Мир теперь, после седьмого виски, слишком размыт и сух, и я, кинув на стойку жменю мятых банкнот, сползаю с высокого стула и бреду к выходу, чтобы скорей провалиться во влажную, темно-синюю, насквозь венецианскую ночь. Иду на звук к мерному плеску воды, поглотившей недавно зажигалку и галстук, на свет — к единственному грязному фонарю, в тупик, где вместо третьей стены — канал, и, как во сне, с трудом фокусируя взгляд, сажусь на край, задевая воду подошвами ботинок. О таком, наверное, люди мечтали давным-давно: вот плоский мир, вот край мира, а вот я — сижу, болтаю ногами в вечности, сам себе Бог и сам себе сын, отрываю кусок кулис вселенной и прилаживаю на плечо, чтоб не дуло, зачерпываю пригоршню истин и приглаживаю волосы, чтоб иконы писали, как надо, а не как всегда. Там, внизу, наверное, еще один слой, вон, сморите-ка, зажигалка уже есть, кто уронит велосипед, кто бутерброд, кто палочку, кто себя, и вот уже еще одна реальность складывается из тысяч утерянных вещей, независимая от курса галлеона и земного притяжения. Мир, мой мир, заканчивается там, где начинается темнота и куда не добивает фонарный свет, куда я уже сунул ноги и не прочь был бы нырнуть сам, весь, но я боюсь, что меня вытащат сразу же и отправят на матч. Им бы все квиддич — а мне Волдеморт приходит по ночам жаловаться на жизнь, и, иногда, бросаться Круцио со скучающим лицом.
Я в самом сердце матрешки из миров, где-то там, через пару-тройку оболочек — Джинни, здесь, совсем рядом — насыщенная синь, а дальше — пустота, тишина и мгла, чтоб я мог отоспаться наконец и выкинуть всю чушь из мыслей. И снова — не то виски, не то опять приступ, я начинаю вдруг бояться смерти и хотеть смерти, и голова — не голова, а воздушный шар со шрамом, пальцы ног покалывает, и мне становится настолько все равно, что я решаю все-таки соскользнуть в канал, даже если потом вытащат, забьют простуду сразу двенадцатью зельями и выставят на стадион на Лидо ди Венеция кружить, искать снитч, подниматься к небу пузырьком шампанского и щуриться на фраппучино из кричащих лиц, смешавшееся на трибунах в единое чудовище. Я выглядываю за угол, на слепящую белизну моста Риальто дальше по каналу, и решаюсь, надеясь, что хотя бы экскурсионную часть мне дадут пропустить. Переворачиваюсь, упираюсь руками в камень, будто вылезаю, а не падаю, локти дрожат, пока я слезно прощаюсь с фонарем и вековой грязью на нем, а потом отталкиваюсь... и повисаю, схваченный крепкой рукой за шиворот, кашляя, пытаясь оттянуть душащий ворот рубашки, с удивлением глядя на черные ботинки и отвороты темно-серых брюк.
— Вы бы осторожней были, синьор, — говорят мне по-английски с вежливой презрительностью, едва уловимой издевкой, призрачно знакомой усталой хрипотцой, и прицельно роняют на землю. Мужчина, вытащивший меня практически из горла долгожданного спокойствия, высок и ярок, в желтоватом свете он кажется единым мазком туши, воплощением темноты, куда я так стремился и которая всегда будет где-то вне. Он, окинув меня пристальным взглядом напоследок, резко разворачивается и уходит, а я рассматриваю его тоненькую косичку, полоску загорелой шеи и вглядываюсь в уверенную походку, пока незнакомец не скрывается из виду, и я не понимаю наконец, кому это все может принадлежать. Он, наверное, единственный из всех, кто может вот так просто воскреснуть, а я даже не удивлюсь.
Я медленно поднимаюсь, делаю несколько неуверенных шагов, но осознаю, что, как всегда, упустил свой шанс, и мне нисколечко не стыдно, потому что с головой накрывает уже полноценный приступ[1].
Сползаю по стене, беззвучно раззеваю рот, и, кажется, каждая капля крови, каждый мускул, каждый нерв застывает и начинает нетерпеливо вибрировать. Мне чудится, что я лежу на полу в туалете Миртл и из рассеченной груди хлещет кровь — будто я ею был переполнен до краев, и лишнее теперь вытекает, смешивается с водой, пускает рябью чье-то отражение в воде. Пытаюсь позвать на помощь, но не могу сказать ни слова — мне и пальцем не шевельнуть, какое уж тут “Помогите”. Кто-то здесь есть, стоит, как ни в чем не бывало, ну же, стоит только подать знак! Я пытаюсь выговорить — высипеть — поочередно имена всех друзей, но достаточно громким, чтобы перекрыть хоть немного затухающее журчание воды, выходит почему-то Снейп. Снейп!
Я открываю глаза, бездумно пялясь на звездное небо, дышу тяжело, мерно, прогоняя тревогу и безотчетный, животный страх. Прошло, Гарри. Успокойся, прошло. Но то, что я видел себя на месте Малфоя, — странно. И Снейп, одно воспоминание о котором выдернуло меня из самого сильного, пожалуй, за весь год, приступа, — еще более странное явление. Он, возможно, мне только привиделся на первой волне, либо это не Снейп был вовсе, вон, и косичку заплел, и даже загорел, чтобы сойти за излишне бледного итальянца, — думаю я, пытаясь подняться, — но голос, интонации, походка. Черта с два, мне только Снейпа не хватало до полного счастья. Еще одна фраза, которая будет вертеться на языке, когда мы с Гермионой пьем чай. Если я расскажу кому-нибудь, что болен, — никто не выпустит меня на поле. Если я расскажу, что видел Снейпа, — и подавно.
Быть нормальным невыносимо сложно.
* * *
Они находят его по провалам в памяти друзей и родных, полушепотом передаются пароли и места, где можно его встретить. “Пожиратель душ, он не любит ждать, — напутствуют, — ты называешь чувства и воспоминания, он называет цену, и ты уходишь, не помня ни его, ни того, что причиняло тебе боль”. Я пробовал найти Снейпа, расспрашивая обо всех странных личностях, занимающихся зельями или ментальными науками, но, раз услышав байку от нашего итальянского проводника, не могу отделаться от мысли, что вот оно, спасение от ночных кошмаров и вечно липнущих призраков войны: пусть только светлое остается, а остальное пойдет на корм пожирателю душ. И я, вооружившись оборотным зельем и внушительной суммой, отправляюсь на окраину к закрытому футбольному стадиону, где пышные кусты цветов, которым я не знаю названия, и затхлость воды бьет в нос, и какая-то распотрошенная газета, почему-то на испанском, выстилает тропинку вдоль темно-красных скамеек. В ожидании я перехожу мостик, ведущий к стадиону, и сначала сажусь, а потом и вовсе ложусь на теплые ступени, спускающиеся к воде. Я выныриваю из сладкой дремы, лишь когда на лицо падает тень, древесно-красный под веками сменяется сепией, и я распахиваю глаза, чтобы сразу же вскочить, потому что это снова Снейп, чертов Снейп стоит надо мной, кривит губы и постукивает пальцами по предплечьям, сложив руки на груди. Один только этот жест выдает его с головой, как и походка, в остальном же — это совершенно другой человек.
— Вы постриглись, — выдаю я, не подумав.
— Поттер, — выдыхает он, явно удивленный, и я понимаю, что действие Оборотного уже кончилось, — Поттер, что вам нужно, черт подери?
— Я пришел... я пришел, чтобы вы забрали мои воспоминания, — бормочу, внимательно следя за выражением его лица. Снейп прищуривается, отступает на шаг, в задумчивости водит пальцем по губам. "Выпьем?" — предлагает, и тут я начинаю сомневаться, а Снейп ли это вообще. И отвечаю ему как-то вопросительно: "Н-нет?". Прошло слишком мало времени, чтобы я смог забыть его ко мне нелюбовь, но слишком уж много, чтобы воспринимал его по-прежнему. А вдруг он не притворялся ни капли?
Но Снейп, вопреки моим ожиданиям, становится расслабленнее. Он шагает вперед, берет меня за грудки, вытягивает на верхнюю ступеньку, заставляя встать на носочки, и целует.
* * *
Я прихожу в себя на низкой полке для обуви в незнакомой темной прихожей. “Ни капли он не изменился, трусливый гад”, — уныло думаю и пытаюсь нащупать палочку в наплечной кобуре. Не помог он мне вообще, мерзавец. И где я? И вот что это было вообще такое там, на ступеньках?
— Это был яд.
Хмурый Снейп выныривает откуда-то сбоку, в белой рубашке вместо привычного сюртука, деловито меряет пульс, оттягивает веко, а я сижу, недвижим, и заглядываю за отвисший ворот, где белеет шрам под яремной впадиной, похожий на недорисованный знак бесконечности. Его короткое объяснение не проясняет решительно ничего, но я не хочу спрашивать, почему именно яд и почему именно так, потому что уверен, что ответы найдутся сами собой.
— Тебя не хватятся? — спрашивает Снейп, прислонившись к дверному косяку. Отрицательно мотаю головой, не в силах вымолвить ни слова, и провожаю недовольным взглядом ключицу, скрытую легкой тканью. Снейп смотрит изучающе, и я догадываюсь, что он мне не верит. И правильно — я ловец сборной Англии, через час начнется финальный матч чемпионата мира по квиддичу, тренер сдерет с меня три шкуры, если я опоздаю, и убьет — если не явлюсь, но это другая, слишком далекая для меня реальность, я сейчас стою в шаге от темноты, в шаге от блаженного забвения, а квиддич... квиддич подождет. Снейп застыл слитным черным силуэтом в серых сумерках коридора; за окнами, я уверен, совершенно волшебная сине-желтая ночь, а мне никак не удается совладать с собой и пересилить желание впиться зубами в теплую шею, надкусить, вскрыть, как флакон, — он ведь принц-полукровка, половина его крови — зелья, верно? Там должен быть абсолютный антидот или, скорее, абсолютный яд, чтобы я провалился вот так, просто обняв его, во тьму, в спокойный океан без начала и конца, чтобы от одного вида мутнел взгляд и кожа покрывалась мурашками, чтобы от одного его запаха подгибались колени и мир сокращался до размеров даже не круга фонарного света — только Снейпа, который весь был соткан из того, к чему я всегда стремился. Он подхватывает меня нерешительно, лицо — каменная маска, произведение руки автора, которому надоели разом все идеалы красоты, я смеюсь, прижимаюсь к нему крепче, глажу по ребрам, беспорядочно целую, лишь бы не уходило треклятое ощущение, что я на своем месте.
Снейп смотрит куда-то поверх моей головы, медленно обнимает меня и шепчет ровно:
— Ты все еще хочешь, чтобы я забрал твои воспоминания?
Я едва заметно киваю, и он аппарирует нас прочь из безликого монохромного коридора, ставшего мне почти родным.
* * *
Что мы в Сан-Джорджио Маджоре, я узнаю от Снейпа, который уверенно направляется прямо к органу — огромному чудищу со множеством труб и клавиш. Внизу — пустые темные лавки, прохаживается вальяжно охранник, но Снейп невозмутимо садится за инструмент, совершенно не обращая внимания ни на меня, ни на посторонних.
— Гарри, — зовет он тихо, и я подхожу к нему, сажусь на скамейку спиной к клавиатуре, прижимаюсь к нему боком, кладу голову на костлявое плечо. Снейп играет сначала тихо, будто бы не желая мешать тягучей, тяжелой тишине, наполняющей неосвещенную церковь, потом — очень рвано и надрывно, изгоняя ее совсем, и, наконец, после паузы, когда он целует меня в уголок губ и, едва улыбаясь, говорит:
— Слушай внимательно, Гарри, — и когда он поворачивается обратно к органу, звучит знакомое даже мне, неучу, произведение Баха. Но я, закрыв глаза и запрокинув голову, представляю, как музыка темно-синим потоком поднимается к куполу, стелится, стекает по стенам, и я умираю вместе с музыкой и возвращаюсь к жизни снова, и это по клавишам моей памяти так отчаянно скользит длинными пальцами Снейп, вызывая из прошлого смерть за смертью, изгоняя из сердца тени душ тех, кто давно не с нами, тех, кого я вижу перед сном на обратной стороне век, и когда фуга заканчивается, я знаю, что теперь мои сны может потревожить только сам Снейп.
Это не легилименция, которую он использовал, чтобы помочь другим, не Обливиэйт — это вообще не поддается никаким заклинаниям или командам. Сила убеждения, тот яд или его собственная магия, раз уж он не использует привычную мне ни для чего, кроме ментального воздействия, — без разницы. Главное, что, засыпая, я не буду лицом к лицу встречаться с каждым, в чьей смерти я повинен, и не будет больше приступов и атак. Снейп, только Снейп.
— Ты и правда пожиратель душ, Северус, — говорю я все еще с закрытыми глазами. Я безмерно, безмерно счастлив и столь же безмерно зол — мне отчаянно мало, я хочу, чтобы он забрал все, чтобы слиться с музыкой снова, а лучше — оказаться под его пальцами вместо клавиш. Я перелезаю через скамейку, сажусь на клавиатуру, орган издает протяжный, возмущенный, совершенно немелодичный звук, пока я расстегиваю рубашку, наклоняюсь к нему и шепчу: