Все что-то пишут, пишут, не знаю что, я, честно, не слушаю. Сегодня одна теория, практики нет, и это хорошо, это очень даже хорошо, если успеть занять место в последнем ряду и как-то сделаться понезаметнее.
Это, кстати, тоже вроде заклинания, это надо суметь — чтоб все взгляды скользили мимо, чтоб тебя словно бы вовсе не было. У меня иногда получается, иногда нет, сейчас вроде бы да.
Нет, не то что бы я старалась откосить, но ведёт же Роусон.
А Роусон — это такое... Это такой старик, он всегда носит ярко-бордовую мантию, всегда говорит тихо и читает с пергамента.
И если его спросить о чём-нибудь, он скажет: "ну, это вот знаете, как..." и не закончит. То есть сути того, что бубнит, он не понимает сам.
И всё вот это, что он вещает часами, тот же Грюм расскажет между двумя взмахами палочки, если хорошо попросить.
То есть совсем непонятно, зачем нам Роусона поставили и как он ещё тут держится.
И где он берёт эти пергаменты пыльные.
Зато люди тут отпадные, в этой школе. Ненси, у которой в волосы вплетены нитки с бусинками, Эни — в вечной своей юбке в пол, Джонни — в раскрашенных маггловских джинсах, — я со своими розовыми волосами не выделяюсь.
Так вот, после занятий мы идём всей толпой по улице и поём какую-нибудь песню, — с кем бы я ещё могла бы орать маггловские песни во весь голос, ну.
И вваливаемся в какой-нибудь паб маггловский, и считаем эти их фунты, у кого сколько есть, и ржём, и на нас косятся, как на психов.
Да мы и есть психи, только псих может пойти работать в Аврорат, когда "есть столько замечательных профессий, дочка".
И посылаем Джонни за виски, и пьём. Точней, все пьют, а я сижу, смотрю, думаю, что как бы мне не надо на этой неделе волновать мать.
Она думает, что между мной и Грюмом что-то есть, она вздыхает, "мой бы жизненный опыт в твою голову", она каждый раз просит меня быть осторожней, когда я выхожу из дома.
Я говорю ей, что всё будет хорошо, что всё и есть хорошо, но, чёрт, она не понимает, мы с ней вообще по-разному мыслим, она меня до сих пор Нимфадорой зовёт.
И она так как-то сразу старше делается, когда волнуется, так сжимается, и я не знаю, что сделать, и очень стараюсь не хлопнуть дверью, когда выхожу.
Поотму что это же ненормально, когда жалко собственную мать, её же надо уважать или что ещё, она должна быть круче, а не я.
И я её люблю, поэтому ничего не пью, хотя мне предлагают раз пять и даже хоровод вокруг меня водят.
Эн предлагает пойти к ней, поорать под гитару, — ну, то есть, кому пооорать, кому попеть, Эни классно поёт, но я обещала быть пораньше, и что-то все сегодня слишком психи, из-за виски, наверное.
И я обнимаюсь со всеми по очереди и выхожу.
Меня тошнит, хочется к стенке привалиться и глаза закрыть, — и будет ещё сильней хотеться, если аппарирую, поэтому иду пешком.
А на улице осень-осень, такая суровая уже, и ветер дует, и мокрость какая-то в лицо хлещет, а у меня никаких перчаток, только шапка и пижонская куртка одноназвание.
Шапку снимаю сама, потому что потом сдует и не поймаю, расстёгиваю куртку и задираю голову.
Вдыхаю глубоко, воздух ледяной, обжигает горло не хуже виски.
Вот я сейчас вдохну эту осень, и может быть пойму что-нибудь, думаю я и так и стою с задранной головой, как дура, ещё и руки раскинула.
Мне до завтра надо сколько-то там заклинаний выучить, я ещё даже в свиток не заглядывала с названиями.
Зачем мне все эти боевые, если я буду кражами какими-нибудь магазинными заниматься?
Вообще — зачем, из меня аврор как из Эни белка, куда я лезу.
Накричат на меня завтра как пить дать, я буду в пол пялиться и думать, что ничего они не понимают, что мне, может, нафиг не сдалась эта школа, что вон Джонни предлагает в маггловские модели идти, у него отец этим занимается, говорит, цены мне не будет.
А я не понимаю, чего хочу, я пляшу на одном месте, круг за кругом, я не высыпаюсь уже чёрт знает сколько времени, я не могу уснуть до трёх ночи.
Я просыпаюсь от криков, мама кричит на отца, отец на неё, я высовываюсь из комнаты и мямлю: ну, чего вы, а отец улыбается и говорит: "это всё ерунда, правда, Энди?"
Только если он думает, что я дитё малое, что меня вот так успокоить можно, то... чёрт.
Он уже месяца два не зовёт маму Энди, за ужином мы молчим, говорит колдорадио, и мы сто лет не выбирались куда-то вместе, и ладно я, так они с отцом тоже.
Может, я чего-то не того хочу, но влюблённые, и мужья, и жёны, на улицах ходят парами. В магазинах, в пабах — везде вдвоём.
Я понимаю, что у него работа, но могли бы хоть в выходные, их перепалки худший будильник на свете.
Я иду, иду, наступаю в лужи, мои ботинки стерпят и не такое, на то они большие и мужские.
Я трясусь и стучу зубами, банально, по-дурацки стучу зубами, перехожу на бег.
Пытаюсь медленно вдохнуть, медленно выдохнуть, перестать дрожать — не получается.
Можно аппарировать, можно согревающие чары наложить, но, чёрт, я что, слабее осени.
На бегу смотрюсь в витрину — волосы омерзительно-серого цвета.
Я трясу головой раз, другой, третий, я скоро, наверное, разучусь дышать — волосы не розовеют.
Я не могу завтра прийти с этой мерзостью на голове.
По ванной течёт ярко-рыжая вода, я крашусь маггловской краской, мы с осенью ещё посмотрим, кто кого.
Я выхожу, сушусь заклинанием, мама смотрит на меня и говорит, я чудовище.
Если бы она при этом не улыбалась этой своей материнской именно улыбкой, я бы не знаю что сделала.
А так она умиляется — чем бы дитя ни тешилось.
Я ворочаюсь в постели, я завтра опять не высплюсь, я бы проспала весь день и ещё три, а потом бы посмотрела, стоит ли вставать.