Когда я впервые переступил порог дома на Гриммаулд Плейс и за спиной захлопнулась дверь, у меня почему-то возникла странная ассоциация: Дом закрыл рот, проглотив нас. Я шепнул эту страшную чушь на ухо Джорджу, и он расхохотался. Черный юмор не наш профиль. Мы можем шутить назло, во вред, издеваясь, но по-черному — никогда. И то, что я сказал, вовсе не было шуткой. Да и разве это смешно — одушевлять дом, сравнивая его с монстром?
Иногда мне кажется, что Джордж не особо вслушивается в мои слова, а смеется рефлекторно, словно я вечно шутящий и кривляющийся клоун. Часто я еще рта не успеваю раскрыть, а губы Джорджа уже растягиваются в улыбке. Думается мне, он делает это либо из вежливости (хотя какая к черту вежливость: мы братья и не должны угождать друг другу), либо по глупости. Джордж, как придурок, улыбается каждому моему слову и жесту. Ну, конечно, я несколько утрирую: не каждому, но через раз уж точно. Не то чтобы я видел в этом проблему мирового масштаба, но когда двадцать пять часов в сутки рядом ошивается кто-то непрестанно улыбающийся — пусть даже это родной брат… Раздражает.
Недавно я так в лоб и спросил:
— Че ты все время лыбишься?
На что Джордж, улыбнувшись, ответил:
— У меня хорошее настроение. Что тебе не нравится?
«Да то, что ты, Джордж, блаженный, в плохом смысле этого слова», — хотел было ответить я, но промолчал, чтобы не обидеть его. И зря: возможно, после этого замечания он стал бы реже улыбаться.
~~~
Нам с Джорджем выделили гостевую спальню на третьем этаже. Комната ничего так, правда, мрачноватая. Впрочем, в этом доме все помещения скудно освещены, даже днем, такое чувство, будто солнечные лучи не могут пробиться сквозь мутные стекла окон и отскакивают от них. Словно Дом не хочет, чтобы было светло, и не пускает солнце. В общем, мы решили немного оживить наше временное место обитания: раскрасили тусклые выцветшие обои в уютный персиковый цвет, повесили пару ярких плакатов с изображением любимых музыкальных групп и квиддичных команд, сняли тяжелые пыльные гардины, тщательно вымыли окна и заколдовали так, чтобы днем они показывали пляжный пейзаж, а ночью — Млечный Путь.
Когда мама зашла в нашу спальню после, так сказать, косметического ремонта, то сначала решила, что перепутала комнаты. А сообразив, в чем дело, устроила нам грандиозный разнос, приказав в итоге немедленно вернуть все на свои места. Мотивировала она свое абсурдное требование тем, что мы тут всего лишь гости и не имеем права распоряжаться и заниматься самодеятельностью. Разумеется, мы активно и аргументировано протестовали. Но нашу маму ведь не переубедишь: если она стукнет кулаком по столу и угрожающе прикрикнет, все сразу становятся как шелковые во избежание страшной кары в виде этого самого кулака, обрушившегося на голову бунтаря.
Пришлось сложить оружие. И мы, понурив головы, приступили к уродованию нашей ставшей милой и приветливой спальни. И — о, хвала великому Мерлину! — не успели мы ликвидировать и половину таким трудом сделанного, как в комнату заглянул Блэк и, увидев весь трагизм ситуации, категорично запретил возвращать шикарной комнате первоначальный убогий вид.
Так мы и подружились с вечно угрюмым и малообщительным крестным Поттера, который в действительности оказался прикольным мужиком, с отменным, хоть и своеобразным, чувством юмора и весьма бурным прошлым за плечами. До Азкабана, конечно.
~~~
Весь день мы проводим среди пыли, затхлого запаха, смрада гнилого тряпья и еще каких-то отвратительных на вид вещей, в которых мы, как ни старались, не сумели найти ничего привлекательного. Обед не запланирован: «Мы же так ничего не успеем». А куда нам, собственно, торопиться? Еще целый месяц впереди, можно медленно, растягивая удовольствие, погружаться глубже и глубже во всю эту плесень и вонь. Легкий перекус, состоящий из наспех приготовленных мамой бутербродов и кислого апельсинового сока, от которого сводит скулы, царапающим комом стоит у меня в горле до самого вечера. Травля докси превращается в травлю всех вокруг, кроме самих крылатых тварей (несколько штук мы украдкой запихиваем в карманы в качестве моральной компенсации за адские муки). Я задыхаюсь в этом кретинском наморднике, легкие становятся противно ощутимыми, хочется вырвать из их груди: они мне мешают. Глаза слезятся, веки набухают — мы с Джорджем похожи на укуренных кроликов. Мама безостановочно раздает указания всем обреченным, попавшим в поле ее зрения, даже тем же вялым докси — наверное, приказывает им скорее сдохнуть.
Мы уже половину летних каникул ведем ожесточенную борьбу с хаосом, вросшим в стены дома многолетними кривыми и не разрубаемыми корнями. А Дом не желает расставаться со всем этим безобразием, упрямо сопротивляясь каждому нашему действию, ревностно вырывая из наших рук свои реликвии и артефакты.
Из гостиной, которая спустя четыре часа каторжных работ преобразилась и стала похожа на нормальное жилое помещение, мы аппарируем прямо в ванную комнату. От усталости ноги не держат, а после стремительного перемещения в пространстве немного кружится голова и подташнивает. Хотя не уверен, что мы благополучно добрались бы до нашей спальни пешком, скорее всего нас скосила бы Вечно-Юная-и-Цветущая на первом же лестничном пролете.
Помогая друг другу избавиться от пыльной и липкой от пота одежды, мы заодно проверяем не потеряли ли по пути какую-нибудь часть тела. Это пальцы больно терять, а ногти и брови — нет.
Пока ванна наполняется горячей водой, я, прислонившись к мгновенно повлажневшей от пара стене, отрешенно разглядываю потрескавшуюся кафельную плитку. А Джордж, усевшись на крышку корзины для грязного белья, разглядывает меня. Я вижу его пристально изучающий взгляд боковым зрением. Если я внезапно посмотрю на него, он улыбнется, но глаз не отведет. Джордж улыбнется и скажет, что на моем животе или на плече появились новые родинки, а потом начнет оглядывать свой живот и плечи в поисках таких же. Я не занимаюсь подобной ерундой, мой мозг изводят более важные вещи, например, тот весьма печальный и несправедливый факт, что мы в этом доме нужны исключительно как рабочие руки. И никого не волнует, что нам уже по шестнадцать, и мы тоже можем присутствовать на собраниях Ордена Феникса. Просто присутствовать, клянусь «Набором начинающего негодяя», мы не станем участвовать в дискуссиях и давать советы. Да нас бы никто и не спрашивал, впрочем. Ну, хоть краем уха, не удлинительного, а настоящего, послушать, что же они там такое сверхсекретное обсуждают.
Шум бурлящей воды гипнотизирует и усыпляет, я закрываю глаза, и мысли тонут на дне ванной, прибитые упругой струей. Я только слушаю и теперь ни о чем не думаю. Мне тепло и хорошо, и стоять бы так вечно, потому что лень вообще пошевелиться, даже присесть, не говоря уже о вечернем купании, где придется активно растирать тело мочалкой, чтобы смыть с себя всю грязь и неприятный запах, проникшие, кажется, под кожу.
— Фред? — Тихий оклик Джорджа выдергивает меня из... Неужели я правда уснул? Я же не лошадь и не цапля, чтобы спать стоя.
— Фред, ты уснул, — умиленно улыбаясь, сообщает Джордж уже понятый мной факт.
— Угу, — бормочу я, потирая слипающиеся глаза. — Тебе повезло, братец, будешь сегодня купать меня, потому что я не в силах сам. Даже языком ворочать лень, так что я молчу, а ты давай... действуй.
Перекинув ногу через высокий бортик ванной, я обессилено плюхаюсь в воду и зажмуриваюсь от согревающего удовольствия, мурашками пробегающего по всему телу. Ванна в этом доме шикарно огромная, и в ней без проблем поместилось бы два Хагрида, поэтому мы с Джорджем, чтобы не ждать друг друга, всегда моемся вместе.
Тщательно отмыв меня жесткой мочалкой, Джордж отбрасывает ее в сторону и кладет ладони на мои плечи. Он гладит от шеи и вниз по рукам, по спине, вдоль позвоночника и обратно к шее. И я, прибалдев, утыкаюсь носом в согнутые колени и блаженно закрываю глаза. У Джорджа такие руки — под них хочется подставляться. Его пальцы чувствуют мое тело, как пальцы искусного лепщика — глину. И с каждым его прикосновением в меня по глотку вливается бодрость. Мы питаемся энергией друг друга. Еще в детстве мы заметили любопытное явление: если кто-то из нас устанет, выбьется из сил, то второй, находясь рядом, дотрагиваясь руками или губами, как будто передает часть своей энергии. У магглов ничего подобного нет — это, определенно, какая-то магия. Близнецовская. Говорят, если один близнец заболевает, то и другой — сразу тоже, мы же никогда не болеем одновременно. Мы лечим друг друга. И нам не нужны никакие снадобья и зелья, у нас есть мы, а это самое полезное и исцеляющее средство от любых болезней. Мы многофункциональные братья Уизли, универсальные близнецы.
Я откидываюсь на грудь Джорджа и расслабленно вытягиваю затекшие ноги.
— Джорджи, мой спаситель, спасибо, — благодарно говорю я и, немного помолчав, наслаждаясь умиротворением и гармонией души и тела, иронично ворчу: — Ладно, так и быть, потру я тебе спинку, но все остальное сам, понял?
В ответ я получаю только шутливо-небрежное «пфф», а не ожидаемо-привычную остроту или хотя бы легкий удар кулаком в поясницу. Вместо этого Джордж отодвигает меня и усаживает прямо, а сам быстро разворачивается, в спешке ткнув коленом мне в бок и расплескав воду. Я сижу в ступоре, повернув голову и уставившись недоуменным взглядом в сутулую спину Джорджа. Что это сейчас было? Какая-то совершенно непонятная, странная и несвойственная Джорджу взрывная реакция на... на что, кстати? Я ведь вроде не сделал и не сказал ничего необычного.
— Джордж? — Я придвигаюсь ближе и, наклонившись вперед, упираюсь подбородком ему в плечо. Его левое ухо ярко-пунцовое, глаза зажмурены, а губы плотно поджаты до тонкой алой полоски, словно прорезанной лезвием. До меня доходит, в чем дело: он перегрелся. Такое случается, если слишком долго находиться в жарком и душном помещении.
— Джооордж, — протягиваю я сочувственно, — потерпи еще немножко, ладно? — Я хватаю плавающую мочалку, беру скользкий ароматный кусок туалетного мыла и быстренько намыливаю ее. — Я помогу тебе...
— Н-нет, не надо. — Голос у Джорджа слабый и сиплый, пустой, а сам Джордж напряженно оцепеневший. Это пугает, ему действительно дурно. Но я ведь его универсальный близнец, сейчас я сделаю ему хорошо. К черту мочалку, я буду мыть Джорджа руками, прощупаю каждую косточку, наполняя его свежестью и бодростью.
Джордж зябко вздрагивает, когда я дотрагиваюсь до него, и, втянув голову в плечи, оплетает руками колени, плотно прижатые к груди. Он похож на эмбриона.
— Фред, пожалуйста, — просит он сдавленно, — ты можешь выйти?
— Почему? Зачем я должен выходить?! — Я так громко и бурно возмущаюсь, что эхо звучит громовым раскатом. Если бы мы сейчас были в горах, то точно сошла бы снежная лавина.
Джордж говорит чушь, видимо, он сильно перегрелся, его мозг плавится, и скоро из ушей повалит пар. Пациент бредит, необходимо срочно реанимировать его. Я крепко обнимаю Джорджа и притягиваю к себе, а он на удивление прытко вырывается из кольца моих рук и шустро отползает к передней стенке ванной. Уже практически остывшая вода снова расплескивается через бортики, заливая пол и нашу оставленную на нем грязную одежду. Необъяснимо необычная ситуация одновременно и раздражает, и пробуждает азарт — поймать и затискать.
Джордж сидит неподвижно, съежившись, свернувшись в клубочек, с лохматыми влажными волосами, торчащими острыми перьями в разные стороны, весь закрытый от меня, осязаемо враждебный и неприступный, и, кажется, даже воздух вокруг него накаляется и вибрирует. Профессор Трелони называет это аурой и говорит, что она окружает каждого человека и меняет оттенки в зависимости от эмоциональных импульсов (или что-то подобное, я уже не помню точно), короче, если выражаться нормальным человеческим языком — цвет зависит от настроения... Что за вздор лезет в мое сознание? Это Джордж виноват, он тревожит меня. Чем страннее он себя ведет, тем несвязнее и бредовее становятся мысли.
— Джордж. Джордж, просто, пожалуйста, объясни, что случилось. Я вообще не понимаю. Я растерян, и, если ты продолжишь молчать и шарахаться от меня, я начну банально паниковать и думать, что чем-то задел тебя, обидел... блин, не знаю. Ответь уже!
— Я... Как бы... это... — Джордж мямлит, его врожденное красноречие, похоже, пало жертвой какого-то неизвестного науке вируса, иначе я не могу объяснить это бессвязное мычание.
— Что? — тороплю я и медленно подползаю к нему на коленях. — Что «это»? Что «как бы»?
Джордж больше не издает ни звука, он молча встает, опираясь рукой о стену, и поворачивается ко мне.
— Вот, — коротко выдыхает он, опустив голову и спрятав лицо в ладонях.
— И... что?
Конечно, я вижу что, такое внушительное «что», но как оно относится к... он же не может стесняться меня... или... Как это... вообще... так... неужели...
Весь воздух вдруг испаряется, словно нас поместили в герметичную упаковку.
— Ты же... это... и я, да? — Слова прилипают к губам, и на более внятные и содержательные реплики я не способен. Мозг понимает, но упорно отказывается обрабатывать поступившую информацию.
Джордж еле заметно кивает и, повернувшись боком, предоставляя моему изумленному взору узреть всю прелесть приключившегося недоразумения (потому что в профиль это выглядит еще более внушительно и резко врезается в глаза), тянется за полотенцем, висящим на витом крючке на противоположной стене. Как контуженный, я отстраненно наблюдаю, как Джордж торопливо и дергано промокает свое тело толстым махровым полотенцем, а потом повязывает его вокруг бедер, наконец, прикрыв то, что по идее я не должен был видеть. Сейчас мне сложно называть вещи своими именами, потому что эти вещи неуместные и немного пугающие. И видеть их в таком ракурсе, проявленные при таких обстоятельствах — дико.
— Подожди, Джордж. — Останавливаю я его, взяв за руку. — Ты же так и не принял ванну по-человечески.
— Ты выйдешь?
— Да, конечно. Я подожду тебя в комнате.
— Можешь идти ужинать, мы и так долго тут просидели. Мама, наверное...
— Я. Подожду. Тебя. В комнате.
Джордж снова кивает и ждет, пока я вылезу, устало двигая окоченевшими руками, вытрусь, пошатываясь, будто пьяный, добреду до двери и вытеку за порог. А там, уже стоя в спальне, я оглядываюсь и натыкаюсь глазами на вспарывающий кожу взгляд Джорджа. И в висках тикает, словно в голове большие тяжелые часы, хотя, подозреваю, это бомба, которая вот-вот оглушительно бабахнет.
«Джордж, почему сейчас ты не улыбаешься? Разве не комична ситуация, в которую мы вляпались, и теперь медленно увязаем в тягучем, как мед, абсурде?»
Я облизываю пересохшие губы — а такой ли он сладкий? Как мед.
~~~
В комнате, в которой нас поселили, всего одна кровать, поэтому мы спим вместе. Под одним пуховым одеялом, огромным, и в него можно завернуться, обмотав вокруг себя три раза. А этой ночью оно туго натянуто с двух краев, подобно канве, на которой мама вышивает.
Мне не спится, я слушаю, как говорит Дом — шепотом скрипящих половиц, глухим хлопаньем дверей и тихим звоном посуды в кухне на первом этаже.
Брат не должен возбуждаться, прикасаясь к брату. И я не возбудился, а Джордж — да. Хотя ему уже не тринадцать-четырнадцать лет, когда стоит даже на собственную руку и чуть ли не каждое утро просыпаешься в мокром и липком белье. Впрочем, и в этом гипервозбудимом возрасте у нас не стояло друг на друга. И то, что произошло сегодня в ванной, не дает мне покоя. Оно грызет меня. А я грызу ногти и сильней натягиваю на себя одеяло, которое точно скоро порвется, потому что Джордж тоже натягивает его — со своего края кровати, куда он отодвинулся, как только мы легли в постель.
Может, и неправильно, что Джордж возбудился, но еще более неправильно то, что мы молчим сейчас и молчали весь вечер — на эту деликатную тему.
— Джордж, — зову я шепотом, а что сказать дальше, не знаю и беспомощно сминаю пальцами угол подушки.
Джордж в ответ только громко и прерывисто дышит: переживает, тоже мучается. И я хочу успокоить его и себя, чтобы эта нелепость не висела между нами и не отравляла нашу близнецовскую любовь. И, шумно выдохнув, я начинаю говорить, не слишком вникая в смысл сказанного, чтобы хоть как-то разорвать это молчание:
— Ну и что, Джордж, правда ведь? Ничего страшного не произошло, это получилось нечаянно. Видимо, твой организм ошибся, может, гормоны или, не знаю, возможно, потому что у тебя нет девушки, а уже бы надо. У меня-то Анджелина... хотя мы пока еще ни разу... но это же не так важно, главное, что нам хорошо вместе... ой, прости, это уже не то что-то я говорю. — Угол подушки, нервно сжатый моей вспотевшей ладонью, похож на жеваную бумагу. — Мы взрослеем и нам, наверное, уже лучше не принимать ванную вместе, как считаешь? Это ведь смешно, если два здоровых мужика будут плескаться в одной ванной, да ведь? Мы будем мыться по отдельности, и больше не повторится этот казус. Да? — Я поворачиваю голову и напряженно жду поддержки Джорджа, хотя бы кивка, но он совсем не шевелится и теперь даже дышит неслышно.
— Ну, Джордж, — умоляюще шепчу я. Переворачиваюсь на другой бок, пододвигаюсь к нему вплотную и, приподнявшись, заглядываю в его лицо. И не очень рад тому, что вижу: он спит. Значит, я трясусь от волнения, кусаю губы, терзаю подушку и ищу объяснения, оправдываю его, а он спокойно уснул под мою пылкую речь?!
— Ты скотина, Джордж! — говорю я ему в ухо, не зло, не раздраженно и не обиженно, совершенно бесцветно — сухая констатация факта.
— Ммм, — стонет он во сне и коротко мотает головой, а после снова затихает.
Пальцы жжет от желания ущипнуть его или вцепиться в волосы и растрепать их, спутать, чтобы потом нельзя было расчесать — только состричь.
~~~
Утром, когда нас будит неизменный предупреждающий стук в дверь и мамин окрик: «Просыпайтесь! Ну, сколько можно спать?», мы одновременно открываем глаза и первое, что видим, — заспанные лица друг друга в такой близости, что наши носы почти соприкасаются. Моя левая нога закинута на Джорджа, запястье его правой руки придавлено к матрацу моим бедром, вторая моя нога коленом упирается в пах Джорджа и зажата между его ног, а обеими руками я стискиваю и прижимаю к груди, как плюшевую игрушку, его левую руку.
Нет, нам не только необходимо прекратить принимать совместные ванны, но и спать вместе уже не надо.
— Завожу? — таким же сиплым голосом переспрашиваю я, сонно моргнув.
— Устойчивое положение...
— Эээ...
— ...выражение.
— М...
— «Загонять в угол». Я это хотел сказать.
— Зачем?
— Что — зачем?
— Хотел сказать.
Джордж пожимает плечами.
— Не знаю. Ты постоянно... — Он широко зевает и договаривает, — …по утрам зажимаешь меня, вот и пришло в голову, что как будто загоняешь в угол...
— Не лень тебе так много и длинно говорить с утра? — недовольно бурчу я. — Помолчи, пожалуйста, не нагружай мои сонные уши.
— И я тебя не постоянно зажимаю, — добавляю я, спустя примерно три минуты, в течение которых мы безуспешно пытались проснуться, но в итоге снова задремали.
— Угу. А пару недель назад ты так жался ко мне, что спихнул с кровати и сам упал сверху.
— И ты запинал меня под кровать.
— Не я, ты сам туда закатился. — Джордж слабо шевелится и открывает глаза — удивительно ясные для человека, который только что проснулся.
У Джорджа медовые глаза, и когда я смотрю в них, всегда чувствую во рту приторно тягучую сладость.
— Доброе утро, — говорит он и улыбается.
— Доброе, — шепчу я и улыбаюсь в ответ.
~~~
Мы больше не принимаем ванну вместе, но продолжаем спать в одной постели. И каждое утро просыпаемся переплетенные друг с другом. В детстве, пока мы не стали спать раздельно (а нас разлучила мама в двенадцать лет, когда у нас началось половое созревание), мы тоже всегда спали в обнимку, забросив друг на друга ноги. Это нормально в одиннадцатилетнем возрасте, как и поцелуи в губы, но в шестнадцать, тем более после инцидента в ванной... Откровенно говоря, я чувствую себя неловко и смущаюсь, открывая по утрам глаза и обнаруживая, что мы опять двухголовое и восьмиконечное чудовище. Но встретившись взглядом с Джорджем, я улыбаюсь. Наверное, это защитная реакция. Кто-то в смятении краснеет, другие бледнеют, а я улыбаюсь.
Но, как бы ни напрягало меня такое положение дел, я не могу предложить Джорджу спать раздельно. Хотя это вовсе не проблема: трансфигурировать кресло и ву а ля — удобная кровать. Мне кажется, Джордж обидится, если я так сделаю. К тому же мы вполне успешно замяли его неуместную реакцию на прикосновения ко мне: просто не вспоминали об этом ни на следующее утро, ни позже, и наше общение нисколько не изменилось. А тут, получается, я снова затрону эту неприятную тему, да еще с таким предложением… Джордж точно решит, будто я стараюсь отгородиться от него. Но ведь все абсолютно не так...
В общем, мы пока спим вместе, и я не собираюсь из-за какой-то глупой случайности портить наши с ним отношения.
~~~
Странно это осознавать, но, кажется, я влюбился. То есть, странен не сам факт, а объект. Ну, и ощущения не особо привычны. Я влюбился в своего брата. Наверное. Скорее всего. Точно, влюбился. И меня пугает мое поведение, реакция на это обстоятельство.
Стыдно признаться, но мне часто хочется заплакать, я стал чересчур чувствительным, раздражительным и вспыльчивым. Беспричинно срываюсь на Джорджа, а вчера ударил его. Не сильно, конечно, почти в шутку, но я почувствовал поразительную агрессию, ярость, желание растерзать его. Я смотрю на Джорджа, и у меня руки чешутся что-нибудь с ним сделать. Особенно я бешусь, когда он вечерами шутит и хохочет с Тонкс и она дотрагивается до его руки, привлекая внимание, рассказывая очередную веселую историю из жизни мракоборцев. Ко мне она тоже прикасается, похлопывая по плечу или спине. Она, кажется, не различает нас, и ей глубоко все равно, кто есть кто. Но мне совсем не все равно, что она трогает Джорджа, произносит его имя и громко, а главное — неподдельно, смеется над его приколами.
Я с рождения привязан к Джорджу, но настолько остро и болезненно не ревновал его никогда. Я ревную даже к Джинни и Рону. И злюсь на Джорджа, если он смотрит на кого-то, кроме меня, разговаривает с кем-то, а не со мной, улыбается кому-то, хотя должен только мне. Джордж улыбается застенчиво, всегда. Даже когда задумывает пакость, его улыбка не злодейская и не хулиганская, она — чуть робкая и... обаятельная. Более подходящего определения я не могу подобрать.
Его улыбка и медовые глаза — я чувствую во рту приторно тягучую сладость, но она не настоящая, иллюзорная, а я хочу... хочу узнать, действительно ли его улыбка сладкая.
~~~
Я вот думаю, может ли так быть, что Джордж возбудился, потому что тоже влюблен в меня? Это было бы самым большим везением в моей жизни, но вряд ли так бывает. И даже то, что мы одинаково чувствуем и мыслим, еще не значит, что мы можем одинаково влюбиться. И люди ведь возбуждаются не только с теми, кого любят. Ну, по крайней мере, симпатию уж точно испытывают, когда между людьми нечто большее, чем просто дружба. У нас с Джорджем сложнее: мы братья, да к тому же — близнецы. Получается нарциссизм какой-то... И тем не менее я люблю Джорджа. Люблю вдвойне.
Мне кажется, толчком к этому послужил именно эпизод в ванной. После произошедшего я непрерывно думал о Джордже, думал уже не только, как о брате. (И додумался). Я представлял Джорджа... представлял, как он... в общем, как он удовлетворяет себя. И эти фантазии были приятны мне. Они были настолько приятны, что я сам возбуждался, воображая Джорджа, занимающегося интимными вещами. А иногда я даже представлял нас двоих, и от таких грез кружилась голова и пересыхало в горле.
Но я не хочу питать себя напрасными надеждами, а потом, если они не оправдаются, разочароваться. Наверное, будь Джордж на самом деле влюблен в меня, он не стал бы скрывать своих чувств. Но я же скрываю! И опять вспоминается случай в ванной — если я правильно понимаю истинную причину его возбуждения, тогда бессмысленно Джорджу молчать и утаивать свою любовь, ведь она так очевидна.
Мерлин мой, я запутался. Впервые не могу понять, что чувствует Джордж. Боюсь приглядываться и анализировать: вдруг увижу опровержение своих предположений? А если подтверждение? Нужно всего лишь спросить, как-то намекнуть... Я просто трушу: лучше пребывать в неизвестности и все-таки на что-то надеяться, чем знать, что влечение одностороннее.
~~~
Я ставлю в раковину чашки из-под чая — свою и Джорджа — и открываю кран. Ненавижу мыть посуду, но уже поздно, мама легла спать, а, оставив грязные чашки на ночь, я рискую утром получить их на блюде вместо завтрака. С бытовыми чарами у меня складываются не особо теплые отношения: все время что-нибудь разбивается, разливается и разлетается, — поэтому приходится мыть вручную.
Ополоснув свою чашку, я беру Джорджову с большой желтой буквой «G» на боку — мама даже на кружках «вышивает» наши инициалы, наверное, чтобы мы сами не перепутали, кто из нас Джордж, а кто Фред. О, у меня сегодня буква «F», значит я Фред, а, если возьму с «G», буду Джорджем. Мама, мама...
Я медленно провожу пальцем по шершавому рельефу, обводя букву, а потом подношу чашку ко рту и кончиком языка облизываю то место на кромке, где касались губы Джорджа.
Мерлин, что я делаю! Может, еще ложки и вилки облизывать после того, как Джордж ими поест?
Позади слышится покашливание, и я едва не подпрыгиваю на месте, рука, которая держит кружку, дергается, и с моими зубами очень неприятно сталкивается керамика.
— Ой, мистер Блэк, добрый вечер, — обернувшись, лепечу я, как первокурсник, которого суровый преподаватель застал за кражей ингредиентов. И, растопчи меня кентавр, я краснею, пунцовый жар охватывает лицо и уши.
— Мы же виделись пару часов назад, за ужином, какой может быть «добрый вечер»? И, помнится, я просил вас с Джорджем называть меня Сириус. Мистер Блэк, — передразнивает он и морщится.
— Извините, просто я...
— В растрепанных чувствах, — вежливо подсказывает Сириус.
— Что, так заметно?
— Более чем, — усмехается он, взметнув брови.
Сириус отодвигает стул и усаживается, откидывается на высокую спинку и жестом приглашает сесть напротив.
— Может, вам чай сделать? — предлагаю я, неловко постукивая дном чашки о ладонь. Если Сириус видел, как я целуюсь с кружкой Джорджа... нет, об этом лучше не думать.
— Спасибо, я, пожалуй, откажусь. А захочу — сделаю сам.
— Да, конечно.
Сириус ставит локти на стол и подпирает подбородок кулаками, с интересом смотрит на меня, будто хочет что-то сказать, но не решается (хотя вряд ли бы он колебался, будь у него вопросы), а потом, наконец, спрашивает:
— Что у тебя случилось, Фред?
Я начинаю мотать головой еще до того, как он озвучивает вопрос целиком.
— Ничего, — отвечаю я уверенно и слишком быстро.
— Хм. Фред, это не праздное любопытство или вежливый вопрос, который принято задавать при встречах и на который вовсе не обязательно отвечать, а достаточно лишь улыбнуться. Конечно, если нет желания разговаривать, я не смею тебя задерживать. — Сириус пожимает плечами и, разомкнув пальцы одной руки, указывает в направлении двери.
Сириус правда не разыгрывает из себя добродушного хозяина. Не разыгрывает и не является таковым. В его речи и жестах нет фальши, я заметил это с первого дня. Сириус — человек настроения: если ему хреново, все ощущают вкус горечи, и, наоборот, если Сириус в приподнятом духе, что случается, увы, очень редко, то его веселье обязательно затрагивает остальных обитателей дома. Он прямой, как штык, и такой же острый, он бесцеремонно тычет правдой в глаза каждому, невзирая на возраст и пол, наверное, даже Дамблдору. Мама ненавидит Сириуса именно за его открытость и презрение к лицемерию. Ненавидит за то, что, находясь в вынужденном заключении, Сириус свободнее всех нас вместе взятых.
— Сириус, я влюбился! — выпаливает мой предательский рот, хотя я не собирался говорить ничего подобного.
— О, Мерлин. Фредерик Уизли, успокойтесь, — спокойно произносит он, подавшись вперед и кивнув на мои руки.
Опустив глаза, я охаю от изумления и испуга: по кружке Джорджа ползет тонкая паутина трещин.
— Сожалею, у меня нет палочки, сам справишься? Но я пока советую тебе просто поставить чашку на стол, иначе, в таком взволнованном состоянии ты можешь уничтожить ее полностью.
— Д-да, — блею я дрожащим голосом и осторожно опускаю чашку на столешницу. Мне плохо. Мерлин, как же мне плохо. Колени подкашиваются, я еле стою на ногах, пальцы так трясутся, словно я играю на невидимом фортепьяно, и все тело прошибает озноб. У меня давно уже не случалось непроизвольных выбросов магии, я и забыл, как паршиво после этого.
— Сядь, — говорит Сириус, почти приказывает. — Упадешь в обморок, я не стану поднимать тебя и тащить наверх.
Кое-как преодолев короткое расстояние на ослабевших, практически отнявшихся ногах, я падаю на жесткий стул и судорожно вцепляюсь пальцами в край стола.
— Выпить не хочешь? — понизив голос, предлагает Сириус.
— Нет.
— Хорошо. Я тоже не хочу. Так в кого ты влюбился? Не в меня, надеюсь?
— Что вы, нет, конечно. — Сейчас я даже улыбаться не могу: губы онемели, и я совсем не чувствую их.
— Это хорошо. Но вот «конечно» немного оскорбляет.
— Простите...
— Фред, — Сириус произносит мое имя голосом, каким доктора обычно сообщают о скорой кончине смертельно больным пациентам, — если любовь так деградирующе действует на твое чувство юмора, лучше задуши ее, пока она полностью не убила в тебе интересного человека.
Действительно, любовь разжижает мозг и выпрямляет извилины, я понял это, когда влюбился в Анджелину.
Я согласно киваю и прикрываю глаза, набираю в легкие большую порцию воздуха и на выдохе говорю:
— Джордж.
Сириус присвистывает, издает неопределенный звук — то ли усмешка, то ли хмыканье, что-то между — и серьезно резюмирует:
— Беда.
— Я знаю.
— Ты, должно быть, не понял, Фред. Конечно, беда с тобой, но не в том, что ты влюбился в брата. Страшно то, как ты сам воспринимаешь свою любовь.
— А разве такую любовь можно воспринимать нормально? Разумеется, я думаю, что...
— Перестань думать, в твоем случае это вредно. Ты уже загнал себя в пятый угол, если продолжишь в таком же духе, дальше будет только хуже.
— Но ведь... думаете, легко признаться родному брату, что любишь его совсем не по-братски? Я не осмелюсь сказать ему такое.
— О любви не нужно говорить. Любовь нужно делать.
— Делать? — я поднимаю на Сириуса слезящиеся глаза и непонимающе моргаю. — То есть я должен ухаживать за Джорджем как за девушкой?
— Нет, — совершенно невозмутимо отвечает он, — ты должен пойти в комнату, завалить своего Джорджа на кровать и целовать его. Ты же этого хочешь?
Я оглушен. Мои глаза сейчас выпадут из глазниц и покатятся по столу, а челюсть уже хрустит, настолько широко я разинул рот.
— Вы... Вы понимаете, что советуете мне? Это же инцест.
— Неужели! — Сириус театрально всплескивает руками и в притворном ужасе зажимает рот ладонью, и сразу же снова принимает вид солидного мужчины, скрестив руки на груди и чуть сдвинув брови. — Инцест, — повторяет он задумчиво. — Слышал такое: «любви все возрасты покорны»? Любви вообще все покорно. Не зря же говорят, что любовь слепа. Не по той причине, что мы замечаем в любимом человеке исключительно достоинства и не видим недостатков, хотя и это тоже, а потому, что любви без разницы — мальчик, девочка, брат, сестра, мать и так далее, можно пройтись по всему семейному древу. Да, у любви отсутствует вкус, она слепа, глуха, абсолютно неразборчива, всепрощающа, без капли гордости и чувства меры. Дура она, проще говоря, самая настоящая дура.
— Вы разочаровались в любви?
— Нет, отнюдь. Я ей очарован и восхищен. Я люблю жизнь, но, увы, безответно. Впрочем, секс с жизнью я имею, причем она регулярно выполняет свой супружеский долг, трахает меня так, что я потом долго еще не могу нормально ни стоять, ни сидеть. — Сириус замолкает, обрывая свою речь резко, будто бросая с размаху на пол бокал, отводит глаза и потирает пальцами лоб. — Ну, довольно полуночных бесед, — заключает он, поднимаясь со стула. — И не слушай, что тебе говорят. Ты, — он выставляет вперед левую руку, направив на меня указательный палец, как ствол револьвера, — разумный человек, и сам принимаешь решения. До завтра. — Сириус кивает и, развернувшись, идет к двери.
Я до такой степени ошеломлен, что забываю поблагодарить его и попрощаться, а когда запоздало вспоминаю, шаги на лестнице уже затихают.
Впервые взрослый человек разговаривал со мной на равных, не выбирая выражений, а так, как он разговаривает со всеми. Тот образ, в котором мы с Джорджем предстаем перед публикой, не вызывает доверия и тем более не производит серьезного впечатления. В пример можно привести афериста Людо Бэгмена. Для родителей мы навсегда останемся маленькими шаловливыми мальчишками, а когда они узнают о нашем тайном пока что плане открыть собственный магазин приколов, так и вовсе поставят на нас крест вечных детишек. Клоуны не стареют.
Не думаю, что неукоснительно последую совету Сириуса, но то, что он помог мне, безусловно. Я нуждался в моральной поддержке, в откровенной беседе, в некоторой встряске, и я получил все это от человека, который, в принципе, никем мне не приходится.
Отец, прости, но тебе бы я не смог сказать, что люблю своего брата... твоего сына.
~~~
Завалить Джорджа на кровать и целовать. Весьма привлекательная и возбуждающая фраза. Но вряд ли этому суждено осуществиться. Скорее я себе руки вырву и кое-что еще, чем дотронусь до Джорджа с сексуальным намеком. Объятия во сне не в счет, хотя, наверное, подсознательно они имеют именно такой смысл. Но Джордж не возражает вовсе не потому, что спокойно воспринимает эротические ласки от брата, он просто даже не подозревает о моих тайных помыслах. О моих грязных желаниях. Я сам еще не вполне осознаю это, я пока не привык, мне страшно и стыдно. Пятый угол. Возможно, Сириус прав, и если я перестану относиться к своей любви, как к болезни, то мне гораздо легче будет признаться Джорджу? Не хочу выглядеть глупо: краснеть, улыбаться по-идиотски, заикаться и путаться в словах, теребить ворот рубашки и вытирать о джинсы потеющие ладони, отводить и опускать глаза... Черт, это противно и совсем не по-мужски.
Я не аппарирую в нашу спальню, иду пешком, нарочито медленно, чтобы привести в порядок не только мысли, но и до сих пор трясущиеся пальцы и подрагивающие губы. Кажется, слова, что я сказал Сириусу, — это оглушительное признание, выплеснувшееся из меня против воли, просочилось сквозь щели дома, проникло во все комнаты, и теперь каждый знает о том, что я влюблен в своего брата. И знает Джордж. Войду в комнату, и он сразу, с порога, поймет, увидит. Я не умею глушить эмоции, они — в моих глазах, в голосе, в жестах, они настолько очевидны, словно я повесил на шею яркий плакат «Я люблю Джорджа Уизли!».
Подойдя к двери, я берусь за ручку, крепко сжимаю ее, тяну сначала на себя, а потом резко толкаю и решительно захожу в комнату. Свет выключен, только космическое сияние блекло омывает мебель и стены. Джордж стоит у окна, опершись руками о подоконник, на котором, согнув одну ногу в колене, а другую — свесив вниз, сидит Тонкс. Они рассматривают Млечный Путь. И тихо переговариваются, что слов не различить, но интонации я слышу — увлеченно восхищенные.
Сцена... романтическая.
Джордж в одних джинсах, а сверху ничего не надето. Но я же не дурак, понимаю, что для парня быть наполовину обнаженным вполне естественно. И даже если в таком виде он находится рядом с девушкой, это еще ни о чем не говорит. Даже если они смотрят на звезды. Тонкс взрослая, и Джордж для нее сопляк. А то, что на нем нет футболки, объясняется очень просто: он вышел из ванной, и тут пришла Тонкс, и он по-быстрому натянул джинсы, а футболка... ну, он же парень, и такая нагота вовсе не... О чем я думаю? Дурак.
Быстрым шагом я пересекаю комнату, намеренно громко шаркая ногами по ковру, но они не оглядываются, только Тонкс чуть поворачивает голову и, скосив на меня глаза, улыбается уголком рта, кивает и снова обращает взгляд на окно. Я встаю между ними, поднимаю руку и запускаю пальцы в волосы Джорджа. Сырые. Выпустив из ладони спутанные пряди, словно невзначай, провожу подушечками пальцев по его спине вниз, а потом быстро убираю руку и засовываю ее в карман толстовки.
Я дышу медленно и глубоко, а Джордж — совсем не слышно.
Мы смотрим на звезды.
~~~
— Доброе утро.
— Доброе.
Мы традиционно обмениваемся утренними улыбками, от которых щуришься сильней, чем от солнца. Джордж высвобождается из моих неизменно крепких, собственнических утренних объятий, становится на колени и, зевая, сладко потягивается. Пока он окутан сонной зефирной негой, расслабленный и не ожидающий, я могу... Каждое утро могу, нас разделяет только перекрученный ком одеяла и моя нерешительность, колебания, туго связывающие руки и кляпом вставленные в рот. Вчера я думал, что когда уйдет Тонкс, мне хватит одного взгляда или прикосновения, но движения были замедлены, а мысли заторможены. И сказанное хором «Спокойной ночи», прозвучало в глухой тишине завершающим аккордом, и я мог лишь слушать размеренное дыхание Джорджа, пока не уснул сам.
Я отдаю отчет своим действиям, у меня не кружится голова и не туманится перед глазами, не перехватывает дыхание и не учащается сердцебиение: утро — это такое время суток (волшебное, наверное), когда волнения минувшего вечера уже не бурлят в крови, а тревоги наступившего дня еще не проснулись. Утро — это всегда шанс.
Отбросив в сторону одеяло, я тоже становлюсь на колени напротив Джорджа. Мы и так достаточно близко друг к другу, но я придвигаюсь ближе. Вплотную. У Джорджа взлохмаченные волосы, бледно-розовые полоски на левой щеке, детское удивление в расширившихся глазах и едва заметная, несмелая улыбка на губах. Я кладу руки на его бедра, подцепляю пальцами подол ночной рубашки и, приподняв ее, скольжу ладонями вверх по гладкой, как у девчонки, коже. Джордж зажмуривается, и я не успеваю увидеть выражение его глаз, сменившее удивление.
Не знаю, и не хочу предугадывать, какой следующей будет его реакция, возможно, он оттолкнет меня, но прекратить, не попробовать чего-то большего, было бы глупо. И я пробую. Провожу пальцами по его ягодицам, слегка надавливая ногтями, и получаю поощрение — Джордж приоткрывает рот, жадно вдыхает воздух и, прогнувшись в пояснице, вжимается в мой живот.
Пуговицы на его рубашке, вьющиеся от шеи к груди перламутровой змейкой, я расстегиваю уверенно и быстро. И когда отодвигаю воротник, обнажая острое плечо в коричной россыпи веснушек, Джордж, до этого притихший, снова шумно вздыхает, опьяняя меня своим безмолвным согласием, абсолютным не-сопротивлением. Я зацеловываю его плечо короткими мягкими поцелуями, обхватив обеими руками за талию и тесно, алчно прижимаясь к его разомлевшему после сна, податливому и умопомрачительно теплому телу. В голове полнейший сумбур, ни одной разумной мысли, пусто и невесомо. Я действую под конвоем инстинктов и чувств, настолько обострившихся, что я, наверное, сгорю прежде, чем успею слизать медовую сладость с его губ.
Джордж дрожит в моих руках, хрупкий, тонкий, дрожит от моих ненасытных ласк, отвечая на прикосновения полувздохами-полустонами, открытый, откровенный, принимающий, мой — весь, целиком. Мои поцелуи по его плечу, по шее, за ухом — бесстыдно влажные, жадные. Я ловлю ртом губы Джорджа, мягкие, отзывчивые. Целую. Целую неторопливо, смакуя, облизывая. Я запомню — самые сладкие поцелуи утренние, хмельные, до одури глубокие, откровенные и в то же время невинные.
Возбуждение горячо пульсирует в паху, звучит нетерпеливо в тихих стонах Джорджа, жарким румянцем касается щек, сладкими покалываниями плавит тело. Руки, сумасшедшие, требующие, гладят беспорядочно, нагло, ощупывают, стискивают. Пальцы проникают под тонкий хлопок, ласкают, скользят, обхватывают. Плотно. Опаляя кожу, срывая с губ задыхающиеся стоны, заставляя выгибаться, прижиматься, толкаться в ладонь. Быстрее, рваными рывками.
Джордж впивается ногтями в мою спину, лихорадочно мнет повлажневшую от испарины ночную рубашку, утыкается лицом в мое плечо и глухо стонет. Распаленный, пьяный и обезумевший от вседозволенности, я опрокидываю Джорджа на спину, толкнув свободной рукой в грудь. Стягиваю нижнее белье и задираю до шеи подол рубашки. Целую его живот, осторожно прихватывая губами нежную кожу. Опускаюсь ниже, ласкаю языком воздушно, почти не касаясь. Я боюсь умереть от наслаждения и блаженного трепета в груди, от невероятно яркого и мощного чувства, щиплющего в глазах и сжимающего горло. Джордж мечется, несвязно шепчет, как будто просит о чем-то, до боли сдавливая мои плечи, оставляя красные полумесяцы на коже. Но я не понимаю, не различаю слов, тонущих в его стонах.
— Фред... Фред... — Мое имя, произнесенное хрипло, вымученно, сорвавшимся голосом, а потом умоляющее: — Пожалуйста... Не надо. Пожалуйста… нет.
Почему? Почему? Что я сделал не так?
Замерев, я поднимаю взгляд: Джордж дышит часто, всхлипывая, он — весь растерзанный, раскрасневшийся, и на слипшихся ресницах блестят слезы. В чем дело? Что? Что?..
— Джо... Джордж? — Я нервно сглатываю, от лица ощутимо отливает кровь, и мышцы сковывает холодом. — Почему, Джордж?
Он закрывает глаза, мотает головой, и волосы хлещут по вискам и щекам.
— Не хочу, — говорит он, и я слышу страдание в его голосе, пугающее, разбивающее барабанные перепонки. — Не хочу, чтобы ты это делал. Чтобы ты... мне... Ты. Не хочу.
— По-почему? Тебе противно? — Внезапная слабость ломает меня, вытягивает все силы и лишает способности двигаться, говорить, думать.
После таких слов можно поседеть.
Джордж убирает руки с моих плеч и, облокотившись на матрац, усаживается прямо, сведя вместе развратно расставленные ноги. И я тоже, словно его зеркальный двойник, поднимаюсь и сажусь напротив, сомкнув колени, натянув на них ночную рубашку.
Мы смотрим друг на друга, оцепенев от запоздалого осознания, пришедшего в наши бестолковые головы только сейчас, после ласк, которые красноречивей любых слов. В глазах Джорджа с потрясающей точностью отражаются мои эмоции: изумление, недоверие, сомнение.
Наверное, счастливей чем сейчас, я не был прежде и уже вряд ли буду, но это — то счастье, от которого тяжело и неловко. Я ненавижу такие моменты, ненавижу взаимные признания, безоблачный финал томлений и безоблачное начало безоблачных отношений.
Я смотрю на Джорджа предостерегающе, он поджимает губы в улыбке и молчит. И будет молчать, потому что, если скажет хоть слово, я задушу его. Мы оба дураки, мы оба понимаем это, но обсуждать не станем. И не кинемся в объятия друг другу. Мы будем сидеть и молча умирать от счастья, пока не схлынет первая волна. А потом обменяемся улыбками, и Джордж скажет, устремив взгляд за мое плечо:
— Что-то с нашими оконными чарами: солнце давно уже взошло, а Венера... Венера такая яркая.