Порой удовлетворение собственных желаний негативно сказывается на состоянии здоровья — и погоня за удовольствиями не проходит бесследно. Я не исключение из этого правила, собственно, поэтому мое состояние сейчас оставляет желать лучшего.
Вкус фруктового льда — освежающе-лимонный, холодящий нёбо и маслом льющийся на израненное самолюбие — я, кажется, ощущаю до сих пор. Не имеет значения, что Дадли он незнаком как таковой — вроде самостоятельно завязанных шнурков или минусовых диоптрий в линзах очков — главное, что эту прогулку с Дурслями я запомню надолго. Осознание того, что я умею общаться со змеями, сначала, конечно, изумило меня, но затем утешило утраченную гордость — ведь у меня было хоть что-то, чем не обладал Дадли. Плюс ко всему, в списке невозможно невообразимых вещей, случающихся со мной, появилась еще одна жирная галочка. К слову сказать, пресловутый список, каждодневно пополнявшийся мелочами вроде выросших за ночь вихров на затылке или ночных кошмаров зеленого цвета, всеми возможными способами отвергается и идиосинкразируется Дурслями — я то и дело слышу их извечные угрозы «выбить из меня чертову дурь». Дядя Вернон, с самого детства внушавший, — отнюдь не словесными убеждениями — что я не такой, как все, причем, явно не в хорошем смысле этого словосочетания, не упускает ни единой возможности упрекнуть меня в ненормальности. Вероятно, я смертельно болен, поражен каким-то вирусом — так часто я замечаю отвращение в глазах родственников — поэтому живу в чулане и питаюсь объедками. Не знаю, может, это что-то вроде шизофрении — сие слово я не раз слышал по телевизору в какой-то медицинской передаче, пока мыл окна дурслевой гостиной. Если это так, тогда мне совершенно понятно отношение дяди и тети — зачем переводить пищу и нервы на неизлечимо больного, верно? Впрочем, я отвлекся.
Я вовсе не случайно упомянул лед — о, он был действительно чудесным — дело в том, что, увлекшись лакомством, я навредил сам себе: высокая температура, заложенный нос и больное горло вовсе не стоили десятиминутного пиршества. Возможно, у меня просто слишком слабый иммунитет — по крайней мере, так сказала красивая врач в белом халате, к которой меня водила тетя в прошлом году. О, это был еще один знаменательный день моей блеклой жизни — я первый раз был в больнице; чистое, уютное здание отдавало запахом хлорки, которой протирала дома пол тетя Петуния, и йода. Но самым странным оказалось то, что я никогда в жизни не видел такого количества улыбчивых людей: да я просто представить не мог, что я могу вызвать хоть у кого-то улыбку. Единственным человеком, что даровала мне оную, была первая учительница в младшей школе — первый и последний раз. После того, как тетя Петуния принесла ей большую коробку конфет и они разговорились в классе перед уроком, сего явления я больше не наблюдал. Поэтому можно представить мое изумление, когда врач ласковым, не кричащим голосом попросила закатать рукав и стала успокаивать, уверяя, что один укол — это совсем не больно. Очарованный ее добротой, я мысленно усмехался этим словам — физическая боль отнюдь не приносила мне неудобств. После стольких лет, проведенных в тесной комнате, припуганный твердым и крепким, словно шпицрутены, ремнем дядюшки Вернона, моя нервная и физическая система несколько попривыкли к несладким условиям жизни. Того, что иголка пронзала тонкую кожу, я уже не помню; припоминаю только, что тетушка несколько раз переспрашивала медсестру, действительно ли эта прививка от гриппа бесплатна. Я все понимал, но не обижался, нет — зачем тратить деньги на никчемного ненормального ребенка, который не умеет ни нормально, травинка к травинке, постричь газон, ни фаршировать рыбу мелко нарезанными овощами — которая, увы, затем, взмахнув хвостом на прощание, скроется в духовке под аккомпанементы урчащего одинокого желудка.
То ли прививка от гриппа закончила свое действие, то ли лед действительно оказался слишком холодным, но чувствую я себя просто ужасно. А может, все дело в том, что тетушка не пускала меня вчера домой, заставив мокнуть под прохладным выплаканным небом дождем, пока я не состригу кусты ровно — ну, насколько это было возможно. Дрожь пробирает все мое тело, но я вовсе себя не жалею, нет: может, лишь о том, что вообще родился на этот свет одиноким и никому ненужным. А все началось с того, что я готовил ужин на кухне, пока Дурсли дружно жевали пиццу в гостиной перед телевизором — черт дернул прийти сюда тетушку Петунию; увидев мои красные глаза и припухший нос, она почти что вытолкала меня из комнаты, приговаривая, что я лишь испортил все продукты своими больными руками, и повернула ключ в чулане.
Разноцветные пятна перед глазами вовсе не желали исчезать, нос как таковой отказался работать на своего хозяина — мне оставалось лишь хрипеть больным, осипшим горлом в подушку, вернее, в некоторое ее подобие, созданное из старых пуховиков Дадли, до крови закусив губу и сдерживая предательские детские слезы. За дверью слышался шум и ворчание дяди, что придется дезинфицировать всю квартиру после «этого ненормального урода» — что ж, по крайней мере, он теперь не заставит меня чинить ворота его гаража: так что во всем можно увидеть свои плюсы.
Озноб мелкой паутиной опутывал мое тело, отдаваясь мурашками на кончиках оледеневших пальцев, лоб горел, словно конфорка под шипящей сковородкой с любимым Дадли картофелем — фри, по-моему? — а тонкое одеяло ничуть не согревало, лишь дразня теплой расцветкой.
Честно, все мои доводы о своей ненормальности разбиваются о каменную стену из ненависти родственников — и я совершенно не понимаю, за что они относятся ко мне, как к дворовому бродячему псу. Я скучаю по своим родителям, хоть и совсем не помню их — лишь зеленая вспышка ночных кошмаров напоминает мне о том, что, возможно, я когда-то имел нормальную семью; правда, если верить тете Петунии, то совершенно неблагополучную. Родители погибли в автокатастрофе — это я знаю вот уже несколько долгих лет; интересно, как все произошло? А зеленый свет — наверное, от фар двигающейся навстречу машины… Хотя, он был слишком ярким для обычного автомобиля. Но одно я знаю точно: моя мать кричала перед смертью — не знаю, чего она боялась, вероятно, этого жуткого, пронизывающего до костей смеха. Чей он — я не имею понятия; водитель другого автомобиля ведь не мог так смеяться, верно?
Впрочем, не все так ужасно — я благодарен Дурслям за то, что мир перед глазами не расплывается в бессвязное намокшее полотно. Он был таким на протяжении нескольких лет — а я и понятия не имел, что на самом деле он несколько иной; после того, как в младшей школе нам проверяли зрение, в один прекрасный день тетушка принесла мне очки, пробормотав что-то о том, что не желает выслушивать доводы недовольных школьных врачей. Вот так я и познакомился с четкими номерами автобусов, мелкими листочками деревьев и взглядами прохожих — о, это было так удивительно, когда я мог прочесть хоть что-то в их глазах — вместо бессвязной каши, что видел раньше. Подклеенные скотчем, с кривившейся дужкой, вот уже почти пять лет они оставались моим единственным другом, скрашивая едкое одиночество.
А одиночество больно кусало потяжелевшее от обид сердце, но я, как мог, пытался мириться с действительностью, создавая свой собственный маленький мир — без мамы и папы, конфет в день рожденья и поцелуев в щеку на ночь — всего того, что было у Дадли. Порой я безумно, до помутнения зрительных нервов завидовал кузену, хоть на затворках разума понимал, что это не слишком хорошее чувство, поэтому всячески подавливал в себе восстанческие порывы. Нет любящих родителей — поэтому перед сном я что есть силы просил Его, чтобы когда-нибудь появились люди, которые будут выносить мое присутствие. Друзей — что ж, все свои мысли я высказывал деревцу, растущему в глубине сада; верно, я действительно ненормальный, раз веду беседы с ним — но оно, казалось, всерьез понимало меня, печально, будто плача, шелестя редкими листьями и качая сухими, потрескавшимися веточками. Игрушек — их мне заменили обломки всевозможных самолетиков, машинок и конструкторов кузена, которые я находил, убираясь в квартире. Аккуратно сложив драгоценные находки в мятую коробку из-под чая, с теплом в душе каждый вечер я перебирал разноцветные пластмассы, мечтая, что когда-нибудь — о, настанет этот счастливый день — и я смогу купить себе настоящие, не сломанные вертолетики и вездеходы. Но все тайное становится явным — и однажды я получил свои удары ремнем и голодную неделю после того, как любимый дядюшка Вернон случайно заметил возле моей кривоватой двери наклейку с Дадлиного летающего вертолета. К слову сказать, мое дерево спилили под корень сразу же, как заметили, что я уделяю ему слишком много своего драгоценного внимания.
Думать было тяжело — не только из-за того, что мысли вертелись вокруг самых моих насущных проблем — температура, кажется, и не думала снижаться, а в горле пекло, что никакому Везувию и не снилось. Жар не спадал, а зубы от озноба стучали так, что я страстно желал лишь одного — чтобы дядя Вернон, упаси Боже, не услышал моих зубодробительных стонов и не заткнул меня хорошим ударом небезызвестного кожаного ремня.
Услышав шаркающие приближающиеся шаги, я что есть силы вжимаюсь телом в потрепанный матрас, прикусив зубами край подушки и крепко зажмурившись — будь что будет: может, мне еще повезет, и дядюшка подумает, что ослышался. Скрип двери — я задерживаю дыхание, стараясь унять щекочущую пятки дрожь. Когда моих плеч касаются жесткие, цепкие пальцы, от испуга я всхлипываю, перевернувшись на спину и поднявшись повыше на подушку — в дверях лишь тетушка Петуния, ее некрасивое лицо перекошено в презрении и отвращении, а я в который раз думаю, что ее глаза — зеленые, почему-то до жути похожие на мои — никак не вяжутся с грубыми чертами и длинной шеей. Прищурившись и нервно постучав кончиками пальцев по косяку дверцы чулана, будто бы проверяя насколько еще цела обшарпанная дощечка, она мимолетом скользит по мне взглядом — хоть и не задерживает его, посчитав вроде за никчемный предмет мебели, который и выбросить жалко, да и в обиходе кната не стоит.
— Вот, — она вдруг достает из кармана белоснежный кружочек, кидая его на край кровати — и мои глаза расширяются от удивления: такой же я видел в руках у Дадли, когда он жаловался матери на открывшийся кашель. — Парацетамол. Не хочу, чтобы ты заразил Дадлика — у него на следующей неделе очень важное мероприятие в честь окончания учебного года, — я лишь безмолвно открываю рот, пытаясь выдавить слова благодарности, но тетя, окинув злым взглядом, перебивает. — Не вздумай только показываться на глаза Вернону! Если он узнает, что ты тратишь запасы нашей аптечки — тебе не поздоровится, будь уверен, — поспешно кивнув, я с трудом сглатываю комок в горле, пытаясь сильно не хрипеть.
— А можно мне… воды? — определенно, вирус завладел моим разумом, ибо я слишком поздно понимаю, что этого говорить не следовало.
— Гнусный мальчишка! — рассерженно шипит тетка, обнажая лошадиные зубы. — Если ты забыл, то ты наказан до начала лета! Вот что значит дурная кровь — сколько не делай им добра, все мало! Выйдешь ночью, когда Вернон уляжется — небось, ноги-то ходят — нальешь из-под крана. И не вздумай трогать кувшин — это очищенная от примесей вода, я ее для Дадлика держу! — гневно сверкнув глазами, тетушка хлопает дверью, так что штукатурка фейерверком рассыпается на лоскутное залатанное одеяло, оставив меня наедине с таблеткой в руках. Она слишком противна, чтобы жевать ее вприкуску — я знаю это по сморщенному лицу Дадли всякий раз, когда тетушка волновалась по поводу его здоровья и молоточком размалывала таблетку в порошок — а он-то во вкусной и не слишком пище разбирается, уж поверьте.
К слезливым глазам и насморку добавляется еще и боль головная, поэтому, сжав кулаки, я зачаровываю взглядом белое колесико, мысленно поддерживая себя тем, что она точно облегчит мое состояние — но лишь когда окажется в желудке, а не будет одиноко скучать на ладони. От мыслей меня одергивает стук — стук?! — в дверь, а затем тихий ее скрип. На моей памяти еще никто так тихо не попадал в сию скромную обитель.
— Гарри, — я вздрагиваю, чуть не выронив драгоценное лекарство, поотвыкнув окончательно от звуков своего имени. Я уж и забыл, как оно звучит на самом деле — так что относительно привычным, но оттого не более милым сердцу было «эй, парень» или «уродское создание». На пороге показываются круглые щеки кузена; пыхтя, он прикрывает дверь, пряча что-то в руках за моей спиной. Что ему нужно? Небось, опять придумал какую-то гадость. — Ты… нормально? — вопрос заставляет меня распахнуть глаза и уставиться на Дадли удивленным взглядом сквозь треснутые очки.
— Все отлично, — выдавливаю я, жуя пересохшие и потрескавшиеся губы. — Уйди, Дадли — тетя сказала, тебе нельзя болеть, — маленькие глаза впиваются в меня; прокряхтев что-то, кузен переминает ноги.
— Мама дала нам таблетки для профилактики сразу же, как выпихнула тебя сюда, — он указывает расплывшимся подбородком на мое отчаянное подобие кровати.
— А. Тогда ладно, — я пожимаю плечами, продолжая гипнотизировать взглядом таблетку, и не обращая внимания на пыхтящего кузена. Впрочем, очень скоро я пойму, что зря: может, было бы лучше, если я разглядел в его глазах неведомые странные огоньки.
— Ты… это пара… цематол, или как его там… он горький, — констатирует Дадли, косясь на таблетку на моей ладони; дождавшись моего кивка, он подходит ближе, заставляя меня переключить свое больное внимание на него, а именно на то, что он протягивает в левой руке.
— Что это? — давлюсь я, ошарашено взирая на кузена: толстые пальцы сжимают стакан — настоящий, с гранеными краями — наполненный такой желанной сейчас водой. — Дадли, ты в своем уме? — он почему-то прячет глаза и опускает емкость на пол возле входа.
— Ээ… вода. Ты же ее хотел, верно? — неуверенно тянет он, дергая воротник впивающейся в пухлую шею рубашки, и мне остается лишь недоуменно взирать на красного, как рак, кузена.
— Это… она настоящая, да? Ты… ты хотел мне помочь? Дадли, правда? — детские слезы застилают глаза, а в душе таится отчаянная надежда, что братец сделал это от всего сердца — может быть, и не понимая, как много сие для меня значит.
— Ну… наверное, да. Да, конечно, — мямлит он, но это уже не важно; наплевав на ватные ноги и головокружение, граничащее с эйфорией, я вскакиваю и бросаюсь к кузену — тот дергается, будто испугавшись, в сторону — и я хватаю его пухлую ладонь, трясу, что есть силы, с благодарностью, словно голодный пес, заглядывая в его глаза. Странно, но они пустые — просто пустые, будто мыслями он далеко-далеко от захламленного чулана, но еще больше меня пугает то, что на его губах появляется усмешка. Хотя я сомневаюсь, что он радуется моей благодарности и тихому, еле слышному «спасибо», слетевшему с губ, словно капля дождя с мокрой ветки. — Я пойду, — тянет он, но я уже не замечаю этого, раскрыв кулак с зажатой в нем таблеткой и обнимая ее взглядом. Кажется, он еще несколько секунд буравит меня маленькими глазками. Слышу рваное фырканье — хотя нет, конечно, нет: это всего лишь шум в моих ушах, вызванный слишком высокой температурой и болью в голове, скрип матраса, шорох мыши — да что угодно.
Когда дверь тихо захлопывается, слышу, как ключ поворачивается в замочной скважине — а я мысленно возрадуюсь тому, что мой братец в глубине души все же оказывается надежным человеком. Кто бы мог подумать, что нахальный, капризный, вечно шпыняющий меня Дадли окажется единственным, кто выручит меня в трудную минуту и подаст, в буквальном смысле, стакан воды? Кто бы мог подумать, что он не целиком унаследовал гены дядюшки, и в нем осталось хоть что-то человеческое? Кто?
В глубине души, мне безумно приятно, что Дадли откликнулся на мою просьбу — и даже сам, сам пришел ко мне. Может, у него проснулась совесть или что-то в этом роде? Я запрещаю себя тешить нежданным открытием, но в голове же самопроизвольно рождаются милые сердцу картины: вот кузен отдает мне свой старый, почти сломанный, но еще годный велосипед, вот он заступается за меня перед громилой-старшекурсником, желающим поиздеваться над моими склеенными скотчем очками. Может, кузен даже упросит родителей, чтобы они относились ко мне хоть чуточку — чуточку же можно, правда? — получше. Закусив губу, я с наслаждением представляю, как мы будем ужинать всей семьей в гостиной выпотрошенной мною рыбой, а тетя Петуния даже отметит, что я, наконец-то, смог положить нужное количество соли. Хотя, мне кажется, что я никогда ее не пересаливал — впрочем, тетушке виднее — сам же я просто ненавижу пересоленные блюда. Это еще ужаснее заплесневелого сыра — заметьте, я не имею в виду дорогой его сорт.
Может, мое будущее не так уже и плохо — по крайней мере, я не буду чувствовать себя таким одиноким. Все изменится — я отчаянно верю в это. Мне не придется жить в чулане и караулить по ночам дурслевский холодильник — в надежде отрезать тонкий кусок жирной палки колбасы, не придется отскабливать подгоревшую сковородку, на которой Дадли учился жарить свой первый в жизни омлет, не придется давиться одиночеством и надеяться на чудо — о, как же мне хочется, чтобы оно произошло! Я верю в чудеса, верю, не смотря ни на что, в добрых волшебников — пусть это и глупо для моего возраста; но так хочется иногда проснуться в совершенно ином, добром мире, где никто не будет попрекать тебя куском хлеба.
Надежда умирает последней, и я делаю первый шаг к расписанному в красках моим глупым воображением будущему — слизываю языком таблетку со вспотевшей ладони, пробуя ее на зуб. Мне приходится почти что подавиться — такой мерзкой она оказывается на вкус — горькой, кислой, вкуса умами, словом, ужасной. Теша себя наградой в виде спасительного утоления жажды, я хватаю с пола стакан и прикладываю его к сухим, горячим губам, стукаясь о стеклянный край зубами.
И, смакуя, делаю несколько больших, жадных, желанных глотков.
Розовые мечты рассеиваются, когда я ощущаю крупицы чего-то, словно песок, на зубах. Язык жжет, словно огнем, в глазах закипают слезы бессильной ярости, слезы осознания собственной наивности, и я издаю тихий, отчаянный, рушащий все надежды стон. За дверью раздается издевательский смех — кажется, я даже замечаю в скважине маленькие серые хитрые глаза — но это уже не важно.
Привкус соли — о, ее оказалось в стакане довольно много — я чувствую еще очень долго. Всю ночь и почти утро. Желудок обжигает этой смесью, и мне остается лишь всхлипывать поражаясь тому, что я напридумывал каких-то пару минут назад. Вода оказывается смешанной с солью — крепкий раствор, он еще долго будет покидать организм вместе со слезами.
Дадли просто насмеялся надо мной, размешав в стакане не меньше четверти пачки. Видимо, он вложил всю свою душу в сие чудо [1].
Ниточки надежды рвутся, словно паутина на ветру, а я понимаю, что я действительно ненормальный — если считать идеалом Дурслей: ведь я бы ни за что не опустился до этого, нет. Никогда я бы не стал издеваться даже над своим злейшим врагом, если тому и впрямь было плохо. Ненормальность есть нормальное отклонение от всего желаемого от тебя другими [2].
По прошествии многих лет, вспоминая этот случай, я невольно проводил следующую параллель: если соль в стакане отождествить с презрением и отвращением ко мне Дурслей, то крепкий раствор как нельзя лучше отражает их отношение к моему присутствию. В небольших количествах соль необходима, как воздух, человеку: разбавляя его пресную жизнь, она приносит только пользу. В больших же дозах она опасна — превышение нормы убивает, медленно убивает человека — по сути, она же является ядом.
Слезы душат меня до тех пор, пока я не погружаюсь в беспокойный, ужасный сон, наполненный женскими криками, зелеными вспышками и издевательским, холодным, фальшивым смехом — только теперь, почему-то, его издает никто иной, как Дадли, мой драгоценнейший кузен и самый близкий родственник.
Больше всего боли соль приносит, когда попадает на свежую рану.