У меня есть его фотография. Нет, вы не думайте, я нормальный, просто он, как бы это сказать... В общем, это неважно. Он ни меня, ни Лили не помнит.
Знаете, тут ужасно скучно. Я просто сижу здесь и пялюсь на свои колени. В сущности, стул и зеркало — это все, что тут есть. И никогда не знаешь, сколько времени прошло. Я даже пробовал ставить песочные часы — они не работали. Песчинки не двигались. Но вы ведь о нем спрашиваете, а не о том, как тут охренительно скучно, да? Окей.
Сначала мы виделись в зеркале.
О нет, не говорите, что вы не знали. Погодите, вы действительно думали, что зеркало само показывает все ваши желания?
Это мы там сидим — то есть, сейчас исключительно я. Вы подходите к зеркалу, а мы — сейчас, как вы знаете, только я — вытаскиваем то, что у вас в душе. Совсем немного вытаскиваем, но чем чаще, тем больше. Вы отдаете нам душу, меняя её на мертвые картинки.
Ваши мечты одного и того же цвета и размера. У них нет запаха, и они бесформенны.
Этот паренек подошел тогда к зеркалу.
«Уходи, — говорил я ему, — уходи отсюда».
А он стоял, пока я показывал ему то, чего он хотел. Испорченное зеркало, прогнившие мечты.
Потом он пришел ещё раз.
«Серьезно, приятель, — сказал я тогда, — уходи отсюда, это не шутки».
Как-то он приходил с Рыжим, у того все было гораздо прозаичней, но знаете, в чем вся соль? Его мечта была такой же на цвет и запах, как и все остальные. Мы покупаем ваши мечты оптом. Бартер. Вы мечты — я вам картинки.
Пришел Старый. Ну, знаете, тот Старый, который с длинной бородой и вроде довольно долго был Директором с охренительной заглавной буквы.
Малыш спросил о его мечте. Тот ответил что-то о шерстяных носках и подошел к зеркалу.
Врешь, сука. Понял? Я-то все про тебя знаю. На, подавись, смотри. Будешь мне ещё про шерстяные носки пиздеть? Так-то.
Я ведь просил старого говнюка перевезти нас отсюда. Ну, этого, который приходит сюда иногда, смотрит несколько секунд и уходит. Я умолял его дать нам просто спокойно… просто спокойно, да. Но ему насрать. Всем насрать, так что неудивительно, правда? Клиентов мало — скука смертная. Я решил найти его колдографию. Это, знаете, как телесериал в режиме реального времени. Колдография, кстати, нашлась у ёбнутого Квирелла. Чуть не убил его тогда — и да, это я так шучу.
А потом… Потом моя хорошая все-таки пришла ко мне. Она обнимала, жарко дышала в ухо и прижималась всем телом.
— Ты же простишь меня? — мурчала она.
— Конечно, родная, — накручивая прядь рыжих волос на палец, ответил я.
— Я отвратительна, да? — шептала она тогда.
— Брось, детка, если не в Раю, то где?
А она смеялась и продолжала громко дышать.
Малышка просто не нагулялась — я же все понимаю. Ничего страшного и криминального. Она ведь возвращается ко мне. И сейчас, как вы поняли, мы сидим около зеркала вдвоем.
— Мы же в Раю, правда? — тихо спросила она.
— Детка, мы ведь идеальные. Если там, где находимся мы, не Рай, то на Земле нет справедливости, — сказал я ей, пока она чертила пальцами узоры на моей руке.
И я не врал. И мы ведь просто хреновы мученики, которые умерли, не дотерпев даже до клуба двадцати семи. Нас предал лучший друг, мы отдали свои жизни, чтобы малыш прожил их за нас. Мы обязаны попасть в Рай, верно? Мы и так здесь.
На этой фотографии он растет без меня. Я вижу, с кем он. Они — все те, кто рядом с ним, — просто мельтешат. Однажды Рыжий надолго ушел, но вернулся. Как-то уходила Лохматая. Потом ушел Бродяга. Он не возвращался. Он свалился рядом со мной.
— Привет, Джим, — пробормотал он.
— Тебе за зеркало, — сказал я, а он улыбнулся и принялся ходить вокруг да около.
— Он скучает, — смущенно проговорил Бродяга, разглядывая фотографию. А я думал, что он был там, рядом с мелким. Думал, что было бы круто, если бы он поддерживал его. Ну, я имею в виду, пока был рядом с ним.
— Он нас даже не помнит. Иди к зеркалу. Значит так: нащупываешь, вытягиваешь, вгоняешь. Нащупываешь, вытягиваешь, вгоняешь.
— Где искать? — серьезно спросил он.
— На уровне сердца.
— Нащупываешь, вытягиваешь, вгоняешь, — повторил он и кивнул.
— Именно. Никаких развлечений. Одно неверное движение — досвидульки, и пошел вон.
Но клиентов ведь нет. Мы с Бродягой разговаривали. Даже не о прошлом, не о малыше, не о Лили, не о том, что могло бы быть. Просто разговаривали. Так, будто все нормально. Будто мы не умерли. Будто всё… всё как прежде. Как прежде пятнадцать, как прежде ветер в голове, как прежде перспективы, как прежде вечная середина мая.
И это было правильно. Такое… такое правильное, наше с Бродягой «как прежде».
А потом… Потом исчез Старый. Тот, что был Директором с охренительной заглавной буквы. Он медленно вошел к нам. Посмотрел на меня, глянул на скучающего Бродягу у зеркала, Лили, играющую с куском облака, и заулыбался.
— Вот оно где, — ласково сказал он, смотря на зеркало.
— Не положено, — равнодушно протянул я, наблюдая, как от Мелкого снова ушел Рыжий. Они с Лохматой остались вдвоем.
О нет, Малыш, у тебя же есть своя Рыженькая, оставь Лохматую почти предателю Рыжему.
— Джеймс, я так скучал по вас.
Врешь, сука. Я-то все про тебя знаю.
Не знаю, сколько прошло времени, но я увидел Мелкого вживую. Я ничего не почувствовал. Просто стоял себе рядом с зеркалом, а потом — хуякс — и уже тут. В лесу. А он стоял предо мной. У него был вид человека, который смирился со всем и теперь идет умирать. Тогда я подумал, что всё это херня. Что он выживет. Не может не выжить. Он ведь наш Гарри.
Он спросил у Бродяги о смерти.
«Нет, — сказал Бродяга, — ничуть не больно».
Пиздишь, хотел сказать ему я, но горло схватило железной рукой. Я бы сказал о том, как больно оставлять весь мир, обменивая его на несущественный вечный покой. Я бы сказал ему о том, как охуительно больно умирать, не зная, выживут ли твоя жена и сын и принесет ли твоя жертва хоть малую, крошечную пользу.
Он спросил о том, как долго мы будем с ним.
«Мы, — говорил я, — никогда не бросим тебя».
Я хотел сказать ему о том, что, хоть он нас и не видит, мы всегда рядом, независимо от его ощущений. И о том, что мы всегда были с ним и не покидали его, что бы он там ни думал.
Врешь, хотел сказать мне Бродяга, но ему не дали. Наши голоса говорят чужие мысли.
Лили болтала с Мелким, а Луни грустно смотрел на нас и улыбался. Он из тех людей, которые рассказывают плохие новости, улыбаясь. Я думал о том, когда умер Луни. О том, остался ли в живых Хвостик. О том, что, наверное, на всем нашем поколении лежало какое-то проклятье, не дающее нормально прожить хотя бы до пятидесяти.
«Ты сейчас умрешь, сынок. Встретимся на том свете, — хотел сказать Луни, но вместо этого лишь улыбался».
Он выкинул кольцо. Он сказал, что оно ему не нужно. Пиздишь, сказали мы. Мы-то про тебя все знаем. Знаем, что выживешь. Знаем, что кольцо нужно. И тут дело не в нем. Любой бы вернулся за кольцом. По крайней мере, я так думаю. Я бы вернулся. Лили бы вернулась. Луни бы вернулся.
Ну а потом… Потом телесериал в режиме реального времени продолжался. Рейтинги росли, герой нас не оставлял.
Мы смотрели, как он рос без нас. На фотографиях он старел с каждым днем. Весь он больше похож на экспонат шрамов и недугов, чем на нормального человека. У него есть жена и трое детей. У него на пальце чертово кольцо, которое он якобы не собирался возвращать, и десятки мертвецов на душе.
Мы смотрели на то, как он становился старым. Медленно седел, смотрел, как умирали по одному его близкие. Сгибались и сжимались.
«Нет, — говорил он, — я не могу быть таким же старым, как вы».
«Мне сто тридцать, — говорил он, — я хочу умереть».
Он все врал. Он жил и живет. Он должен жить. У него ещё несколько жизней прозапас: не зря ведь столько людей умерло за него. У него на пальце до сих пор кольцо с чертовым черным камнем. Рядом со мной сидит его Рыженькая, Лохматая, Рыжий, сын Люпина, Нюниус, двое его сыновей и масса людей, которые его когда-то знали. Сейчас должна прийти Рыженькая-младшенькая.
Он жил и живет. Тут тысячи людей умерли и родились снова, а он, дряхлый и немощный старик в инвалидной коляске, уже не способный ходить, почти не видящий и со слуховым аппаратом, живет и не собирается умирать.
К нему приходят журналисты и просят дать интервью.
Я забыл о своей жизни столько, сколько вы никогда не узнаете, говорит он им. Они хотят протянуть что-то о том, что не верят ему, но он грубо их прерывает.
«Дорогая моя, — говорит он, — у вас ужасная прическа, отвратительные духи и писклявый голос. Пришлите мне кого-нибудь более вышедшего на ебало, и, может быть, я все вспомню. Не могу обещать, но стоит попытаться, ведь моя память нынче в цене».
«Я ещё вас переживу, моя хорошая, — говорит он очередной журналистке».
«Ты все врешь, — говорим мы ему». Он почему-то не верит. Но мы все равно его ждем.
«Приходи скорее, — просим мы его, а он качает головой».
Мне иногда кажется, что он жалеет обо всем. О том, что выжил тогда в лесу. Возможно, о том, что вообще оказался волшебником. О том, что мистер Хряк не увез его тогда в Австралию, где бы его не нашел никакой Хагрид. Никакой Дамблдор. А, может, и о том, что тогда, тридцать первого октября, не умер вместе с нами.
И я бы спросил, обязательно бы спросил, но не могу. Он не вертит кольцо три раза на ладони, не подходит к зеркалу Еиналеж, не проводит спиритических сеансов, не ходит к гадалкам, а по прорицаниям у него были очень уж натянутые оценки.
«Надо жить, ребята, — говорит он всем нам и снова качает головой. — Вы смылись, а мне отдуваться».
На фотографии он сидит посреди леса. Он сидит на ветке дуба, болтая ногами. Его инвалидная коляска стоит у дерева, очки вместе с кольцом валяются на земле, а слуховой аппарат он повесил на одну из ветвей.