин все забери, было проще. А мамочка была в своем уме.
Тогда она, бывало, пела у плиты, а я возился с этими дурацкими паззлами юного мага. Ну, знаете, для раннего развития, или просто чтобы ребенок был чем-то занят и не мешался под ногами. Я складывал их целый день: «Люмос» — к «свету», «Протего» — к «щиту», «Акваменти» — к «воде», и все в таком духе. Дом тогда выглядел лучше, но сквозняк задувал сквозь щели в стенах так же яростно, а пол был некрашеным и сырым, как и сейчас. Когда папочка хлопал дверью, возвращаясь с работы, комната пропитывалась запахами мела и каких-то едких зелий — от них кожа на его руках вся сочилась ожогами. Если вам интересно, то вырос я в Нортумберленде — это там, где Британия граничит с морем и концом света заодно. Это там, где меловые горы тянутся вдоль побережья нескончаемой грядой, все изрытые паутиной шахт и коридоров, в которых добывают сырье для промышленности. Туристы тоже заезжают и наверняка думают, что призрак Марии Шотландской только и ждет, чтобы его засняли колдографом. К слову, Рабастан как раз из этой песни — говорят, его семейка осела здесь, у черта на куличках, спасаясь от кары королевы Елизаветы, и с тех пор так и прижилась. По мне все это бред, и волшебникам было мало дела до маггловских разборок, но это неважно. Важно то, что я с самого детства видел из окна прекрасный Лесткасл и черногривую башку Рабастана в волшебной карете.
А, так вот, папочка приходил с работы и перебирал со мной чертовы паззлы.
— Что это у тебя, «репаро»? — басил он. — И что можно сделать с этим «репаро»?
Я тогда думал — фиг с ним, с «репаро». Я тогда думал, что самое крутое заклинание — это «протего». Будто им можно защититься от всего на свете.
— Фу, у тебя на лице прыщи, — говорила мне соседская девчонка Лиззи, — ты урод.
В такие моменты я мечтал сказать «протего», чтоб ее слова отскочили от меня, как мячик. Типа щит от неуверенности в себе. От понимания, что ты действительно урод. По прошествии лет могу сказать, что для слов не существует преград, и они по силе страшнее самого умелого Режущего.
В общем, над говенным детством можно глумиться, если оно осталось в прошлом. Можно твердить, что ты типа сильный и крутой, смог все преодолеть и выбиться в люди. Выбиться в люди — это значит жрать устрицы с французским вином, а по поводу больной мамочки говорить «мне жаль» и корчить соответствующую мину. Наверное, говенным детством можно даже гордиться — только не в том случае, если оно оказывается лучше настоящего. Тогда проще поставить на себе крест и не париться.
Оу, это как раз мой случай. Я смотрел на Лесткасл и на пижона в модной мантии с завистью, но был по-своему счастлив — я тогда не знал, что ничего похожего на его жизнь у меня не будет. Не все было плохо, нет, однажды мы даже выбрались на выставку в Уэльс, и я там видел настоящего дракона. А мамочка с папочкой застряли в пабе, встретив школьных друзей, и проторчали там до ночи. Заведение называлось «Угасла мимблетония» или что-то в этом духе, но вот тетенька Летиция в тот вечер, напротив, цвела, особенно когда папочка на нее смотрел.
Вскоре «свет» куда-то потерялся. Я искал его дома все утро, а потом догадался — наверняка папочка прихватил его с собой. Он часто так делал: прятал карточку, а потом спрашивал, чего не хватает в наборе. Это было особой игрой, только моей и его. Я ждал папочку с работы, чтобы спросить его о "свете".
Однако вечером мелом не запахло — впрочем, как и на следующий день, как и через пять лет, как и через двадцать.
Бульк-бульк — кипят слезы мамочки в недоваренном супе.
Бульк-бульк — плавают дурацкие паззлы в Северном море.
— Приятель, ты уснул? — мычит Рабастан. — Совсем меня изжарил, убери чертову палочку.
* * *
Утром приходит Руди, то есть, простите, мистер Лестрейндж. Он такой в очках, и вся кожа на его лице собралась в складку над бровями. Рабастан гадливо лыбится, соски его от холода торчат темными звездами. Он лениво натягивает, но не застегивает штаны, так что видно резинку трусов и вздыбленную утренним стояком промежность.
— Братская забота ценнее всего на свете, приятель, жаль, что ты не оценишь. Что у нас там, Руди? Идем на завтрак к премьер-министру, смотрим в рот Люци и мечтаем заделаться политиком?
Ноздри Рудольфуса белеют, совсем как кожа на моих ляжках, за которые Рабастан цеплялся ночью, вены на руках наливаются и выпирают, тоже как у него, в той же ситуации.
— Нет? — ухмыляется он. — Тогда что? Изображаем счастливую семью перед газетчиками? Типа я учусь в Сорбонне, а вы с Беллой спите в одной кровати?
Черт, со стороны это выглядит еще хуже. Рабастан отлетает к стене, как будто его отбросило заклинанием, и слизывает кровь с губы — экстатично и эротично. Для меня это привычная картина, а Рудольфус бледнеет еще больше и, кажется, догоняет, что происходит.
— Приятель, — ржет Рабастан, — я думал, ты незаменим, но я ошибался. Хотя ты мне по-прежнему дорог, не утруждайся беспокойством.
Вы поняли уже — все это показное. Естественно, я никогда не буду важнее всего остального.
Естественно, он уйдет в свою накрахмаленную жизнь, где стол для завтрака выглядит величественнее, чем Букингем, а я останусь в сраном домишке со сраными воспоминаниями в кармане. Вы не замечали, что ненавидите того, с кем спите? Так бывает — может быть, за то, что этот человек знает, как вы потеете или кряхтите от натуги, кончая, а может, за то, что он вас не выберет — просто потому что такое по доброй воле не выбирают. Сравните меня и мистера Лестрейнджа и ступайте в Лесткасл.
И так всегда — сравнение не в мою пользу. Когда девочка Лиззи попала со мной на Хаффлпафф, то общаться предпочла с незнакомыми, лишь бы рядом не сидеть. Не то чтобы мне важна была девочка Лиззи, нет, но попасть в мир Хогвартса было все равно что прийти в бассейн, надев не плавки, а трусы. Суть одно и то же, но чувствуешь себя хуже всех. Примерно в то же время мамочка стала сдавать, только я тогда еще в это не вникал. Деньги таяли вместе с нехитрым скарбом, зато в доме появлялись странные люди в темных мантиях — жгли травы, запах которых въелся в эти стены навечно, жгли свечи — пол до сих пор весь в восковых пятнах, жгли душу моей мамочки. На каникулах я прятался в комнате и смотрел, как Лесткасл утопает в огнях, а из золоченых карет гордо выплывают кичливая роскошь и сама жизнь.
Вы махнете рукой и скажете, что эта история такая обычная. Пусть, я легко соглашусь. Обычными были трехдневный хлеб, нестиранная одежда и подержанные учебники — забегая вперед, скажу — я вообще удивлен тем, что сумел окончить Хогвартс. Забегая вперед, скажу, что мамочка связалась с сектой, верующей в пришествие антихриста. Это что-то маггловское, но переиначенное на волшебный лад — антихрист родится в чистокровной семье в год, когда землю покроет тень и бла-бла-бла. В общем, единственным, что нашли авроры при обыске, были брошюрки, из которых я ни хрена не понял; мамочка в итоге отделалась предупреждением. Это в первый раз.
Наверно, это как будто вы набираете стакан воды. Кап-кап, пока не польется из краев. Так и я. Долго не видел, что мамочка выходит из берегов. Зато потом была Ниагара.
* * *
Спустя пару дней в газете появился некролог. Наш край света заполонили проныры-журналисты, скорбящие друзья и все те, кто просто охоч до зрелищ, в основном старперы и близкие к бизнесу Лестрейнджей. Рудольфус, ставший главой семьи, облачился в черное и умножил свою серьезность.
— Он приходил сказать, что отец… Да дай ты мне уже этот стакан! — тонко-истерично верещит Рабастан и дергает его у меня из рук вместе с бутылкой, долго целится, а потом хлещет прямо из горла. — Это было самое хреновое, что я когда-нибудь переживал. То есть наверняка бывает похуже — если ты сам умираешь. А вообще все это напомнило мне о такой дурацкой игре — плохой-хороший сын. Рудольфус умеет в нее играть, а я нет… То есть, может, я бы и научился, только вот арбитр умер и никогда не засчитает забитое очко. Что за отвратное пойло ты мне подсунул? — молчит. — Приятель, пойдем на похороны со мной.
— Пожалуйста, — мычит.
— Только оденься поприличнее, — вскидывает подбородок.
Я чувствую себя неуверенно, когда вместо отменного хука глажу его волосы. А он вдруг мякнет, как будто из него вытащили каркас, и трясется, а потом упирается мне в плечо, и слюни ниточкой свисают с его губы, вино льется изо рта, словно он разучился глотать.
В Хогвартсе я почти всегда завтракал один. Противопоставлял себя щебечущему коллективу. Мальчикам-самцам в процессе полового созревания. Девочкам с глупыми романами в сумке. Это такая толерантность — узнай они меня, их сиропно-карамельный мир лопнул бы, как гнойник, потому что я знал, что жизнь на самом деле дрянная и несправедливая, а они еще жили иллюзией.
Так думать было удобно. Типа я отчасти даже герой, жертвующий собой во имя чужого блага, а не страшный нелюдимый пацан с ожогом в пол-лица (так вышло, когда мамочка левитировала суп и отвлеклась). Зато я знал Хогвартс так, как никогда не знали они. Все эти ночные коридоры. Призраки. Запретный лес. Я знал, где Филч ныкает кошачьи консервы, во сколько Дамблдор спускается за чашкой какао, каким заклинанием закрыта секция библиотеки и чей портрет хранит Макгонагалл в своем столе. Они спали, эти счастливые мальчики-девочки, а я лазал по их прикроватным тумбочкам. По их жизням.
«За «превосходно» по зельеварению мы купим тебе метлу, — писали их родители. — Мы гордимся тобой».
«Твоя Сиона принесла котят, — писали. — Она скучает без своего маленького Дэнни».
Они любили, они целовали, они слюнявили своих детей в письмах, а я прикидывал, как бы на праздники остаться в школе.
Тогда-то я и набрел на то зеркало. Оно мерцало в темноте, как огни Лесткасла, плыло в воздухе, как сладкая летняя ночь в его саду, и показывало тоже Лесткасл — могучий и запретный, монолитом вложенный в вековые скалы. Если присмотреться, то за коваными витыми воротами можно было увидеть накрытую к ужину беседку. Человек внутри нее прихлебывал золотое вино, небрежно пробегая глазами газету. Человек опирался рукой на обожженую щеку.
Если вы хоть немного соображаете, то не раз замечали такую хрень: всегда кто-то знает лучше вас, чего вам на самом деле надо — какую работу, какого друга, какой гель для волос. А Еиналеж в курсе обо всех, и я хотел быть как Еиналеж.
Так вот, той зимой мне впервые захотелось домой — типа увидеть, визуализировать свою мечту.
— Видишь, все идет на лад, — убеждала мамочка. — На этот раз мне заплатят, точно заплатят.
Она вдруг вообразила себя писакой — строчила любовные романы из тех, где гордую леди без единого изъяна внешности трахает могучий негодяй, который потом оказывается чистокровным и богатым. Не знаю, такие штуки вроде популярны, но мамочка не умела вести дела, а ее издатели оказывались пройдохами или вечно занятыми людьми.
Наверняка она с ними еще и спала. Тот январь был особо суровым — в низинах стелился туман, оседая на снегу и превращая его в лед, а морозы пробирали до самых кишок. Помню, как мамочка крутилась перед зеркалом. Поправляла прическу. Красила губы красным.
А потом аппарировала с сомнительного вида мужиком в твидовой куртке. Наверно, только в тот момент я убедился, что папочка слинял навсегда, — когда стоял на крыльце, скользком от наледи, с пятном развратных красных губ перед глазами, под взглядом типа, который будет пялить сегодня мою мамочку. Она ушла — и чертовы губы вместе с ней, папочка ушел — ушел и «свет». Мне двадцать, а я как мудак все не могу простить ей помаду, а ему — ту карточку из картона.
Почему-то кажется, что это важно, когда из твоей жизни уходит свет.
* * *
Когда я сдохну, простите, покину сей бренный мир, то пусть это будет так, как сделал мистер Лестрейндж. Он просто не проснулся утром, и все — не было ни вонючих язв, ни кашля по утрам. Никаких тебе мазей и зелий, никаких кровяных сгустков в моче. Его сердце перестало биться, улетело в другие края, как птичка, и он умер с улыбкой на губах, рассказывает Рабастан.
— Возможно, ему снилась его голая невестка, — добавляет.
— А может, ему снился Руди в кресле министра, — выдыхает дым из ноздрей.
Мантия, с трудом очищенная и разглаженная, давит мою самооценку на фоне всего этого сборища в трауре. Мистер Лестрейндж выглядит лучше меня в своем гробу. И лицо у него красивое — наверное, так же будет выглядеть Рабастан через много-много лет, когда вытащит мозг из штанов и перебесится. Вокруг него тоже будет плакать большая семья, гости потащат букеты стоимостью в мой дом, и, конечно, будут скорбно кивать и говорить «мне жаль».
— Мне так жаль, — морщат мраморные лбы. А еще моя девочка не замужем, а ваш сын не женат. Смекаете, да?
— Это невосполнимая утрата, — глотают виски. Кто, дери вас всех, возьмет на себя дела? Не пора ли сливать акции по-тихому?
Пока распорядитель читает высокопарную речь над могилой, Рабастан ерзает на стуле, словно от чесотки в заднице, а я смотрю, как его белые тенниски вязнут в мокрой глине. Так же и я — прилип к нему комком грязи на подошве. Со временем он сунет туфлю под кран, а я смоюсь с нее прямиком в зловонную канаву, и это будет такой энд. Не хэппи.
Рудольфус зыркает на нас, когда мы даем деру с фуршета, но держит лицо. Принимает соболезнования. Пожимает руки.
— Я не могу больше, приятель. Это ни разу не забавно, — Рабастан ежится от ветра. Заглядывает через окно в дом, в гостиную, где люди кружат чертовым калейдоскопом. — Я останусь у тебя, — не спрашивает, просто констатирует.
В тот момент, когда мимо окна проходит его мать, он подносит сигарету к губам.
Ладно вам морщить носы, он делает это нечасто — курит, я имею в виду.
В старших классах это было нечто вроде спорта у мальчиков-самцов: всеми правдами и неправдами достать пачку в Хогсмиде, а потом смолить со знанием дела в подземелье, под боком у Слагхорна, чем ближе — тем круче. Я знал, где мальчики хранят свои запасы, и, бывало, позволял себе удовольствие стащить их, чтобы наутро наблюдать междоусобные войны с причинением тяжких телесных.
Десять шагов от класса зельеварения — направо, пятьдесят — налево, и — опля! — вы в святая святых слизеринской братии. Здесь они мацают девчонок (девочка Лиззи, кажется, там все-таки была, а потом целый год носила траур по утраченным амбициям), сюда приходят пустить по кругу стащенную у отца бутылку — в общем, делать все то, чего школа не приветствует. И это забавно, бродить тут ночью, открывать забытые книги, листать их, как чужие судьбы. Можно раскупорить пачку сигарет и плеснуть недопитое вино в бокал — словно ты там, на террасе Лесткасла, и чувствуешь себя равным с темногривым воображалой.
Можно сказать тост и поклониться той породистой фифе, на которой позже женится Рудольфус, можно даже пригласить ее на танец — она не откажет, нет, владельцам Лесткасла не отказывают. Они всемогущи.
Я кружился по гребаному подвалу, словно по бальной зале Хэмптон-корта, и тискал фифу, как король Генри Анну Болейн, я попивал вино из тонконогого бокала и небрежно кивал сильным мира сего.
— Что это за игры, уродец?
Воображаемая фифа фыркнула и повела плечиком, испаряясь, музыка смолкла, остался только — и почему провидение так меня не любит? — криво улыбающийся пижон из Лесткасла. Он смотрел на меня, как когда-то я — на дракона, со смесью восхищения и опасения.
— Приятель, ты так дрочишь, что ли?
* * *
Самое фиговое, что я на него, Рабастана, работаю. Это в его шахте я мажу руки едкой дрянью, чтобы защитить их от дряни еще более убийственной. Здесь тонкие, хлипкие меловые стены, которые могут искрошиться от магии и рухнуть, поэтому трудовой договор запрещает даже паршивенький «Люмос», а мы ходим с кирками и фонарями, как магглы, и жжем кожу чертовыми составами. Забавно, я пахну совсем как отец — мелом и потом. Выброшенной на помойку жизнью. Наверняка постукивания в глубине гор кажутся магглам звуками с того света, ну а мне не кажутся — я в этом уверен.
— Приятель, ты мог бы сделать карьеру разбойника, — ржет Рабастан, сучит ногами по гниющему полу моей типа гостиной. — Представляешь, о тебе в истории сложат легенды. Ты будешь страхом и ужасом Нортумберленда, с серьгой в носу — серьга обязательна — в порванной мантии и со зверским выражением лица. Нет, правда, рассмотри такой вариант. Будешь сбывать краденые колдографы туристов и бриллианты душечек-девиц, которые заглядывают к Белле, — все лучше, чем жить в свином хлеву.
Рабастан — гребаный мазохист, потому что ходит по этому хлеву босиком. Его худые цыплячьи ножки собирают пыль между комодом и диваном, на который он бухается. Этот же мазохист водил меня на похороны своего отца. Вы поняли уже — не то чтоб ему была нужна моя поддержка, нет, просто хотелось шокировать тех самых душечек-девиц. Еще — липкого как дебильная песня Люциуса Малфоя. Еще — всего такого в очках Рудольфуса.
— Вы должны следить за своим сыном, — шепчут все они миссис Лестрейндж. — Такие связи до добра не доводят, знаете ли.
— Мерлин, а ведь он казался приличным мальчиком, помните, в детстве у него были такие кудряшки…
— Как вы находите «Холлихедских гарпий»? Вы наверняка занимаетесь квиддичем, — это они мне. Они видят верзилу, не знающего, куда деть руки, и уверены — спортсмен. Лучший вариант для меня, потому что бывает еще и так:
— Мне красного полбокала, будьте добры.
В итоге все начинают пялиться и обсуждать Рабастана, а он едва не кончает от этого — такой вид эксгибиционизма, знаете ли. Не просто распахнуть мантию, будучи под ней без белья, а еще и рассказать об этом всем.
— Так что, приятель? — щерится Рабастан. — Только представь — не надо будет экономить на дезодоранте.
Я беру его гриву в руки и тяну голову назад, так, что глаза смотрят в спинку кровати, а кадык выпирает, как опухоль у больной собаки. Что-то животно-первобытное просыпается во мне, когда я слышу его рокочущий смех из самых глубин грудной клетки.
— Я говорю, пока ты можешь кем-то стать, то вперед, приятель, будь хоть кем-то, иначе сдохнешь.
Наверное, папочка молодец, что слинял. Может, у него есть много таких ма-а-леньких скабиорчиков, и он может их поставлять во все графства — авось из кого-то выйдет толк, тогда он заделается обеспеченным человеком к старости. Наверное, папочка был крутым парнем. Я этого не знаю до сих пор.
А у мамочки не сложилось с тем Твидовым. Полетело к чертям с Клетчатым. Дошло до рукоприкладства с Мистером Шнырьские Глаза.
Приехав летом после шестого курса, я впервые заметил, что она стареет. Лоб ее расчертили параллели морщин, под глазами кожа набухла и стала фиолетовой.
В продуктовой лавке она спорит с продавцом, уверяет, что Джим (это моего папочку так зовут) оплатил ее долги на прошлой неделе.
— Он очень рассердится на вашу халатность, уважаемый, — говорит, — счетным книгам необходим порядок.
Потом мы идем по главной площади, а мимо тащится задавака из Лесткасла, держа в руках тучу книжек, из-под которых он показывает мне неприличный жест, универсальный для всех народов и рас земного шара: ты гребаный дрочила, приятель.
— Джим, — обращается ко мне мама, — я так волнуюсь за нашего Скабиора. Он очень чувствительный и такой страшненький.
Рабастан ржет и крутит пальцем у виска — это одна из тех дебильных штучек, на которые взрослые не обращают внимания, а подросткам запоминаются на всю жизнь, одаряя букетом комплексов. Очень даже обидные штучки.
Через минуту хлыщ-аристократ глотает дорожную пыль и зажимает рукавом разбитый нос, а страницы его книжки реют белыми чайками по площади. Вокруг собирается толпа — кто-то предлагает свои услуги как целителя, переругивается, охает, а мама причитает:
— Как ты мог, Джим? Это же ребенок.
— Сын твоего хозяина, — говорит. — Теперь тебя уволят.
Бедный мальчик, которого никто никогда не смел тронуть и пальцем, долго смотрит мне вслед — клянусь, смотрит, как на формулу философского камня. Это типа такое ноу-хау. Штука, от которой Рабастан торчит до сих пор.
Поклонение святому битию. Мученичество имени самого себя. Такая вот хрень.
* * *
К Люциусу Малфою как будто применили отбеливающее заклинание — он тип с бледным вытянутым лицом и стерильной репутацией. Забавно, но когда он сидит спиной к камину, волосы его вспыхивают перламутровым нимбом. Этакий ангел со встроенным в трость клинком. Моралист, знакомый с лондонскими борделями не понаслышке.
— Власть монополизирует волшебные рынки, — говорит. — Дела становится вести все труднее.
— Люци, давай без аллегорий, — вставляет Рабастан, — так и скажи, что вилять от налогов становится невозможно.
Рудольфус ерзает в кресле. Быстрый взгляд на брата — мол, молчи, тяжелый — на меня. Спасибо, мистер Лестрейндж, я знаю, что мне здесь не место.
Моего места нет нигде.
Беседа быстро сворачивается и переносится в кабинет. Видимо, заглушку они ставят не сразу, и я успеваю расслышать что-то об Организации, о Лорде и доходах с капитала.
— Малфой покупает титул лорда? — спрашиваю я у Рабастана, но тот не смеется, только качает башкой и молчит. Это странно.
Потом мы отправляемся в наше место. Это там, где стриптизерша Сэм облизывает Рабастану ботинок за двадцатку. Она закидывает ногу на метлу и выгибается назад, седлает ее, трется о древко, чуть ли не вставляет сама себе.
И все это прямо у нас под носом. Не сказать, что меня заводит.
А вот Рабастан доволен — каждый раз он просит именно ее, Сэм.
— Я читала ту книгу, что ты мне дал, — говорит она. — И это отстой.
Эту книгу он сует всем подряд — она про мага, который сбрасывал плохие мысли в думосброс и жил чередой наслаждений, ни о чем не парясь. В конце концов долбаная чаша отказалась хранить всю эту дрянь и загнила, приросла к полу спальни, стала сочиться призраками прошлого. Оттуда вылезли изнасилованная сестра, обанкроченные партнеры, замученные до смерти котята — все то, чего тот парень не хотел помнить.
Так вот, я вам хочу сказать, что тот вонючий думосброс — это я. В меня Рабастан складывает свое мыследерьмо, чтобы выдержать, пережить, суметь все остальное. Все эти сидения за чаем. Все обсуждения дел — докапитализацию, выпуск допэмиссии, размещение на аукционах. Гнусно-прекрасную мину Малфоя. Очки Руди. Вы понимаете, да? Еще нимфу Нарциссу, влюбленную в него до потери стыда и здравого смысла. Еще просьбы мадам Лестрейндж сыграть на скрипке, еще ее призывы найти невесту. У него до фига всего, в чем я ничего не смыслю, у него до фига всего, что меня никогда не коснется. А у меня наоборот — нет ничего за душой, типа для себя, что бы не было связано с ним.
— Эта книжка отстойная потому, что там нет хэппи-энда, — объясняет нам стриптизерша, водя рукой под трусиками, моргая тонкими ресничками. — В книжке должен быть хэппи-энд, иначе незачем читать.
Возможно, и жить тоже незачем.
— Она неплохая девчонка, эта Сэм, — говорит Рабастан, выходя из нашего места и закуривая. — Я имею в виду, она ничего не требует.
— Типа с ней можно быть самим собой, так?
— Приятель, она как ты — с тобой не нужно убеждать всех, что я хорош и достоин. Я просто хорош, даже когда вишу с головой в унитазе. Сэм не скажет, что, мол, сам виноват и нечего было нажираться, она просто расстегнет пуговичку на рубашке, чтоб воротничок меня не придушил, и все. Ты бы расстегнул мне пуговичку, приятель?
Скорее, я бы снял рубашку, думаю.
— Да чтоб ты сдох, Лестрейндж, — говорю.
Он ржет и тянется ко мне бесстыжим слюнявым ртом.
Мамочка после той драки на площади стала бояться за мою жизнь. То есть за жизнь Джима-папочки.
— Богатые, — говорит она, выглядывая в окно из-за пыльной шторы, — богатые очень мстительные, Джим.
— Тебя может невзначай завалить на шахте, — говорит. — Ты можешь как бы случайно надышаться отравой.
В тот год я закончил Хогвартс. Завалился домой со всем своим школьным скарбом — с чужими письмами, украденными сигаретами, с волосом единорога из Запретного леса. Я был на выпускном и вместе со всеми внимал напутственной речи Дамблдора. Я переглядывался с хитрым говнюком из Лесткасла, воткнувшимся в мою жизнь, словно заноза. Я целовал его в потайных коридорах школы. Я получал аттестат и пел школьный гимн. Я валялся на весенней траве под приветливым солнцем, я жег костры на берегу озера под звездами.
Со мной столько всего случилось, а мамочка об этом не знала, застряв, как в капкане, в прошлом году. Руки ее покрылись коричневыми пятнышками-пигментами, под ногтями чернели лунки грязи. Она перекладывала вещи в комнате, забывала о кипящем на плите чайнике. Тело ее таяло под одеждой — с каждым днем его становилось все меньше и меньше.
Потом она корпела над книжками. «Забытые чары средневековья». «Тайное оружие алхимиков». «Смертельные яды и зелья». Все то дерьмо, которое потом служило доказательством для авроров.
Даже я мог догадаться, что ни к чему доброму это не приведет — мог, но не догадался. Я даже не знал, что ее арестовали.
— Прикинь, за отцом следили, — рассказывал Рабастан, жуя травинку и жмурясь под летним солнцем. — Какая-то психопатка сунула ему через камин яд в порошке — просто рассыпала по углям, будто пепел. Только он на такой случай держит детекторы зла. Эта штука визжала так, что весь замок перебудила. А так ничего — авроров вызвали, и все дела.
У Рабастана чудесные волосы, я говорил? В тот миг я был бы рад стать ветром, потрепать их и усвистать за миллион миль отсюда.
* * *
1987
Лесткасл стоит на краю света, вложенный монолитом в вечные скалы. Меловые горы тянутся вдоль побережья, а призрак Марии Стюарт четыре столетия ждет возмездия, кружа над ним чайкой.
Лесткасл утопает в траве, как раньше — в огнях, сорняки прижились в его саду, забрались на стены и витые кованые ворота. Колония подстриженных кустов разрослась грозными стражами, я иду меж ними тропкой, видной только мне. Сажусь в беседке и попиваю французское игристое из погребов.
Потом прохожу по залам, где паутина вьется по углам, потревоженная моими шагами, а мебель разбухла от сырости, где ковры потускнели и набились пылью.
Это такой своего рода мазохизм — приходить сюда. Особого рода изъян, порок моей вонючей душонки.
— Владельцы Лесткасла всемогущи, им никто не может отказать. — Вот о чем речь.
Как они, я выкуриваю сигары в кресле кабинета, где сидел вечерами Рудольфус. Весь такой в очках, со складками кожи над бровями. Я кружусь по гостиной, сижу на cтульях, о которые терлись задницы сильных мира сего, я перекладываю их статуэтки, их столовые приборы, их колдографии в серебряных рамках. Я чувствую себя одним из них — как предсказывало чертово зеркало.
Мамочка умерла два года назад, и я стал свободен.
— Будь хоть кем-нибудь, иначе сдохнешь. — Вот что я имею в виду.
Смотрю на портрет темногривого мальчишки, который щерится и кривит рожу с полки над камином, и говорю ему:
— Приятель… шел бы ты на хер.
А, вот еще что.
Если вы думаете, что просрать свою единственную, свою неповторимую жизнь — нелепо и страшно, то не парьтесь. Почти все так делают.