Дисклеймер: Роулинг — роулингово, а кто не спрятался — я не виновата!
Предупреждение: Слэша здесь нет!
Из кончика его палочки вырвалась серебряная лань, спрыгнула на пол, одним прыжком пересекла кабинет и вылетела в раскрытое окно. Дамблдор смотрел ей вслед. Когда серебряное свечение погасло, он обернулся к Снейпу, и глаза его были полны слез.
— Через столько лет?
— Всегда, — ответил Снейп
Дары смерти, гл.33
Это с самого начала была глупость.
Впрочем, нет, не глупость, а натуральное безумие, странное помрачение рассудка: заглотить пустой крючок, сделать то, что советовал враг, советовал с ухмылкой, даже не пытаясь скрыть, что результаты такого простого — только нажать шишку на коре — действия окажутся для меня далеко не самыми приятным. У меня должно было хватить ума не делать этого, но хватило гонора — сделать, я шагнул под переплетение корней и двинулся тёмным извилистым коридором, который в тот миг казался путём к разрешению всех тайн. И он действительно подарил мне Тайну, но совсем иную, навсегда изменив что-то в жизни — или во мне, став неожиданно подобием моей будущей жизни, такой же тёмной, извилистой и такой же непредсказуемой... хотя такова, наверное, любая жизнь. Но тогда я не думал о подобных вещах, тьма казалась мне светом, а свет раздражал своей ясностью и кажущейся предсказуемостью. И я шёл навстречу неизвестности, слыша впереди нарастающий вой, от которого все волоски на теле сами собой становились дыбом. Десяток раз споткнувшись — камни словно сами подкатывались под ноги, уговаривая и намекая — я оказался наконец в просторном холле, носившем следы основательного погрома и небрежной уборки. Вой вдруг оборвался, и в тот же миг рядом со мной появился запыхавшийся Поттер. «Уходи! Быстро!», — выдохнул он, вряд ли надеясь на послушание, скорее дав себе время на десяток жадных вздохов, пока я выскажу всё, что думаю о непрошенных советчиках. Он знал меня слишком хорошо, чтобы не просчитать — привыкший к магическим дуэлям я пропустил удар кулака. Стена оказалась неожиданно близкой, я почти не ощутил удара, лишь полумрак вспыхнул перед глазами праздничным фейерверком, и сквозь россыпь мерцающих искр я не уловил момента, когда на месте угловатого подростка возник олень, одновременно грозный и беззащитный, немыслимо прекрасный, как бывают прекрасны животные лишь в сказках да на картинах старинных художников, в эти сказки веривших. Нагнув точёную голову с похожей на диковинный цветок короной рогов, он шагнул к проёму, за которым — как я заметил прежде — виднелась лестница на второй этаж. Я повернул голову вслед его движению; боль, словно того и ждавшая, тотчас рванулась наружу, на удивление естественно сливаясь с видом оскаленных клыков готового к прыжку зверя. Рычание, не похожее на прежний вой, обрушилось на меня вместе с темнотой, а вновь открыв глаза, я почувствовал, что лежу животом на чём-то тёплом, округлом, мягко покачивающемся. Это оказалась оленья спина покрытая скользкой шерстью, лежать так было неудобно, но странно приятно: я словно сливался с плавным движением упругих мышц; трава, казавшаяся в неверном свете луны то чёрной, то серебристой, временами задевала моё лицо, касалась его стремительно и бережно, будто нежные, робкие пальцы, и я вскоре уснул, убаюканный этим скольжением во тьме — а может, снова потерял сознание и окончательно очнулся на площадке лестницы, ведущей к нашей гостиной. Меня даже предусмотрительно подлечили, оставив на память о ночном приключении только затихающую боль в затылке и пятна подсохшей крови на вороте измятой мантии. Наверное, они были уверены, что я ничего не видел и ничего не вспомню.
Но я помнил всё. И даже больше.
Для меня перестал существовать лохматый мальчишка, любитель грубых шуток, объектом которых я становился чаще других — если, конечно, не успевал первым. Две ипостаси слились в одну, я понимал древних кельтов с их Кернуносом, богом-оленем, воплощением весны и животворящих сил природы, всего того, что есть в жизни прекрасного, всего того, что есть сама Жизнь. Была некая высшая справедливость в его стремлении к той, что воплощала две сущности Триединой — и по моей вине слишком рано воплотила третью.
Соединившись в реальности, в лунных лесах моих снов человек и олень разделялись: человек уходил за манящим всполохом волос, рыжей белкой скользящим во мгле заповедной чащи, а олень оставался со мной, спрятавшимся в тело большеглазой лани с точёными копытцами, как хитроумная Пасифая в творение пленённого Дедала. Только моя оболочка была живой, я врастал в неё, словно в созданное оборотным зельем тело. Какое-то время я даже мечтал о собственной анимагии, но при моих — весьма скромных — способностях к трансфигурации эта цель была почти недостижима. И хорошо, что так. Я довольно быстро сообразил, что в жизни — даже в практически невероятном случае совпадения анимаформ — мог бы оказаться разве что в роли соперника.
Этой роли мне и так хватало.
Сны были реальнее реальности, но не могли существовать без неё. Нахальный мальчишка — невзрачный переплёт волшебной книги — был необходим мне как грубый уток для шёлковых узелков невиданного ковра, в который моя внешняя жизнь вплеталась почти незаметным узором. А Лили принадлежала мне с того мига, как я увидел волшебный цветок, распустившийся на детской ладошке. Соединившись, они оба оказывались потеряны для меня — а я не любил терять, и ещё боле не любил терять, ничего не приобретая взамен. И я ненавидел его за попытки отнять то, что было частью моего мира, и её — за владение тем, что мне не принадлежало и не могло принадлежать и, быть может, поэтому, было дороже любых сокровищ.
Грубость его ухаживаний была не более чем смущением нецелованного мальчишки, слишком гордого, чтобы заниматься самоудовлетворением или принимать случайные ласки случайных подруг, будь они оплачены деньгами, спортивной славой или просто юной похотью, толкающей в объятия друг друга совершенно чужих людей. Под топорностью формулировок в его словах ощущалось настоящее — и, чувствуя это, она тянулась к нему вопреки разуму, лишь не решалась до поры отдаться огню, слишком жаркому, чтобы выглядеть безопасным. Но стоило ей осознать то, что прежде касалось самых кончиков нервов, стоило понять чистоту этого в её честь зажжённого пламени — она кинулась в огонь и сгорела в нём без остатка, возродившись, словно феникс, той же и совсем иной. Я мечтал — и не мог — поступить также, это был не мой огонь, меня он жёг, не согревая, сквозь стены не для меня строенного дома, куда мне не было пути, и я горел в нём вечно, не сгорая до конца, но и без надежды на возрождение. Это стало моим проклятьем — но не было на свете силы столь сильной и угрозы столь грозной, чтобы заставить меня отказаться от этой сладкой и страшной муки.
Двойная ревность дарила мне прозрение, я видел их будущее счастье, ещё неведомое им самим, и в бешенстве от увиденного невольно приблизил неизбежное, выплеснув ей в лицо ещё ненанесённую обиду и ещё непричинённую боль. Потом я молил о прощении — не потому, что надеялся вернуть её, уже ушедшую из моего мира, а потому лишь, что наша всем известная дружба оправдывала моё стремление быть вблизи того, кого должен был бы избегать. Но прощения не было, миры расходились: я плёл сеть вражды взамен неслучившейся дружбы, чтобы хоть так сохранить призрачную близость, заменяя явь снами и реальность мечтой. Но мечта мстит тому, кто не позволяет ей сбыться: случайно выкованный мной меч разрубил последние нити, навсегда обернув мою сладкую боль неотступной тоской с кровавым привкусом вины.
Уйдя из жизни, он ушёл и из снов, слишком реальных, чтобы быть просто снами. Печальная лань в одиночестве бродила по пустому лесу, где лишь тёмные ели роняли на неё тяжёлые шишки, которые никому больше не служили ни забавой, ни пропитанием. А после и она растворилась в лунном сиянии, но исчезнув из снов, стала иногда появляться в реальности — серебристый призрак, помощь и защита тому, кто не заслуживал ни защиты, ни помощи. Наверное, лишь заклеймённый Тьмой, привыкший паразитировать на боли и страхе, мог сделать Защитника из потери. Это умение было сродни приговору, ещё более жестокому от того, что обернулся даром — но я принял его, как принял бы всякий другой.
Порой мне казалось, что это я умер в тот ноябрьский вечер, а он укрылся в моём теле — или в моей душе — заставляя поступать так, как мог бы поступить только гриффиндорец, а то, что раньше было мною, служило ему внутри так же радостно и покорно, как серебряная лань, материализованный осколок моей мечты, служила снаружи. Тогда я бунтовал. Я совершал поступки, несовместимые с ним, как драконья кровь несовместима с водой. Но вода оборачивалась спиртом, наши сущности смешивались, растворяясь друг в друге, образуя новое, двойственное существо — впрочем, нам обоим было не привыкать. Я жил этой странной, не двойной даже, а какой-то многоступенчатой жизнью, скрытой от всего мира, и единственное, что могло бы выдать меня, — серебряная тень моих снов — и в этом оказалась защитницей, сестрой-близнецом другой, чужой, но не чуждой. И даже тот, кто считал, что знает обо мне всё, не знал главного.
Да и зачем ему знать, за кого именно я не решился просить Волдеморта?