"Бодрствуя, мы идем сквозь сон — сами лишь призраки ушедших времен".
Ф.Кафка
"И в дружбе, и в любви рано или поздно наступает срок сведения счетов".
А.Камю
Однажды профессор Трелони сказала, что моя душа суха, как лист старого пергамента. И вроде это было не так давно — года четыре тому назад, а кажется, что в другой жизни. Или вообще не в моей. Моя — вот она, разделенная многоточием на две части. До войны и после. И в этом самом «после» очень хочется, чтобы чудаковатая прорицательница оказалась права.
Я хочу не уметь чувствовать.
Это один из тех моментов, когда на ум приходят только отвратительно пафосные фразы. Будь здесь кто-нибудь из «Пророка» — завтра первая полоса пестрела бы заголовками вроде «Герой волшебного мира — победа или личная трагедия?». Но я не репортер. Я друг, и потому только молча проглатываю комок в горле, видя, как Гарри опускается на колени перед горкой свежей земли на старом кладбище в Годриковой лощине. Рядом с могилой его родителей — новая. Белый мрамор, цветы и аккуратная гравировка: «За мир, что стоит самой смерти». Ремус Люпин рядом с друзьями своей юности. Гарри решил, что так будет правильно. И сейчас он не плачет, но пальцы, впивающиеся в сырую ткань земли, выдают его чувства. Пронзительная, ядовитая безнадежность.
С неба, словно в насмешку, смотрит полная луна. Ночь безветренна и уныла, и в этом месте, неподвластном времени, я ощущаю себя беспомощной и жалкой. Я знаю, что мой друг сейчас далеко отсюда. Он не слышит этой оглушающей тишины, не смотрит на тусклые звезды, не замечает моего присутствия. Мыслями он с ними — теми, кто жив теперь только в памяти. Все слова утешения, которые я могу придумать, кажутся сухими и банальными, а мысль уйти, оставив Гарри наедине с собой, — единственно правильной. Но только на миг. Потому что желание помочь сильнее страха показаться навязчивой. Я робко подхожу и, положив руку ему на плечо, чувствую, как он вздрагивает.
— Мы чуть с ума не сошли, разыскивая тебя.
Некоторое время он смотрит непонимающе, будто не узнает, а затем виновато опускает глаза. Рассматривает ладони и с преувеличенным рвением принимается их очищать от налипшей земли. Я сажусь рядом.
- Гарри, не стоит прятаться. Мы с Роном… Нам больно видеть, как ты закрываешься от нас, когда ты нам так нужен.
C трудом подавляю слезы, узнавая этот взгляд. Мы словно опять в той пропахшей кошками палатке, без Рона, одни во всем мире, погребенные под ворохом сомнений и воспоминаний. И будто я опять отдаю ему переломленную пополам палочку, а затем читаю через его плечо книгу о Дамблдоре. И так же, как в ту снежную ветреную ночь, мне хочется быть как можно ближе к нему, разделить его боль, да и вообще — жизнь. Разница только в том, что на этот раз он не отталкивает меня, не гонит прочь, стремясь остаться наедине с собой, а стискивает в объятиях, оставляя на моей одежде отпечатки грязных ладоней. Я не против, пусть, лишь бы ему стало легче. Со мной можно побыть слабым. Это же я.
- Я не могу говорить с Джинни. Даже находиться с ней рядом невыносимо, — хрипло шепчет он. — Я не могу смотреть им в глаза, Гермиона. Никому из Уизли. Я должен был сдаться ему сразу, понимаешь? Тогда многие были бы живы. И Фред, и Люпин, и Тонкс. Даже Снейп.
Я не знаю, как ему помочь. В книгах о таком не пишут. И разве есть в них ответы на все вопросы, разве помогли они уберечь тех, кто был мне дорог? Я обнимаю моего друга и хочу дать ему надежду, тепло, желание жить.
- Дай себе шанс, Гарри, — тихо откликаюсь я, — Я не говорю, что нужно все забыть, такое не забывается. Но попытаться пережить ты должен. Не отталкивай нас, не отталкивай Джинни. Разве не для этого нужна была победа? За что ты боролся, если не за возможность быть свободным, любимым и счастливым?
Он так близко, что я слышу стук его сердца, и мне кажется, оно бьется в унисон с моим. В этот момент мне ничего не нужно, кроме его голоса — я хочу, чтобы Гарри говорил, не останавливаясь. О чем угодно — о новой жизни, о планах на будущее, о Джинни, о незаконченной учебе — только бы не закрывался в себе и продолжал обнимать меня. До этой минуты я думала, что способна помочь ему. Я ошибалась: я нуждаюсь в нем сильнее. Волосы щекочут лицо, в воздухе пахнет цветущими травами, от его прикосновений так тепло, так спокойно, что я, слабая-слабая, хочу, чтобы он не отпускал.
- Они мне снятся, — его голос стал еще тише, и мне приходится приложить усилие, чтобы расслышать, — Снейп с этой его ухмылкой на лице говорит, что лучше бы я вообще не родился. Что тогда мама была бы жива. И отец. А Люпин просит позаботиться о сыне. И Тонкс с тусклыми, серыми волосами…
- Гарри, перестань. Ты спас нас всех, слышишь? Я прошу тебя, давай вернемся в Нору. Все очень переживали, когда ты исчез.
Он смотрит, как шевелятся мои губы, но, я уверена, не слышит ни слова. А потом происходит это. Я не знаю, почему. Просто в один момент все слова растворяются в поцелуе. Я знаю, что должна оттолкнуть его, знаю, что он ищет не мои губы и не я должна быть сейчас с ним. Но он целует отчаянно-неистово, жадно, так, словно завтра не наступит, и я не в силах прекратить это. Пытаюсь уцепиться за ускользающее сознание, сохранить контроль над этим безумием, но мои руки все еще на его плечах, и даже через одежду чувствуется, как пылает его кожа. Я сама словно в огне. В эти секунды, ставшие бесконечностью, я схожу с ума. До тех пор, пока не слышу его бессознательный шепот — имя, которое он выдыхает мне в волосы.
- Джинни…
Даже наблюдая, как Гарри нервно вскакивает на ноги и отходит на пару шагов, я не в силах что-либо сказать. Осознание случившегося приходит медленно и необратимо.
Я ничтожна. Вместо того чтобы утешить друга, я позволила ему приобрести новый повод для терзаний. Я позволила ему себя целовать.
Хуже того — я наслаждалась.
Еще хуже — я позволила бы ему сделать это снова.
Тишина кажется почти осязаемой, а внезапный хлопок аппарации — недопустимо громким.
- Я так и знал, что ты найдешь его первая. Все в порядке?
Я надеюсь, что ночь спрячет предательский румянец на щеках. Надеюсь, что Гарри не проявит свою болезненную честность.
- Да, Рон. Все в порядке, — отвечаю я.
И это почти правда.
* * *
Мы аппарируем к дому Уизли, взявшись за руки. Непривычно тихо и пусто. И пахнет по-особому. Нет, я не о комнате Рона, в которой весь прошлый год жил упырь, облаченный в пижаму. И не о спальне близнецов, напоминающей лабораторию, где до сих пор время от времени что-то шипит и взрывается. И даже не об аппетитных запахах стряпни миссис Уизли.
В Норе пахнет детством.
И неважно, что нам быстро пришлось повзрослеть. Дом, как и прежде, гостеприимно распахивает двери.
Мы не торопимся расходиться. Сидим на кухне, не зажигая света, и слушаем, как устало скрипят на ветру открытые ставни. Не нужно слов, чтобы понять друг друга. Мы живы и мы вместе. Нет ничего важнее.
Под тяжелыми шагами вздыхает лестница, и в комнате появляется хозяйка дома. Она кормит нас с маниакальным усердием, уверенная, что на улице утро и, значит, время завтрака. Мы едим свои порции, слушая ее причитания над угловатой фигурой сына, над похудевшим за время скитаний Гарри, над моим испачканным светлым платьем. То и дело взгляд ее падает на волшебные часы, где стрелка Фреда навеки остановилась в положении «смертельная опасность». Мне неловко, и я, по примеру Гарри, не поднимаю глаз от тарелки. Даже Рон проглатывает раздраженную реакцию на сюсюканье матери вместе с куском омлета. Он знает, что забота о близких — ее способ справиться с горем.
Каждый уходит от действительности по-своему.
Гарри догоняет меня у самой двери в нашу с Джинни комнату. Мнется, подбирая слова, а я заранее знаю, что он хочет сказать, и не нуждаюсь в его извинениях.
- Не надо, Гарри. Я понимаю, можешь не объяснять. Все хорошо.
Он не старается скрыть облегчение.
- Значит, ты не сердишься?
- Послушай меня. Тебе не обязательно переживать по этому поводу. В конце концов, есть и моя вина. Я не знаю, что это было, и вообще уверена только в одном: мир может катиться в тартарары, для меня это не будет иметь значения, пока со мной ты и Рон. Так что нет, я не сержусь.
Я не знаю, чему он улыбается. Может, узнает в моем голосе прежние командные нотки, может, находит забавным мое выражение лица, для меня важным кажется одно: он снова тянется меня обнять. И тут же смущенно отдергивает руки.
- Это… взаимно. Хочу, чтоб ты знала — я очень ценю твою заботу. Спасибо, что ты рядом.
Он уходит, а я еще долго не могу забыть его слов.
Мне кажется, у нас одна судьба на троих.
* * *
- Вот. Как ты просил.
Кингсли швыряет на стол еще пахнущую типографией газету. Кровь стынет в венах, потому что с первой полосы на нас смотрит бывший учитель зельеварения. Заголовок над статьей гласит: «Вся правда о Северусе Снейпе».
- Действительно правда? — интересуется подошедший мистер Уизли.
- Процентов на семьдесят, — пробежав глазами текст, заявляет Гарри, — лучше, чем я ожидал.
Кингсли недовольно морщится, и его можно понять. У без пяти минут министра, должно быть, имеются дела важнее, чем возня с журналистами.
- Номер выйдет завтра. Так что если вам не нравится, говорите сейчас, — он ненадолго умолкает, с благодарностью принимая из рук Джинни чашку чая, — а вообще, вы не сможете вечно здесь прятаться. Редакция надеется получить рассказ из первых уст. Кажется, там все окончательно рехнулись. Они разыскивают Гарри усерднее, чем сам Вольдеморт.
Имя все еще вызывает страх. Рон захлебывается чаем, и я успокаивающе поглаживаю его по спине, стараясь не замечать благодарного взгляда и руки, будто случайно коснувшейся моего колена. Мы не разговариваем о наших отношениях — то, что они есть, подразумевается само собой. Хотя на деле был только поцелуй — первый, который мог оказаться единственным. Рон проявляет несвойственную ему чуткость, давая мне время прийти в себя, и я признательна ему за это.
— Он встретится с ними, когда будет готов. Не надо на него давить.
- Спасибо, Джинни, — кажется, Гарри обращается к ней впервые за последние дни, и девушка вспыхивает от удовольствия.
- Оставайся на ужин, — приглашает Кингсли Рон, — у нас есть отличный повод собраться — Билл скоро станет папочкой.
- Тогда я бы посоветовал ему хватать жену и на время эмигрировать из страны, — раздается новый голос, и мы все замираем при виде вошедшего Джорджа, — пока мама до них не добралась. Да она с ума сойдет! Это же ее первый внук.
- Не только ее, прошу заметить, — уточняет мистер Уизли, крепко обнимая сына, — как ты?
- Я… в порядке. В магазине дела идут хорошо. Даже лучше, чем раньше. Какой праздник без дюжины добрых фейерверков? — избегая прямого ответа, грустно улыбается парень.
От его пустого взгляда хочется лезть на стену. Каково ему каждый день встречать ликующих беззаботных людей, празднующих победу, и думать о погибшем брате? Фред и Джордж — неразлучники, две половины одного целого. Были.
Этим вечером ужинаем в саду. Украшенные лентами деревья и плывущие по воздуху свечи не создают ощущения праздника, а лишь подчеркивают всеобщую наигранную оживленность. Флер — единственная, кто искренне светится от счастья. Пытаясь разрядить обстановку, она бесконечно щебечет, от волнения путая английский с французским, а Билл смотрит на жену с благодарностью и любовью, как на свое личное солнышко.
Я позволяю Рону поглаживать под столом свою руку и наблюдаю, как Гарри силится принять беззаботный вид в разговоре с Джинни.
Похоже, у меня паранойя. Я весь вечер не могу отвести от них глаз.
Они мои друзья. Это единственное объяснение внезапному интересу к их личной жизни, которое я могу найти. Но от этого гадкое ощущение, будто я подглядываю в замочную скважину, никуда не исчезает.
Все вокруг кажется фальшивым, и я не могу избавиться от мысли, что этот ужин — лишь призрак былых праздников Уизли.
Сегодня мне еще хуже, чем обычно.
* * *
Джинни даже во сне выглядит беспокойно и тревожно. Я вижу это по тонкой складочке между бровей, которая в последние дни не исчезает вовсе. Стараясь не разбудить ее, крадусь по комнате на цыпочках. Падаю на кровать в одежде, не имея желания засыпать. Потому что Гарри не единственный, кому снятся они. Череда знакомых лиц и пережитых событий видятся мне четче, реальнее настоящего. Пульсирующий ожог на моей памяти. Доходит до того, что я просто боюсь закрывать глаза.
* * *
Оконное стекло приятно холодит разгоряченную кожу. Я прижимаюсь к нему лицом в попытке разглядеть хоть что-нибудь, кроме серого цвета. Напрасно. Линия горизонта прячется за густой предрассветной дымкой, и мне хочется смахнуть ее рукой, чтобы увидеть хоть кусочек розовеющего неба. Встречать новый день без страха — я заново учусь этому.
- Что, детка, не спится?
Я чуть не подпрыгиваю от неожиданности и, моментально схватив палочку, резко поворачиваюсь на голос.
Я безумна. У меня галлюцинации. Мое место в клинике Св. Мунго.
Это единственное объяснение.
Потому что на моей кровати, вытянув ноги и опираясь спиной на подушку, развалился Сириус Блэк. Такой же, каким я его помню, но с незнакомой по-мальчишески озорной улыбкой на губах. Я задыхаюсь от ощущения нереальности происходящего.
- Я сошла с ума, да?
В ответ привычный хриплый смех.
- Тебе лучше знать. Мы, знаешь ли, давно не виделись. За это время могло произойти что угодно.
- Сириус, ты умер. Это ты помнишь?
Он опять веселится. Я и сама знаю, что глупее этого вопроса может быть только желание его потрогать и убедиться, что он мне не мерещится. Может, я тоже умерла?
- Ты вернулся из арки, да? — не теряя надежды на разумное объяснение, спрашиваю я.
Его лицо становится задумчивым лишь на мгновение.
- Расслабься, дорогая. Я и сам не знаю. Не суть важно. Но, даже если я плод твоего воображения, могла бы хоть изобразить радость от встречи. Это вроде как правило хорошего тона. По крайней мере, так мне говорили.
Я часто моргаю в наивной надежде, что видение исчезнет. Никогда близко не общалась с крестным Гарри, но такой Сириус мне не нравится совершенно точно. Ощущение, что он намеренно издевается.
- Давай, Гермиона, сделай лицо попроще. Будем развлекаться. Вот, смотри.
В руках у него появляются кисточки и тюбики с краской. Он легко поднимается и, в пару шагов преодолев разделяющее нас расстояние, деловито присматривается к оконному стеклу. А мне вдруг становится любопытно.
Если у сумасшествия есть свойство прогрессировать, то мое явно движется к следующей стадии.
- Чистая страница, — комментирует он в ответ на мой вопросительный взгляд, — как в жизни — рисуй все, на что хватит воображения. Или смелости.
- Жизнь нельзя подчинить только своим желаниям, Сириус.
- Готов поспорить, ты не пробовала, — он увлеченно смешивает желтый и красный.
Получается оранжевый оттенка молодой осени. Или волос Рона. Кисточка легко подчиняется движениям его пальцев, оставляя на стекле широкие яркие мазки. — Смотри, в этой комнате всегда будет солнце. Плевать на смену времен года. Ты сама можешь решить, будет в твоей комнате лето или зима. И в жизни тоже так. Ты вольна распоряжаться своей судьбой. Можешь рисовать на ней что угодно. Или оставить как есть. В любом случае это только твой выбор. Понимаешь меня?
Удивительно, но я понимаю. Кажется, он хочет меня подбодрить, только выбрал немного странный способ. В любом случае, за последние несколько минут я ни разу не вспомнила о войне.
Оказывается, безумие может быть приятным.
— Я хочу весну. Нарисуй цветущий луг.
— Как пожелает леди.
Он извлекает тюбик с зеленой краской и довольно щурится.
- Оттенок светлый малахит. Точь-в-точь глаза Эванс. Помнишь, как у Джейми от них сносило крышу?
Естественно, я не могу этого помнить. И я здесь явно не единственная, кто потерял рассудок. Это мысль доставляет удовольствие. Но, как бы то ни было, цвет я узнаю. Не зря говорят, у Гарри глаза его матери.
— Я люблю Рона, — почему-то считаю нужным уточнить я.
— Конечно, детка, — скалится Сириус, — любишь.
— Ты мне не веришь?
— К черту меня. Вопрос в том, веришь ли этому ты.
* * *
Я просыпаюсь в холодном ознобе. Взгляд на окно — убедиться, что урок рисования мне только приснился. Удивительно, но осознание этого не приносит облегчения. Потому что слова Сириуса задели за живое. А действительно, верю ли я?..
Прим. автора: согласно теории цветов, зеленый в одном из своих значений — цвет мира; серый — цвет застоя и депрессии.
16.09.2010 Желтый на темно-синем
Пробуждения по утрам похожи одно на другое. Вытираю со лба капли пота и в очередной раз напоминаю себе, что пора начать принимать зелье для сна без сновидений. Кутаясь в одеяло, слушаю мирное дыхание Джинни и наблюдаю, как рассвет белыми бликами проникает сквозь неплотно задернутые шторы, как комната под робкими лучами солнца приобретает привычные очертания. Призрачные тени ночи растворяются в новом дне, и хочется верить, что мои страхи уйдут вместе с ними.
В ванной — зеркало в нелепой раме с трещиной посередине. Вроде бы всего-то и нужно, что взмахнуть палочкой и произнести элементарное «репаро», но никому нет дела до домашнего интерьера, и каждое утро вместо цельного отражения я вижу, как зеркало делит мое лицо пополам. Это настолько отражает мое состояние, что я не могу сдержать горькой усмешки. Есть болото моих кошмаров и есть новый мир, в котором я пока не нашла своего места. Привычные мысли, с которыми я спускаюсь к завтраку. Мне нравятся запахи кофе и свежей выпечки, плывущие с кухни, нравятся тихие голоса сидящих за столом, звон столовых приборов и атмосфера семейного утра, но больше всего мне нравится чувствовать, что я не одна.
Моменты, когда звучит искренний смех, все еще редки, но они есть, и это дает надежду. Они как вспышки памяти, отголоски детства, заставляющие верить, что со временем все наладится. Наблюдая, как мистер Уизли торопится на работу, как Рон с аппетитом уплетает завтрак, как Джинни пререкается с матерью, я радуюсь, что есть вещи, которые остаются неизменными несмотря ни на что. Вряд ли сейчас для меня есть что-то более желанное, чем сидеть рядом с двумя самыми дорогими людьми и пытаться верить в светлое будущее.
— Я думал навестить малыша Тедди, — сообщает Гарри, откладывая вилку и вопросительно смотря на нас с Роном, — не хотите со мной?
Едва ли ему будет легко увидеть сына Люпина и Тонкс, одинокую Андромеду и дом, где он приходил в себя после падения с мотоцикла, и я, как всегда, готова идти за ним куда угодно, просто чтобы быть рядом. Положительный ответ почти срывается с языка, но покашливание Рона напоминает, что у нас на сегодня уже есть планы.
— Может, в другой раз? — запнувшись, спрашиваю я, — мы с Роном хотели ненадолго уйти.
— И это что-то, о чем мне не стоит знать?
— Ради Мерлина, Гарри! — Джинни закатывает глаза, — они просто хотят побыть вдвоем.
Видя смущение на его лице, я легко могу догадаться, о чем он думает. Он не привык к мысли, что я и Рон вместе, и к появлению территории, где он третий лишний. Я тоже не привыкла, и готова сейчас отменить все планы, видя его попытку придать лицу подобающее выражение. Это Гарри, и он всегда старается поступать правильно, и поэтому сейчас усердно делает вид, что рад за нас. Откидывается на стуле, кладет руки нам на плечи и улыбается Джинни.
— Тогда вместо этих двоих придется отдуваться тебе, — говорит он ей.
Рон смеется, глядя, с какой прытью сестра взлетает вверх по лестнице, чтобы привести себя в порядок, а я гадаю, осознанно ли Гарри поглаживает мое плечо.
* * *
Ленивый июльский полдень, сладкий летний воздух и Рон, лежащий на старом пледе, прикрывающий глаза от слепящего света — картина умиротворения и покоя, слишком яркая, чтобы верить в ее реальность. Лазурное бесконечное небо и цветущая зелень — красивые декорации, на фоне которых я кажусь самой себе бледным серым пятном.
Пикники на свежем воздухе — не самое любимое занятие, но я стараюсь выглядеть довольной, потому что этого от меня ждет Рон. Потому что так правильно.
Победители должны выглядеть счастливыми.
Я никогда не мечтала о прекрасном принце, даже в детстве. Скорее, о человеке, с которым легко молчать, быть самой собой и ничего не бояться. Теплота руки и взгляда, одни на двоих мечты, улыбка, предназначенная только мне, — вот что главное. И пусть кто-нибудь попробует сказать, что Рон Уизли мне этого дать не сможет. Перебираю пальцами его волосы и думаю, что солнце греет и вполовину не так, как его присутствие. В прошлом все обиды и непонимания, сейчас — только безусловная нежность и благодарность за то, что он рядом.
Иногда я почти завидую легкости, с которой он относится к жизни: для него не существует полутонов, только черное и белое, сменяющие друг друга. Рон, сам того не подозревая, нашел лучший способ дать нам надежду — он остается самим собой. Я бы хотела, подобно ему, смотреть на мир с уверенностью в будущем, но в этом я больше похожа на Гарри. В то время как Рон идет по дороге в новую жизнь, таща нас обоих за собой, мы оба стоим на месте, упираемся и продолжаем оглядываться назад. Не хочется его разочаровывать, и я продолжаю копировать его искреннюю улыбку, его солнечное настроение, думая о том, что не все мечты легко осуществимы. Трудно быть самой собой, когда знаешь, что Рона расстроят и непрошеные слезы, и разговоры об упущенных возможностях, и даже сами попытки сделать вид, что все в порядке.
- Тебе необязательно все переживать в одиночку, Гермиона, — говорит он, словно читая мои мысли, — иногда стоит рассказать кому-то о своих чувствах, и станет легче.
Он так хорошо меня знает, что, наверное, не стоит удивляться его проницательности, но я не готова говорить о себе, по крайней мере, с ним. Мысль о том, что, будь на его месте Гарри, я бы легко и даже с готовностью открылась ему, застает врасплох, и я гоню ее прочь, пытаюсь отшутиться и увести разговор в сторону:
- Так говорит мистер Уизли, да?
- Вообще-то да, — отвечает Рон и садится, чтобы видеть мое лицо, — но важно не это. Важно то, что ты не позволяешь к себе приблизиться, не принимаешь помощи, и я не понимаю, что с тобой происходит. Я не знаю, что я делаю не так.
Я и сама не понимаю, что со мной. На протяжении последних лет я хотела быть рядом с ним, кляла его за бесчувственность, отсутствие такта и понимания, и все равно верила, что настанет момент, когда он изменится, повзрослеет, сможет любить меня. Время пришло, а я оказалась не готова. Хуже того — я начала сомневаться в собственных чувствах. Мы вместе, нам больше ничего и никто не мешает, но откуда тогда это ощущение, будто чего-то не хватает, будто я что-то упускаю?
- Рон, мне жаль, что ты так это видишь, но мы все сейчас немного не в себе, не я одна. И с этим ничего не поделаешь, остается только верить, что со временем все наладится.
Он неуверенно улыбается, и в этот момент я верю в свои слова. Я хочу в них верить.
— Ладно, я согласен ждать, — говорит он, — но не понимаю, почему ты не хочешь разговаривать о том, что тебя волнует. Я вот могу рассказать тебе что угодно.
- Хочешь сказать, я знаю не все твои секреты?
- Да, не все, — после минутной заминки подтверждает он. — Есть кое-что, что мы с Гарри тебе не рассказывали. Помнишь, когда мы уничтожили медальон Слизерина, ты удивилась, что это вышло так легко?
Он мог бы не спрашивать: тот вечер — вечер его возвращения — я никогда не смогу забыть. Крестражи, скитания, жизнь в палатке — это не то, о чем я хотела бы сейчас думать, но на щеках Рона легкий румянец, выдающий волнение, и я понимаю, что это для него важно, а потому внимательно слушаю, хоть и недоумеваю, о чем он пытается мне сказать.
- Так вот, это было нелегко, — смущаясь, продолжает Рон, — перед тем, как я ударил по нему мечом, он показал мне, чего я боюсь больше всего.
- Пауков? — предполагаю я.
- Гермиона, я серьезно, — морщится он, — я видел, как ты целуешь Гарри.
Всего несколько слов, а действуют, как пощечина — хлесткая, звонкая. Не верьте, что чувство вины проходит со временем. Оно накрывает с головой, стоит только вспомнить о его причине, и пусть тот поцелуй был не вчера, ничего от этого не меняется. Гарри, обнимающий меня, его губы на моих — это то, чего я не могу забыть, то, чего я не могу себе простить. А теперь, оказывается, еще и то, что видит Рон в своих кошмарах. Лучше бы он мне этого не рассказывал.
Я противна самой себе.
- Рон, ты ведь понимаешь, что у тебя нет поводов для ревности?
Очередная почти правда: да, Гарри прекрасный друг, и Рон не должен в нем сомневаться. А вот насчет себя я не уверена. Дружба, проверенная годами и войной, привычка беспокоиться друг за друга — самое ценное, что у нас осталось, и у меня, казалось бы, все просто: есть лучший друг и любимый человек. Никаких дилемм, никаких вопросов.
Все просто только до тех пор, пока Гарри не смотрит на меня украдкой, думая, что я не вижу. В такие моменты я не могу описать выражение его лица иначе, чем странное, и догадываюсь, что он тоже помнит. За много лет бывало всякое, но еще ни разу я не представляла его на месте Рона, как часто бывает сейчас. Всего лишь одна случайность, проявление слабости, несдержанности заставляет задуматься, что все могло сложиться по-другому. Все вдруг становится важным — каждый взгляд исподтишка, каждая обращенная ко мне фраза, каждая минута, проведенная рядом. Все, что есть между нами — понимание, тепло, привязанность, идущая из детства, совместное прошлое, общее настоящее — не просто так, это возможность других отношений. Которая так и остается возможностью. Гарри по-прежнему с Джинни, и они, похоже, счастливы, а я, как канатоходец, ступаю по тонкой грани сомнений, стараясь не смотреть вниз и уверяя Рона, что у него нет поводов для ревности.
— Да, я знаю, — соглашается он, выводя меня из раздумий. — То есть, я сейчас это знаю, а тогда был совсем не уверен. Если помнишь, ты осталась с ним, и вы, в конце концов, жили вдвоем в одной палатке. Поводов было достаточно, согласись.
- Ты знаешь, почему я осталась тогда с ним. Это было правильно, и я не боялась трудностей, не бежала от них, как это сделал ты.
Я сказала это и тут же пожалела о своих словах — обидных, несправедливых. Ошибка Рона ничтожна по сравнению с остальными его поступками, и я не могу видеть, как он до сих пор терзается из-за нее.
- Ты будешь вечно мне об этом напоминать, да, Гермиона? Почему ты все еще не можешь мне этого простить? Я жалею, что так поступил, и хочу забыть об этом, ясно?
Вызов в его голосе напоминает о наших прошлых ссорах, и я слишком хорошо представляю, чем закончится этот разговор, прояви я хоть каплю своего обычного упрямства. Я не могу допустить, чтобы утро закончилось так, чтобы Рон обижался на меня, когда он мне так нужен.
- Я не хотела тебе об этом напоминать, — говорю я, пряча подальше внезапно возникшее раздражение, — я давно тебя простила. И буду вспоминать только хорошее, обещаю.
* * *
Атриум Министерства магии видится мне размытым темным пятном — движущимся, почти живым. Водоворот лиц, рук, слов засасывает и не отпускает, множество голосов сливаются в одну нестройную мелодию, и я хочу вырваться на поверхность, вдохнуть воздуха, но вместо этого киваю, отвечаю на вопросы, слушаю пожелания — автоматически, почти неосознанно. Душно, тесно, тяжело, будто каменный потолок всем своим весом давит на плечи, а толпа смыкается тугим кольцом, пестрит разноцветными мантиями, несет меня, словно по течению. Остается только оглядываться по сторонам в безуспешной попытке отыскать Рона. Минуту назад его рука выскользнула из моих влажных пальцев, и вот я уже не вижу его рядом.
Гарри я потеряла из виду еще раньше: репортеры добрались до него у самых дверей зала суда. Его показания в пользу Нарциссы Малфой — сенсация, которая будет завтра во всех газетах. Процесс над женщиной, чья отчаянная попытка защитить сына сделала победу возможной, был закрытым и тихим, но атриум, словно по контрасту, похож на гудящий улей. Я боюсь представить, что будет во время показательных процессов.
Хочется быть как можно дальше от этого.
Ослепляют вспышки фотоаппаратов, и я почти не вижу ничего перед собой, иду по памяти в вожделенной цели — камину, который перенесет меня под защитные чары дома Уизли. Чувства обострены до предела, и, когда кто-то тянет меня за рукав, я едва удерживаюсь от позорного испуганного крика.
- Спокойно, это я. Под мантией-невидимкой.
Легкая серебристая ткань укрывает меня, и я будто попадаю в другой мир, где есть только Гарри, его вымученная улыбка и плечо, к которому я прижимаюсь щекой, рассмеявшись от облегчения.
Странно стоять посреди переполненного суетящегося зала и забыть о том, где находишься. Я не хочу помнить о том поцелуе, о странных снах, что я вижу в последнее время, но выходит не очень. Наоборот, все становится еще хуже, когда Гарри успокаивающе гладит меня по волосам. Казалось бы, нет ничего привычнее, чем прятаться вместе под мантией-невидимкой, и этого его неизменного дружеского участия, но сегодня все не так. Сегодня от его близости болезненно-сладко, а его прикосновения — то, от чего я не могу отказаться.
- Значит, ты смог от них скрыться, — говорю я просто для того, чтобы что-нибудь сказать.
- Не скажу, что было легко. Почему Рон не с тобой?
Гарри помнит о Роне, а мне стыдно, потому что я успела забыть. Мы так близко друг к другу, и я уже не помню момента, когда это перестало казаться естественным. Я разрываюсь между желанием прижаться к нему еще сильнее и здравым смыслом.
Я боюсь своих ощущений.
— Мы потерялись, он должен быть где-то здесь. Найди его, хорошо? Я… неважно себя чувствую, мне нужно на свежий воздух.
- Тогда я тебя провожу и вернусь за Роном.
- Нет.
Слишком резкое и поспешное «нет», чтобы выглядеть правдоподобно, и я вижу, что он растерян и не знает, как реагировать. Гарри всегда хочет помочь, для него это в порядке вещей. Не в порядке только я, потому что не могу контролировать себя, когда он так близко. Интересно, с каких это пор?
- Не надо, я справлюсь, — как можно увереннее заявляю я, пытаясь не замечать его внимательного взгляда, — увидимся в Норе.
Не дожидаясь ответа, торопливо сбрасываю с себя мантию и спешу к камину, с неожиданной ловкостью прокладывая себе дорогу.
Я понимаю, что мой поспешный уход больше похож на трусливое бегство, и надеюсь только, что Гарри не захочет узнать его причину.
* * *
Дом Блэков на площади Гриммо всегда казался мне живым, обладающим характером. Когда сквозняк хлопает дверями, скрипит ржавыми петлями, трогает тяжелые пыльные шторы, кажется, что дом дышит, дом говорит. Он гордо смотрит в лондонское небо сквозь грязные проемы окон, помнит поколения своих обитателей и скорбит по ним. Когда теплая дождевая вода сочится сквозь протекающую крышу, кажется, что он плачет.
Вряд ли я когда-нибудь вернусь туда в реальности, но во сне — легко. Переступаю порог вслед за угрюмым неразговорчивым Сириусом и жду, что с пола поднимется размытая пыльная фигура, напоминающая Дамблдора, а пустота вздрогнет от рокочущего голоса Аластора Грюма. Но магия не вечна, и поэтому ничего не происходит.
Время не оставляет следов.
Под ногами стонут гниющие доски, сопят портреты на стенах. Здесь особо чувствуется бег времени, здесь щемит сердце от воспоминаний, приходящих гудящим роем. Сириус ведет меня в свою комнату и молча протягивает кисточку.
- Хочешь, я нарисую для тебя девушку в маггловском бикини?
- Оставь эту затею, детка, — хмыкает он, — у тебя не хватит таланта.
- Во сне все можно, разве нет?
Он не отвечает, рассматривая приклеенные к стене колдографии. Мне не нужно подходить, чтобы увидеть изображение, я знаю и так, что там четыре человека, — счастливые, держащиеся за руки.
Я отворачиваюсь к окну, не желая видеть его боли, зная, что иногда утешения бывают не нужны. Знакомая площадь — темно-синее небо над серпантином тротуаров, редкие прохожие и равнодушные холодные звезды. Я почти ожидаю увидеть людей в темных плащах, и мне вдруг становится страшно, что все может повториться. Не успев подумать, что делаю и зачем, выдавливаю из тюбика краску, размазываю ее по стеклу руками, просто чтобы не видеть этого тоскливого пейзажа, вызывающего горькие воспоминания.
- Почему желтый? — безразлично спрашивает Сириус, оборачиваясь и подходя ко мне.
- Схватила первый попавшийся, — объясняю я, — неплохо с темно-синим.
- Теперь эта комната еще больше походит на палату умалишенного, — констатирует он, — молодец, детка.
Усталое лицо, спутанная челка, но глаза живые — в этом человеке все наполовину, словно он учился жить и бросил, не сдав экзамена.
- Сириус.
Молчание.
— Сириус, это же бред. Я имею в виду то, что ты говорил в прошлый раз. Если бы жизнь можно было рисовать, как красками на этом стекле, разве ты бы нарисовал себе Азкабан и смерть… их?
Он смотрит на меня как на несмышленую первокурсницу и снисходительно улыбается.
- Видишь ли, дело в том, что не ты одна держишь в руках кисточку.
* * *
- Ты действительно хочешь уехать? — спрашивает он в десятый раз, и я еле удерживаюсь, чтобы не закатить глаза.
- Рон, я хочу увидеть родителей. Они, если ты помнишь, до сих пор не подозревают, что у них имеется дочь, — терпеливо объясняю я, — кроме того, не могу же я поселиться у вас навечно.
Сжимаю в руках плетеную бисером сумочку — ту самую, что путешествовала с нами по всей стране и не раз выручала, и не могу сдвинуться с места. Если так пойдет и дальше, я опоздаю на самолет.
- Ошибаешься. Ты легко можешь жить здесь, сколько захочешь.
Легкий, невесомый поцелуй на прощание, прерванный звуком шагов и деликатным покашливанием.
— Гермиона, можно тебя?..
Я киваю, еще раз обнимаю Рона, стараясь не обращать внимания на его удивленный взгляд, и жестом приглашаю Гарри следовать за собой. Мне в любом случае нужно дойти до границы антиаппарационного барьера, и его компания будет не лишней. Он послушно идет рядом, пряча руки в карманах брюк, что всегда выдает его сомнения и неуверенность. Мне приходится напомнить себе, что, уезжая, я никого не бросаю, что у Гарри есть Рон, есть Джинни, и он не нуждается еще и в моей заботе.
— Ты действительно избегаешь меня в последние дни или мне только кажется?
Конечно, он задал тот самый вопрос, которого я боялась. Потому что на него я не могу ответить даже себе. Все стало слишком сложно, слишком запутанно, и уезжаю я отчасти поэтому. Мне нужно время разобраться в своей жизни, понять, чего я хочу.
— Тебе кажется, — все, что я могу ему ответить.
— Вот, опять. Ты отводишь глаза, — он хватает меня за руку и заставляет остановиться, — скажи, что ты уезжаешь не из-за меня.
Трудно смотреть ему в глаза и говорить неправду, но признаться, что я думаю о нем не только как о друге, — еще труднее.
— Я хочу увидеть родителей, — повторяю я то, что говорила Рону, — а тебе, Гарри, пора привыкать, что мир вертится не только вокруг тебя.
— Послушай, я всего лишь хочу знать, что у тебя все хорошо. Что ты счастлива с Роном и я зря за тебя волнуюсь.
— Именно. Я счастлива с Роном.
Позже, откинувшись на сиденье в самолете и закрыв глаза, я вспоминаю выражение его лица и не могу избавиться от ощущения, что видела в нем разочарование. И я не могу понять, было ли оно на самом деле, или это я хочу, чтоб было так.
* * *
Прим. автора: в одном из своих негативных значений желтый цвет — цвет эмоциональной неустойчивости; темно-синий (индиго) — цвет сновидений, грусти и потребности в уединении.
16.09.2010 Красно-золотой
— Мама, папа, а правда, что у Белоснежки мачеха была злой колдуньей? — серьезно спрашивает девочка, глядя на родителей поверх красочной обложки книги, которую держит в руках. Ладошки у девочки в синих пятнах от шариковой ручки, коленки, притянутые к груди, пестреют незажившими ссадинами. Девочка энергична так же, как и любознательна. Девочка читает сказки, верит в чудеса и любит командовать.
— Что ты, милая, — улыбается отец, отрываясь от вечерней газеты, — волшебников не существует, ни добрых, ни злых. Это вымысел автора.
— Но волшебство все-таки случается, — таинственно добавляет мама. — Любовь, например, это магия. Она творит чудеса и делает нас счастливыми.
Девочка важно, будто взрослая, кивает, но остается при своем мнении. Она знает, что, стоит лишь поверить, и чудо произойдет. Девочка не рассказывает родителям, что под ее взглядом у мальчишки, обижавшего ее, волосы вдруг стали седыми и редкими, как у миссис Смит из дома напротив.
Когда в один из дней порог их дома переступает человек в мешковатой, нелепо подобранной одежде, и протягивает письмо из школы волшебства, девочка не удивляется: она давно знает, что особенная.
Как бы я хотела, чтоб та девочка все еще жила во мне, чтобы ее тонкие ручки рисовали ясную, мирную картину, чтобы на холсте отражалось ее солнечное настроение. Но давно забыты и восторг от новенькой волшебной палочки, и ощущение своей «избранности», и детская жажда приключений.
Чудес не случается, если в них не верить.
Здесь, в Австралии, у меня много времени для меланхолии и самокопания. Я словно вернулась в прошлое — до того привычны и теплые объятия отца, и искорки счастья в глазах матери. Еще бы, для них ничего не изменилось: все та же Гермиона, любознательная, немного замкнутая, серьезная не по годам. Предмет их гордости, объект постоянной заботы. Глядя на родителей, мне легко представить другой исход войны. Гермиона Грейнджер могла сгинуть в ее недрах, умереть за Гарри, за свободу и за мир, а они продолжали бы жить, не зная, что когда-то по земле ходила их дочь. Неважно, в Лондоне они или на другом конце света, их дела так же успешны, как и однообразны: днем они занимаются своей врачебной практикой, а вечерами сидят на террасе, обсуждают погоду или ругают нового премьер-министра. Размеренная, разложенная по полочкам жизнь, в которой нет места для резких перемен и внезапных событий. Этим я от них отличаюсь: для меня за последний год изменилось все.
В Австралии начинается сезон дождей. В один из вечеров первые капли падают на иссушенную зноем землю, наполняя воздух свежестью и смешивая ее с дурманящим запахом роз. Поднятая ветром ржаво-красная пыль оседает на асфальтовых дорожках, горизонт разделяется зигзагом молнии, а я открываю окно своей безликой комнаты, впуская в нее стихию. Внизу — увитая плющом изгородь, натянутый между деревьями гамак и аккуратные клумбы, за которыми мама ухаживает методично и упорно, как и все, что она делает.
Снизу из гостиной льются грустные звуки скрипки — папа слушает Малера, как и всегда по вечерам. Помню, в детстве не понимала его любви к этому композитору, а сейчас замираю, зачарованная, и мелодия уже не кажется такой тоскливой. Я научилась видеть красоту даже в грусти. Время от времени симфонию заглушают раскаты грома, и я напрягаю слух, чтобы не пропустить ни единого аккорда. Стою, вцепившись в мокрый подоконник, и гадаю: слезы на лице или капли дождя.
В этом доме нет моих фотографий, нет ничего, что напоминало бы о прошлой жизни и детстве, и иногда я вообще сомневаюсь в том, что жила на свете и жива до сих пор. Когда мама приходит пожелать спокойной ночи и гладит меня по волосам, как в детстве, хочется рассказать ей, какая я была глупая, самоуверенная — думала, что могу решать за них, помнить меня или забыть. Хочется рассказать ей и поплакать, но она приговаривает, как гордится своей сильной девочкой, и я прикусываю язык и только пожимаю плечами. Стыдно ее разочаровывать.
Примерно раз в две недели приходят письма. Белая полярная сова, купленная и названная в честь погибшей Хедвиг, стучится в мое окно на втором этаже и протягивает лапку с письмом. Три разных почерка на пергаменте перебивают друг друга, и я легко могу представить, как Джинни подкалывает Рона, когда он пытается закрыть рукой только что написанные строчки, как она отбирает у него перо и дописывает его же предложения. Гарри, наверное, пытается утихомирить друга и не допустить извечных перепалок между братом и сестрой, но с трудом сдерживает улыбку и, в конце концов, берется за письмо сам.
Мне нравится читать его неровные, наполненные эмоциями строчки. Он не спрашивает, как я, не вспоминает прошлого подобно Рону и Джинни, а рассказывает о том, что происходит в Англии — Кингсли стал министром, суды над бывшими Пожирателями следуют один за другим, лето, как и здесь, в Австралии, снимает с себя полномочия и заливает дождями.
Ветер усиливается, распахивает ставни сильнее, так, что звенят стекла, и мне хочется выйти из дома и слиться с непогодой, пройти по вересковым полям, что позади дома, промокнуть до нитки, затеряться в чернеющей ночи, и, устав, заснуть крепким сном без сновидений. В последние дни я особенно задумчива и рассеянна, непонятное томление острыми коготками царапает сердце, и, если бы я верила в предчувствия, то сказала бы, что это оно и есть.
Среди ночи вздрагиваю от стука в окно и тут же достаю из-под подушки палочку. Если я чему-то и научилась за последний год, то это держать оружие при себе и быть готовой ко всему. Каждый резкий звук, каждое резкое движение заставляют меня сжимать в руках палочку и вспоминать полезные заклятья. С подоконника на меня смотрит растрепанный, мокрый до последнего перышка совенок. Сердце пропускает удар, когда я снимаю с его лапки письмо, надписанное знакомыми зелеными чернилами. Плотная бумага конверта разбухла от сырости, чернила размылись, но даже при неверном свете палочки я легко могу различить причудливую гербовую печать: лев, барсук, орел и змея, переплетенные с витиеватой буквой «Х».
* * *
Ветер хлещет по щекам резкими порывами, треплет волосы, клонит многолетние ивы к черной глади школьного озера. Пахнет мокрой землей, пряными листьями и смолой. Прежде чем войти в широкие, украшенные причудливой резьбой двери, мы останавливаемся, чтобы собраться с духом. Смотрим куда угодно, только не друг на друга. Молчание нависает подобно безграничному свинцовому небу над головой, холодит и обжигает, рассыпается мурашками по коже. Громада тысячелетнего замка высится всего в нескольких метрах от нас, и мы трое перед ней ничтожны, словно букашки. Сам воздух здесь напоминает о тех, кто когда-то ходил по этой земле, жил, мечтал, любил. Для школы наша история всего лишь одна из многих, а мы — просто дети, держащиеся за руки.
Ничего не нужно в эти минуты. В них все: пикники у озера, ночные коридоры замка, вечера в гостях у Хагрида, уроки, бдения в библиотеке, матчи по квиддичу, святочные балы… Череда ярких, счастливых дней. Я хотела бы помнить только их, но против воли приходят другие воспоминания.
Замкнутый круг, железные тиски памяти.
С неба падают первые капли, и Рон, отпустив мою ладонь, утирает их рукой. Я смотрю на его веснушки, на растрепанные рыжие волосы, на милое, знакомое до мельчайшей черточки лицо, и хочу запомнить его еще лучше, хочу видеть его так же четко даже тогда, когда закрываю глаза.
- Что, так и будем стоять здесь до ночи? — пытается разрядить обстановку он. — Странно, что Джинни еще не бросилась нам навстречу.
Рон неуверенно улыбается, а я только сейчас понимаю, что до сих пор стою рядом с Гарри, не выпуская его руки. То, что до этого момента казалось естественным, под взглядом Рона ощущается почти преступным, и я опускаю глаза и принимаюсь копаться в сумочке, чтобы занять чем-то руки.
Мы не похожи на своих ровесников. Три человека с орденами Мерлина разной степени и с ворохом воспоминаний, которого некоторым не накопить и за всю жизнь. Еще не взрослые, но уже не дети, уже не студенты, но еще и не выпускники. Свободный график занятий, возможность досрочной сдачи экзаменов и отдельные комнаты — вот поощрения, данные директором. Джинни в школе с первого сентября, как и все, кто остался в живых и решил продолжить обучение, а мы, пользуясь своими привилегиями, приехали чуть позже. Для Гарри находиться в школе под ежедневным пристальным вниманием — испытание, которое он переносит, стиснув зубы, только благодаря частым отлучкам из школы. Такой, как сегодня.
Когда я нахожу в себе силы поднять на него глаза и проследить за его взглядом, сердце царапает застарелая тоска. Он пристально смотрит в сторону белеющего в сгущающихся сумерках мраморного надгробия, за которым тянет в небо свои толстые руки-ветви дракучая ива.
- Помните, как мы впервые увидели Сириуса? — говорит он, все так же не смотря на нас, — у вас нет ощущения, что все это было в другой жизни?
- Гарри, дружище, это и есть другая жизнь, — снова робко пытается шутить Рон, оглядываясь на меня словно в поисках поддержки. — Ты теперь знаменит еще больше, чем в прошлой.
Упоминать об этом — непростительная ошибка, и я уже открываю рот, чтобы сгладить его неудачную фразу, но, только взглянув на Гарри, понимаю, что уже поздно. Он хмурит брови и чеканит слова по слогам:
- Ты знаешь, что я этого не просил. Ты знаешь, какой ценой эта проклятая известность мне досталась, и ты знаешь, что это все мне не нравится. Как ты можешь…
- Послушай, я знаю, — торопливо перебивает его Рон, — я всего лишь хочу сказать, что пора жить дальше, понимаешь? Пора отпустить их, Гарри, и начать думать о живых и жить с живыми. Посмотри хоть на Джинни. Думаешь, ей нравится твоя вечная отрешенность? Да она с ума сходит, думая, что ты к ней остыл!
Из всех слов, сказанных с таким жаром, я услышала только то, что, видимо, хотела услышать: у Гарри и Джинни не все в порядке. Радоваться этому — кощунство, эгоизм, так мне не свойственные, и я прячу их подальше, ведь сейчас, когда история ссоры Рона и Гарри на четвертом курсе вот-вот повторится, не время об этом думать.
- По-моему, мы договорились, что ты не будешь лезть в наши отношения, но ты не можешь держать обещания, правда, Рон? — вкрадчиво интересуется Гарри, и я прекрасно понимаю, что за этим последует. После напряжения последних месяцев он просто не сможет владеть собой, а Рон, мой эмоциональный несдержанный Рон, ответит тем же.
- А ты сам как думаешь? — не выдерживает он и все-таки повышает голос, — она моя сестра, моя младшая, черт побери, единственная сестра! И я не позволю тебе…
- То есть ты веришь, что я способен причинить ей боль? Рон, я тебе обещал, что не сделаю этого, ты помнишь? Или это тоже осталось в той, другой жизни?
- Я просто хочу, чтобы она была счастлива. И я буду за этим следить.
- Как скажешь, — после недолгого молчания как можно безразличнее отзывается Гарри и отворачивается.
Он прячет руки в карманах потертой куртки, сутулится, отчего выглядит одиноко и неуверенно, угрюмо, как и эта шотландская осень. Все тот же мальчик, с которым я познакомилась в купе Хогвартс-экспресса: он словно не верит до конца, что может быть кому-то небезразличен. Ничего не значат его слабые попытки притвориться счастливым, когда в моменты, подобные этому, из-за двери, за которой он укрывается от мира и людей, проступает его беззащитность.
Конечно, не все так плохо: есть дни, которыми я почти довольна. Когда вижу привычно-пасмурный потолок большого зала, уютные языки пламени в камине, дорожки вокруг школы, исхоженные тысячи раз, я могу фантазировать, представлять, что ничего и не было. Просто кошмарный сон, плод чьего-то извращенного воображения. Но, стоит только чересчур громко хлопнуть дверью или услышать чей-то внезапный смех, как Гарри вздрагивает, и мне не нужно владеть окклюменцией, чтобы догадаться, о чем он думает. Я не знаю, когда это закончится, и закончится ли вообще. На уроках защиты тяжело достать палочку и направить ее на кого бы то ни было, а он отказывается делать это вообще. Его часто можно увидеть у мраморной гробницы Дамблдора — стоит неподвижно, устремив взгляд в белоснежный камень. Из окна моей комнаты я наблюдаю за ним и не ложусь, пока не увижу, как он неторопливо, обреченно бредет обратно в замок, и надеюсь, что наш мудрый директор и после смерти сможет помочь своему лучшему ученику.
— Не хочу повторяться, но нам пора, — твердо говорит Рон, смотря на меня в упор и давая понять, что обращается только ко мне. — Или ты хочешь остаться… с ним?
Нас троих словно накрыли прозрачным куполом: ледяной ветер не остужает горящих щек, звуки непогоды не заглушают рваного стука сердца, когда я, повинуясь невнятному инстинкту, делаю крошечный шаг к Гарри. Это кажется настолько символичным, выдающим с головой мои запретные мысли, что трудно выдержать прямой взгляд Рона. Он, в отличие от меня, бледен, но с виду спокоен, он только кивает и, не оборачиваясь, скрывается за величественными дверями замка.
Редкие капли перерастают в сплошную водную завесу, земля под ногами быстро превращается в хлюпающую кашу, одежда намокает и прилипает к телу, но я не обращаю внимания. Зачем я осталась, если Гарри во мне не нуждается? Все, что я вижу — его напряженная спина и мокрые, растрепанные больше обычного волосы.
— Я не сказал ему все, что хотел, — говорит Гарри, когда я уже отчаялась этого дождаться и почти собралась уйти вслед за Роном. — Как он может обвинять меня в невнимательности, если сам поступает также?
Его голос заглушается раскатом грома, но я словно чувствую его кожей, угадываю слова по губам, когда он, наконец, оборачивается и смотрит на меня сквозь мокрые стекла очков. Я до сих пор не могу понять, как в его глазах могут соседствовать теплота и привычная в последнее время безнадежность, и мне иногда кажется, что этот взгляд — особенный, предназначенный мне одной, длящийся тысячу лет или одну секунду. Стоит моргнуть, и все проходит — он опускает глаза, и только с моих влажных ресниц срываются капли дождя. Он словно специально придуман для того, чтобы прятать слезы.
— О чем ты, Гарри? — тихо, боясь спугнуть его хрупкую откровенность, шепчу я и подхожу ближе, словно одна его фраза дала мне на это разрешение.
— Он не замечает, как иногда ты весь вечер смотришь в книгу, не переворачивая страниц. Как встаешь из-за стола, не съев и ложки. Как называешь Колином того первокурсника с фотоаппаратом. Скажешь, нет? Скажешь, что все в порядке? — взмахом руки он останавливает поток моих оправданий и пальцами приподнимает мой подбородок.
Я знаю, он читает ответ в моих глазах. Это хорошо, потому что я забываю, что хотела сказать, теряюсь в зелени его глаз, задыхаюсь от прикосновений его пальцев к коже — желанных, запретных, удивительно приятных.
— Помнишь твой день рождения? Ты была словно девочка, одетая в мамино платье — до того беззащитна. Прикрытая показным энтузиазмом, как твои колени тем золотистым шелком, c приколотой к лицу улыбкой, как та лента к твоим волосам, — он шепчет, обжигает дыханием, и я понимаю, что не властна над собой.
Чем крепче дружба, тем больше усилий приходится прикладывать, чтобы и в мыслях оставаться друзьями.
— Может, и так, — соглашаюсь я, не имея желания спорить. — Но ты тоже не образец жизнерадостности. А Рон старается. Может, ты этого не видишь, зато вижу я.
— А вчера? — продолжает он, словно не слыша моих слов. — Ты смотрела в окно, не обращая внимания на замечания Слизнорта и свой котел. Ты впервые видела их, да? Тестралов? И Рон, конечно, этого не заметил?
Несмотря на едкую правду, я не хочу ему верить. Впервые я не хочу и не могу верить его словам, впервые хочу, чтобы он замолчал.
Потому что, кроме обидных слов о Роне, есть еще кое-что: понимание, что Гарри наблюдает за мной, замечает мое настроение, все мелочи, которые его отражают. Это так дорого и волнующе, что я не справляюсь с собой — тянусь к нему всем своим существом, каждой клеточкой. На его губах вкус дождя и пряной осени, от этого сочетания кружит голову, и, чтобы удержаться на ногах, хватаюсь за воротник его куртки. Через миг я уже готова провалиться сквозь землю — он не отвечает на поцелуй. Все, что я себе напридумывала за последние недели, не имеет никакой почвы под собой. Глупая маленькая девочка, живущая своими иллюзиями.
Но в момент, когда я уже жалею о своем порыве, его губы вдруг упруго открываются навстречу моим, а руки тугим кольцом обвиваются вокруг талии. Не знаю, падение это или взлет, но в этот момент окружающий мир будто пропадает, и только сверху плачет тоскливое осеннее небо.
* * *
Смотрю в зеркало — пресловутое золотистое платье отражается в почерневшем от времени стекле. Легкое невидимое прикосновение к ногам, и вот тонкая материя укорачивается на добрую ладонь, обнажая колени. Сириус машет палочкой и хитро улыбается:
— Это в знак твоей «открытости».
Настроение у него игривое, озорное, он рад оказаться в месте, знакомом и любимом с детства. Сидит в потертом бордовом кресле гриффиндорской гостиной, закинув ногу на ногу, и потягивает из изящного бокала смертоносную на вид жидкость. Оглядывает комнату с жадным интересом, улыбается так, как только он и умеет, так, что невозможно не ответить тем же.
Я тереблю в руках кисточку и не свожу глаз с тюбика красной краски.
— Наконец-то приличный выбор, девочка, — одобряет он, делает очередной глоток и жмурится от удовольствия. — Такой, знаешь ли, гриффиндорский.
Мне нравится это сравнение. Давно я не чувствовала себя отчаянно смелой, и сейчас хочу вспомнить, каково это. Через полчаса работы с высокого окна гостиной на нас грозно взирает золотистый лев на ярко-алом фоне. Цвета Гриффиндора — теплые, как многолетняя дружба, сильные, как эмоции юности, чувственные, как первая любовь.
— Ты молодец, детка, — лениво протягивает Сириус и тыкает пальцем в соседнее кресло. — Сядешь? Я угощу тебя коктейлем, который был популярен на нашем выпускном.
— Расскажи, Сириус, — прошу я, опускаясь рядом и принимаясь оттирать испачканные краской пальцы. — Расскажи про твою молодость. Бывало ли у тебя так, что ты интересовался девушкой, которой… скажем так, нельзя интересоваться?
Он вновь улыбается, и у меня ощущение, что он знает обо мне больше, чем я сама. Покорно жду его беззлобных издевок, но он отвечает неожиданно серьезно:
— Была только одна такая. Яркая, живая, наивная, вся будто сотканная из акварели насыщенных оттенков и света. Знаешь, Гермиона, на нее было больно смотреть, как на солнце. И я не смотрел, боялся обжечься.
— А я думала, ты ничего не боишься, — замечаю я, принимая из его рук такой же, как у него, бокал. — А что потом? Судя по тому, что ты не женился…
— А потом у нее на пальце появилось кольцо, и она сменила фамилию. Стала Поттер.
Сириус не мог сказать ничего, что поразило бы меня сильнее. Пока я беззвучно открываю рот, будто выброшенная на берег рыба, он безрадостно смеется над моей реакцией.
— Сириус…
— Не надо, малышка, не жалей меня. Я уверен, все к лучшему. Просто хотел сказать тебе, что, пока картина не закончена, никогда не поздно изменить ее сюжет.
Прим. автора: красный цвет — цвет самых сильных эмоций, любви, ревности, биения сердца; золотой в одном из своих значений — цвет эйфории и памяти.
30.09.2010 Розово-голубой
Иногда мне хочется рассказать Рону все. Признаться, как тревожно и сладко екает сердце в груди, когда среди ночи вдруг раздается тихий стук в дверь, и спустя мгновение, на ходу сбрасывая с плеч мантию-невидимку, появляется Гарри.
Рон спросит, когда это началось, а я отвечу: быть может, когда мы брели по заснеженным улочкам Годриковой лощины? Мороз едко пощипывал лицо, под ногами скрипел снег, искрящийся как-то особенно празднично, по-рождественски. Из церквушки неподалеку лились чистые звуки органа и пение. Я вспомнила запах хвои в украшенном Большом зале, святочные балы и горки подарков у кровати с ало-золотым пологом — время, когда Хогвартс казался еще более волшебным, чем всегда. Я не знала, увижу ли когда-нибудь еще стены любимой школы, для меня существовал только один момент времени — сейчас, и только один человек рядом — Гарри. Когда впереди показались каменная ограда и ровные ряды надгробий, он крепче стиснул мою руку и хрипло что-то прошептал. Я не услышала, думая о том, что раньше не было никаких «нас с Гарри»: только Гарри и Рон, я и Рон, «мы» — неразлучная троица.
До этого момента.
Потом мы тонули по колено в сугробах, топтали нетронутый снег на дорожках между могилами, пока впервые не увидели место, где похоронены Джеймс и Лили Поттеры. Гарри, весь день проявлявший то нетерпение, то с трудом сдерживаемое раздражение, в один момент растерялся, замер, сжимая кулаки и вчитываясь в надпись на памятнике, а я смотрела только на него. Реальность дрогнула, сжалась до одного-единственного образа, въевшегося в память с детства — я смотрела на взрослого Гарри, а видела мальчика-первокурсника с черными непослушными вихрами и глазами в пол-лица. Его хотелось обнять и защитить, и теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что в тот вечер, закончившийся встречей с Нагайной, между нами родилось что-то новое. И я скажу Рону, как странно знать, что он этому, хоть и косвенно, поспособствовал.
Быть может, он разозлится. Скажет, что чувствовал это в глубине души. А я, словно не слыша его, продолжу: а может, это случилось тогда, осенним вечером, когда мы, промокшие под дождем и ошеломленные новым оттенком наших отношений, проговорили всю ночь?
Помню, в комнате пахло свежим пергаментом и воском от оплывших свечей, а в камине трещали полусырые поленья. Направив теплый воздух с кончика палочки на одежду, я чувствовала, как от стыда пылает лицо, лихорадочно пыталась придумать объяснение своему порыву там, на школьном дворе.
А потом Гарри заговорил, и все запуталось еще больше. Огонь в камине выхватывал из темноты его лицо, спутанную челку, руки, теребящие обивку кресла, и я не могла отвести от него глаз. До сих пор тот вечер видится мне как в тумане — зыбким, тягучим, окрашенным в палитру сомнения и неизвестности.
«…помню каждый день, как будто он был вчера. И знаешь, что? Я смотрю на Рона и хочу быть похожим на него. Он сильный, Гермиона, он самый сильный из нас — он может сражаться с самым могущественным соперником, который только есть на свете, — с самим собой…»
И еще Гарри обнимал меня. Робко, трепетно, словно боясь сделать что-нибудь не так.
По стеклу барабанил дождь, из окна видно было, как, тяжело ступая против ветра, из Запретного леса возвращается Хагрид. Оглянувшись по сторонам, достает из-за пазухи розовый зонтик и машет им над размокшими грядками. Завтра он пригласит нас полюбоваться чудовищных размеров тыквами, которые он вырастил для Хэллоуина, а мы будем охать и восхищаться, чтобы сделать ему приятное. Наслаждаясь мирным уютом комнаты, я думала, что это и есть жизнь — желание сделать кого-то хоть чуточку счастливее.
«…ты не можешь поступать иначе, просто делаешь, что должен. Не потому, что все этого ждут от тебя, а потому, что хочешь жить — отчаянно, до безрассудства. Это же естественно — самое естественное, что есть на свете — хотеть жить, правда?»
Прижимаясь щекой к его плечу, я желала только одного — всегда быть с ним рядом. Оградить от самого себя, от чувства вины, терзавшего его до сих пор. А еще я хотела жить, хотела мгновений таких ярких, как это.
Обнять родного человека в сумерках — это тоже жизнь.
«…А Джинни…Она другая, понимаешь? Она не ты. А ты…Ты, Гермиона, должна меня понять — ты прошла весь путь вместе со мной, ты знаешь, что я не герой…»
Да, иногда я хочу рассказать Рону все.
* * *
А иногда хочу не рассказывать.
По воскресеньям мы часто бываем в Норе. Достав из сарая древние «Кометы», ребята и Джинни взмывают в воздух и перебрасывают друг другу квоффл. Снизу их фигуры кажутся размытыми, время от времени ветер приносит обрывки фраз. Ярким пятном на хмуром небе кажутся волосы Джинни, когда она резко разворачивает метлу в дюймах от лица Рона и запрокидывает голову, не в силах удержаться от смеха при виде его возмущенной гримасы. Воспользовавшись паузой, Джордж выхватывает у сестры мяч и устремляется к импровизированным кольцам — обручам, тайком похищенным из запасов мистера Уизли и подвешенным в воздух с помощью магии. Описав в воздухе петлю, они с Гарри, довольные своей командой, хлопают друг друга по плечу.
Я не выдерживаю и улыбаюсь, когда Рон, обиженно сопя, слезает с метлы.
— Больше не буду выбирать Джинни в свою команду, — заявляет он, — против Гарри она играть не может.
Мы поднимаем головы синхронно: махнув рукой на дезертирство Рона, ребята взмывают вверх и скоро превращаются в три черные точки.
— Давай, Гермиона, садись.
Рон приглашающим жестом указывает на «Комету». Уже набрав в рот воздуха для отказа, я вдруг обращаю внимание на выцарапанные на древке инициалы: «ФУ». Кожа покрывается мурашками, когда я представляю себе, как Фред, совсем мальчик, учится первым полетам на метле, а затем пишет на ней свое имя. Джинни говорила, что в детстве он мечтал стать великим игроком в квиддич. Есть мечты, которым никогда не сбыться. Фреда нет, а я — вот она, растерянная, смущенная, представляю, как звучали бы его беззлобные подтрунивания, узнай он, что Гермиона Грейнджер все также боится метлы, как и на первом уроке полетов. Глубоко вздохнув, неуверенно протягиваю руку Рону, чтобы он помог мне удобнее устроиться.
В этот момент я вспоминаю обещание, данное себе: с благодарностью проживать каждый день и воспринимать как приключение каждое событие, будь то выпитая в кругу друзей чашка какао или прогулка до Хогсмита.
Мне многое хочется сделать, попробовать, успеть. Словно чудом исцеленный больной, я понимаю, что это не последняя осень; у меня будет еще сотни таких дней — посвященных близким, преодолению самой себя и своих страхов. А, может быть, тысячи. Тысячи восходов и закатов, обедов и ужинов, прочитанных страниц и исписанных пергаментов, знакомств, разочарований, счастливых минут. Я придумаю тысячи желаний, напишу их на стене своей комнаты зелеными чернилами, и список будет расти, напоминая мне о том, что я жива, ведь только живые не знают предела своим «хочу».
А еще я чувствую едва уловимый запах пота, исходящий от Рона, и тепло его тела, разгоряченного тренировкой, и понимаю, что с ним мне ничего не страшно.
А потом я дрожу от восторга, вцепившись в его куртку, когда мы плывем в воздухе над Оттери-Сент-Коул. Рон держит метлу ровно и невысоко, и уже через минуту я чувствую, как открывающийся вид захватывает меня полностью, заставляя забыть о страхе. На западе, где садится солнце, небо приобрело розовый оттенок, окрашивая деревенские домики и широкую полоску леса удивительными красками. Серебристой змейкой между жухлой травой вьется речка, в ее глади на мгновение мелькает наше отражение. Холмы сменяются оврагами, дышится легко и свободно, нас накрывает тишина волшебного деревенского вечера.
— Смотри, папа Луны заново отстроил дом! — кричит Рон и указывает пальцем на строение, отдаленно напоминающее пирамиду. Словно иголка, прошедшая сквозь ткань, чудное сооружение тянется к небу остроконечным шпилем.
Как будто издалека до меня доносится искренний счастливый смех, и только через секунду осознаю, что смеюсь я сама.
Мы возвращаемся, когда на улице становится совсем темно. Из окон дома приветливо льется свет. Слышно, как на заднем дворе, причмокивая короткими ножками по вязкой мокрой земле, копошатся гномы, и, напевая себе под нос, гремит кастрюлями миссис Уизли. Взбудораженная букетом ощущений, я только сейчас понимаю, что замерзла. Оборачиваю вокруг шеи шарф уютных гриффиндорских цветов.
— Я думаю, у нас получится, — замечает Рон, палочкой отправляя метлу в сарай. — Я имею в виду, мы сможем если не разделять увлечения друг друга, то хотя бы понимать их. Видишь, все не так страшно. Может, однажды ты захочешь взять в руки квоффл.
По дороге домой я смеялась, не могла остановиться. Как ребенок, не слезающий с велосипеда после первой удачной поездки, боялась утратить свое приобретенное умение и хохотала, пока на глазах не выступили слезы. Сейчас же на меня накатила усталость. Понимание, что Рон строит планы на будущее, вышибло воздух из груди; стало нечем дышать. Гоня прочь нахлынувшие чувства, я позволила увести себя в дом.
* * *
— Гарри говорит, после школы ты хочешь учиться в Париже.
Повернувшись лицом к оконному стеклу, Джинни смотрит в ночь. Тонкая фигурка укрыта толстым свитером не по размеру, руки беспокойно теребят рукава. Напряжение в ее голосе контрастирует с удивительно спокойным лицом.
— Да, — киваю я, — их университет — один из лучших в волшебном мире, а имеющаяся библиотека и экспериментальные лаборатории дают широкие возможности для исследований. Их ректор, профессор Д’Эстре, — величайший…
— Хватит. — Голос Джинни становится неестественно высоким. Удивленная, я всматриваюсь в отражение ее лица. — Я просто хотела поговорить и не знала, с чего начать.
Она разворачивается, сложив руки на груди. Теперь мы стоим напротив друг друга, и я явственно ощущаю ее враждебность.
— Знаешь, я очень люблю Гарри, — начала она. — Я знаю его, знаю его лицо до последней черточки, потому что много лет им восхищалась и наблюдала за ним. Помнишь, после турнира Трех Волшебников он винил себя в смерти Диггори, помнишь ли ты, Гермиона, то особое выражение, которое не сходило с его лица еще долгое время? Также он смотрит теперь на Рона, и знаешь, что я вижу в этом его взгляде? Чувство вины.
Джинни зашагала из угла в угол. В голове мелькнула мысль, что ее слова слышны далеко за пределами комнаты.
— Как-то он обещал подтянуть меня по защите и не пришел. Я не нашла его ни в классах, ни в библиотеке, и решила заглянуть в его комнату. И знаешь, что? Раскрытая на столе карта Мародеров сообщила мне, что он у тебя. Я наблюдала за вами, — Джинни безрадостно усмехается. — Черт, я и понятия не имела, сколько времени вы проводите вместе на самом деле. Я гнала от себя эти мысли, я ни в чем не была уверена до сегодняшнего дня.
Помолчав несколько минут, Джинни взяла в руки палочку и, будто почувствовав ее живительное тепло, смогла взглянуть мне в глаза:
— Они с Джорджем летели наперегонки, когда вы с Роном решили устроить свое романтичное путешествие. Гарри так засмотрелся на вас, что Джордж чуть не сбил его с метлы. Я говорила, что считаю себя экспертом по чтению лица Гарри Поттера? В этот момент оно поставило меня в тупик: такого я раньше не видела. Полагаю, это было нечто вроде ревности.
Рука Джинни дрогнула, с кончика палочки сорвались разноцветные искры. Плечи ее вдруг затряслись, а через мгновение я услышала ее торопливые удаляющиеся шаги. За все время разговора я так и не смогла выдавить из себя ни слова.
Я одна в пустой комнате.
Ноги словно приросли к полу.
* * *
Ленивой вереницей тянутся дни — тягучие, серые. Приближается Рождество, а вместе с ними — выпускные экзамены, и я все чаще закрываюсь в своей комнате, углубляясь в конспекты и учебники.
На самом деле единственное, чего мне хочется, — побыть одной. А еще лучше — прочесть где-нибудь ответ на вопрос: как можно искренне говорить «люблю» и думать в то же время о другом?
Воображение рисует безумные картины. Мысли мечутся далеко от науки и реальности, закладывают крутые виражи и бунтуют, как необъезженный гиппогриф.
— Мисс Грейнджер идеальна, — с сарказмом шипит профессор Снейп, — доводит себя до своего абсолюта совершенства.
— И самомнение у нее размером с Хогвартс, — злобно поддакивает Джинни.
— Говорила же, эта маггловка не принесет Ронни ничего хорошего. — Ронова тетушка Мэрюэль поправляет на пегих волосах диадему гоблинской работы. — Вы читали, что пишет о ней Скиттер? Нет? Настоятельно рекомендую.
Я зажимаю уши и закрываю глаза, но становится еще хуже.
— Мне кажется, он тебя у меня отнимает, — Рон краснеет, смущается. — Но я не должен волноваться, правда? Вы друзья и помогаете друг другу.
— С тобой так легко говорить, — тепло улыбается Гарри, — как на метле лететь — чувствуешь, что оставил на земле все тревоги, ты свободен и …счастлив.
Во сне я зову Сириуса. Бреду сквозь вязкий безликий туман, и мне слышится, что кто-то меня зовет. Я знаю — чувствую — что кто-то нуждается в помощи, и очень тороплюсь. А потом истерически хохочу, поняв, что тропинка виляет по кругу.
* * *
— Наш мудрый директор много раз говорил о силе любви. Говорил, что она побеждает все, даже смерть, а я не верил ему до конца, — говорит Гарри, и его голос, усиленный заклинанием, гулко разносится по холлу. Он стоит на подобии сцены, сооруженной вчера, и цепляется руками за края высокой кафедры. Только это выдает его волнение, потому что голос звучит сильно, проникновенно, заставляет притихнуть даже кучку журналистов и неугомонных первокурсников. Чуть правее — ряд стульев для профессоров. Хагрид, то и дело утирая глаза платком, старается придать лицу подобающий учителю вид, но не может, даже несмотря на укоряющий взгляд Макгонаголл.
— Но была в моей жизни ночь, которая изменила все. Для многих из нас она стала одновременно концом и началом, и нужно немало смелости, чтобы не стараться бежать от этих воспоминаний. Давайте встретим это Рождество вместе с ними. — Гарри машет рукой в сторону стены, на которой с недавнего времени висят колдографии в черных рамках и объемная мраморная надпись: «Герои войны». Волшебный огонь бросает блики на лица тех, кого уже нет с нами, и пол, устланный цветами. — Благодаря их любви и храбрости мы можем стоять здесь и не бояться за своих близких, за будущее. Так давайте будем храбрыми, как они. Скажем то, что давно хотели сказать, совершим ошибки, о которых будем жалеть, давайте жить сейчас, в эту минуту, и помнить о тех, благодаря кому мы можем это делать.
Он замолкает, и в зале на минуту царит все та же звенящая тишина. Даже слизеринцы со старших курсов не могут отвести от него глаз. Так бывает всегда, когда человек вкладывает в слова всю свою веру и убежденность. Я не знаю, как сирота, выросший с Дурслями, может не терять веру в людей и столько знать о любви. В эти минуты я зачарована его голосом. Кажется, все его слова осязаемы, они витают в воздухе между свечей и праздничных гирлянд, а затем оседают в душе светлыми кружевами надежды.
— Что с ним произошло? — шепчет Рон мне на ухо в то время, как холл взрывается аплодисментами. — Я имею в виду, Гарри больше не боится говорить об этом.
— Время лечит, Рон.
* * *
— Это ты виноват.
Ремус Люпин, потрепанный, с седыми прожилками в темно-русых волосах, обвиняюще смотрит на поникшего Сириуса. За окном по-зимнему ясное небо; осторожно ступая по его льдисто-голубому фону, из-за линии горизонта неохотно выбирается солнце, размывая светло-синий потеками розового.
— Ты и только ты виноват, Бродяга, — снова повторяет Люпин. — Эта девочка не проживет за тебя твою жизнь, понимаешь?
Странное безразличие сковывает тело и мысли. Я будто смотрю маггловский фильм, где два полицейских играют роли «хорошего» и «плохого» на допросе. Вот только, как ни стараюсь, не могу понять, кто из них кто.
Люпин появился неожиданно, когда мы с Сириусом только продумывали сегодняшний «урок». И если Сириус — скорее школьник, напарник по шалостям, то Люпин — профессор, который пришел за эти шалости наказывать.
— Луни, ты, как всегда, преувеличиваешь, — морщится Сириус, пытаясь выглядеть невозмутимо, но все-таки будто уменьшается в росте под строгим взглядом друга юности. — Она взрослая девочка, пусть сама скажет.
— Она не взрослая, — рычит Люпин, — и Гарри тоже — не взрослый. Да эти дети сами не знают, что творят, а ты им потакаешь!
— Луни, разве ты смог устоять, когда любовь постучалась в твою дверь? — иронизирует Сириус, театральным жестом возводя руку к потолку, и тут же добавляет тихо: — И ты был счастлив, и Тонкс была счастлива с тобой. — Сириус закрашивает одну половину окна розовым, а другую — голубым. — Видишь, розовый — это теплый, чувственный цвет любви, а голубой — холодный, отчужденный, цвет безразличия. Как ты думаешь, какой больше притягивает взгляд?
Люпин обреченно вздыхает и медленно, с расстановкой, принимается наставлять:
— Кроме любви, есть и другие важные вещи. Тебе ли не знать… — на мгновение он замолкает, и оба они думают о чем-то своем. — Гермиона, иногда стоит отойти в сторону. Нет, Сириус, молчи! Ты сам выбрал дружбу, не любовь, хотя я знаю, как близко вы с Лили стояли к пропасти. Ты выбрал Джеймса, ты должен был его выбрать, несмотря на те чувства, что сводили тебя с ума. Молчи, я сказал! Ты забыл, как подставлялся под Аваду от безысходности или не просыхал неделями в своей берлоге, а? — Люпин судорожно вздыхает и сжимает руки в кулаки. — Вот что их ждет. Эта девочка потеряет рассудок от чувства вины. А Гарри? Ты о нем подумала, Гермиона?
Что ему сказать? Что я только о нем и думаю? Злые слезы обиды застилают глаза, когда я осознаю, что Ремус прав.
— Я поняла, Ремус. Поняла.
Когда я поднимаю глаза, в комнате только Сириус. Сложив руки на груди, он смотрит на оконное стекло.
— Опять голубой. Как и всегда, — горько замечает он и в пару шагов пересекает комнату. Уже у двери он оборачивается: — Прощай, детка.
Прим. автора: Ну, Сириус уже все сказал)) Розовый цвет — цвет любви, чувственности и сексуального влечения; голубой в одном из своих значений — логика, долг, рационализм.
19.04.2011 Полихромность
От автора: обратите внимание, что рейтинг вырос до R, а текст не бечен и не гаммлен. Также хочу сказать, что эта глава — последняя. Приятного прочтения и спасибо всем, кто был со мной.
Говорят, что гриффиндорцев делают из одного теста. Сдабривают храбростью и безрассудством, этикой и честью, а потом оставляют «доходить», «подниматься» в темном месте. Тесто получается смелым и само прыгает в печь. Хлеб, белый и пышный, ставят на стол с гордостью, но в голодный год никто не церемонится — его достают из формы раньше времени и жуют полусырым. Такой хлеб, пафосно говорят теперь, питал первую войну и войну вторую, и красно-золотые знамена поднимали на похоронах героев.
На самом деле все так только отчасти.
Мелькают под ногами ступеньки — раз, два, три, а замок дышит хвоей и Рождеством. И мальчик с первого курса не знает, как взрослые, что праздник в этом году он мог встретить в совершенно другой стране. Или не встретить вовсе. Мальчик, как и все мы, из теста — но слоеного, с воздухом между корочками, и внутри такой слойки может быть любая начинка.
Раз, два, три — мелькают ступеньки.
Рон тоже слоеный — такой простой, знакомый, но в нужные моменты способный найти нужные слова.
- Эй, Гарри! — говорит он, когда тот отказывается брать в руки палочку. — Я не говорю, что ты должен готовиться к экзаменам, но учебник, по-моему, написан на гоблиндуке. Во всяком случае, я ни фига в нем не понял. Посмотри.
Гарри пожимает плечами и не двигается с места, и тогда Рон продолжает:
- Ладно, а как насчет спора? Гермиона говорит, что съест сову, если я смогу создать портключ, ты же не пропустишь такое зрелище? Но один я вряд ли управлюсь, друг.
Я важно киваю, и тут происходит чудо — Гарри улыбается уголками губ.
- Вы со мной как с Тедди, ей-богу. Давай сюда свою книжку.
А потом я сижу рядом с ними, обещаю не есть Хедвиг и думаю, что иногда именно это и требуется — немного бреда, немного смеха и привычная обстановка. Тогда кажется, что все остальное нереально, все остальное — сон, и мы всегда сидели в жарко натопленной комнате над учебниками.
Наверно, между нами есть что-то вроде невидимых нитей. Если мы трое когда-нибудь окажемся далеко друг от друга, они натянутся, и станет больно, как будто ты зацепилась за что-то волосами и дернула головой. Порвется ли тогда связь между нами? Так ли она крепка?
Все эти дни наполнены суетой и ожиданием. Хогсмит, подарки, снег на ресницах, а потом — конспекты, учебники, зелье от простуды и всегда — ощущение тревоги, предчувствие перемен. Джинни, посмотрев на успехи Рона, переняла его тактику: теперь Гарри в общей гостиной не то помогает ей с контрольными, не то готовится к своим. Для Гарри это вообще естественный процесс — помогать.
Возможно, мне он тоже помогает.
Эта мысль колет, как мороз за щеки, но я не гоню ее прочь, как раньше. Если думать о том, что гриффиндорцы готовы на все ради друзей, то поцелуи и флирт — это очень мало, это меньшее, что можно сделать для подруги, которая никак не может что-то пережить. В конце концов получается, что этим подменяют объект переживаний, но сами эмоции никуда не деваются. Не могу понять, что меня злит — отсутствие Гарри рядом, или связанные с этим мысли, все эти размышления о гриффиндорских характерах и причинах поступков. Уже решив выкинуть все это из головы, я все-таки думаю: может, он мне и помогает, но и я делаю для него то же самое.
На школьном дворе первокурсники играют в снежки.
Я вспоминаю, как Рон однажды левитировал сосульку мне за воротник, а потом краснел, поняв, что это не смешно и по-детски. Шел, кажется, третий курс, и мы впервые бродили по снежному Хогсмиту. Возвращались в замок возбужденные, раскрасневшиеся с мороза, а у Гарри очки покрывались инеем. В тепле он таял, и по стеклам бежали веселые капли, а мы с Роном подтрунивали над ним — мол, он плачет, потому что Снейп его не любит. Я помню, как он оглядывался, подыгрывая, и делал вид, что мы открыли его секрет, который никто не должен подслушать. Не помню, когда еще мы так беззаботно смеялись, и думаю: уже тогда мы четко знали, что нас соединяет нечто большее, чем вмещается в слово «дружба», и никто не вольется в наш тесный мир, не порвет этих уз между нами, разве только мы сами. Не зря говорят, что лучшие друзья появляются только в детстве, когда ты чист и открыт для мира, а симпатии к людям прорастают в душе молодыми побегами и укрепляются на всю жизнь.
Только почему-то потом, годы спустя, ты стоишь у окна и убеждаешь себя — ведь это было, действительно было.
Куда же все ушло теперь?
* * *
- Ты говорил, что больше не придешь. Ты попрощался.
В немой темноте шепот звучит ударами колокола, а от стен пахнет намокшим плесневелым временем. Это самый черный мой сон — но я улыбаюсь.
Все меняется. Возможно даже, что абсолютно все имеет тенденцию к развитию — важно только, к чему это развитие относится. Цветет ли жимолость в вашем саду, или растет сорняк, ее затмевающий, улыбаются ли ваши дети, или здравствует болезнь, пожирающая их, — все это важно только вам, а для мира главное, что ничего не стоит на месте. Гермионе Грейнджер с ее страстью к наблюдениям и обобщениям стоило бы учиться на Равенкло. Гермиона Грейнджер анализирует происходящее и знает без научных экспериментов — все катится в тартарары.
- А ты веришь, да? Мама не учила тебя, что мужчинам нельзя доверять? — хмыкает он, — ну, знаешь, обычно они рассказывают дочкам про шипы среди роз, про честь, запретный плод и неожиданный сюрприз в подоле.
- Сириус!
- На самом деле все лицемерно: в романах эти же женщины пишут про выпирающее достоинство, или еще лучше — восстающее, и неземной взрыв внизу живота, про воспарение и блаженство, и так увлекаются, что кончают, ломая перья и перепачкавшись чернилами.
Это слишком даже для него. Я не знаю, что ответить и, чувствуя, как пылают щеки, принимаюсь оглядываться, но не нахожу определений для этого странного, тоскливого места. Где-то рядом море — его угрюмый рокот резонирует со спертым влажным воздухом. Коридор, в котором мы стоим, ответвляется от другого, более широкого. Слышно, как капает вода с потолка и шипят тусклые газовые лампы. Сириус не похож на себя: его губы словно сами по себе складываются в неприятную злую улыбку, а глаза бегают, кожа кажется восково-белой, и только темные пряди по-прежнему привычно обрамляют высокий лоб.
- Все на свете делается для этого, понимаешь? Затеваются войны, меняются режимы власти, парень покупает себе крутую метлу — для чего, ты думаешь? Да чтобы заглянуть под юбку той самой, самой-пресамой ведьмочке. А только заглянув, он оценит, зря старался или нет, и, может, купит ей что-нибудь, или припадет на колено, или сбежит при первой возможности — зависит от того, что скажет ему его… эм, альтер эго.
Я хочу, чтобы он прекратил. Он кажется мне чужим, мерзким, как и окружающее пространство, но невольно я представляю — что было бы, зайди мы с Гарри дальше поцелуев?
От сквозняка по рукам бегут мурашки, Сириус нехорошо улыбается.
- Прикоснись я к тебе, детка, ты бы двинула мне в дорогое мне место, не так ли? — он приближается, и я чувствую его несвежее дыхание. — Запах, вкус показались бы тебе чужими, правда? Даже во сне ты знаешь, что я не твой, чужой, и тело твое скажет это быстрее, чем мозг.
- Ты хочешь прикоснуться… ко мне?
Он скупо смеется и вдруг кажется прежним, моим Сириусом.
- Нет, я — как правильно сказать-то? — хочу донести до тебя, маленькая штучка, что живописцы вдохновляются чувствами, эмоциями, а тело знает о чувствах больше, чем ты сама.
Потом мы идем по коридорам, угрюмым и бесконечным, и с каждым шагом близость моря ощущается все сильнее, а Сириус хихикает, глядя на мое лицо, и я невольно расслабляюсь. Это мародерское прошлое, убеждаю я себя, тоска по безобразным проделкам — просто со временем она приобретает налет жестокости, но по-прежнему безотказно вводит людей в ступор.
А потом я слепну.
Солнце бьет сверху наотмашь, играет в мутной соленой воде и асбестовых насыпях. Проем в стене явно не предусматривался при строительстве — обломки разрушенной стены рассыпаютсся под ногами каменной крошкой, виднеются выжженные заклятьями засечки. Но бриз дышит в лицо мощно и свежо, а мир наряжается в миллион красок — над морем просыпается новый день, по-суровому прекрасный.
- Что это за место, Сириус?
- Это Азкабан, детка.
* * *
Мой Азкабан отличается от того, что я видела во сне. Тут сухо и тепло, а в ушах не стоит этот бесконечный плеск волн — тоскливый, вечный. Но я, как и Сириус, неуловимо меняюсь, когда вспоминаю о своей несвободе. Он становится жестким и саркастичным, а я, наоборот, плавлюсь, как воск на свечах.
Теперь, когда столько всего сказано, когда слова о прошлом пролились кипящим маслом, нам стало не о чем разговаривать, и я думаю, что Гарри мной тяготится. Он выглядит лучше, глаза — живее, вот только нет ощущения, что я ему нужна. Я помню, как он прижимался ко мне тогда, на кладбище в Годриковой лощине, и его перепачканные руки цеплялись за мое платье, словно искали поддержки, что-то материальное, то, что успокоит одним прикосновением. Я помню и его губы со вкусом дождя, и то, как робко он обнимал меня здесь, в этой самой комнате, — неужели это все тоже ушло?
Мы немного говорим о том, как здорово Рон сегодня летал на тренировке, смеемся над Кричером, явившемся укутать Гарри шарфом.
- Хозяин Регулус тоже ходил без шапки, — смешно передразнивает он эльфа, — и однажды стал плохо слышать, а в ушах у него выросли волосы, и это оттого, что организм себя от холода защищать стал, да-а. Я так понял, Кричер рассказывал скорее о себе, но вообще он забавный.
Мой смех звучит скорее вынужденным, и дальше я почти не слушаю, улавливаю только суть — в конце концов Гарри тоже сел на метлу, лишь бы не терпеть ворчание эльфа и его неуклюжую опеку. Возможно, он также тяготится и моей.
Говорят, что ночью все чуточку безумнее. Я вспоминаю кривую полуухмылку Сириуса — ты этого хотел, да? — и касаюсь пальцами губ Гарри. Он замолкает от неожиданности и выжидательно смотрит, а я замечаю, какие холодные и влажные у меня ладони. Чувствует ли он это? Нет, это не страшно, говорю я себе, это уже было, я уже делала так сотни раз в своих мыслях, и пару раз — наяву.
Я не знаю, что хуже: страх быть отвергнутой или подсознательная уверенность в его другой реакции. Девушки вроде бы чувствуют такие вещи, читают по взглядам и с научной точностью угадывают интерес к себе. Но я не девушка, нет, я боевой товарищ, утративший эту роль за ненадобностью и следующий советам давно умершего человека.
Этот поцелуй не похож на остальные, осторожные, смущенные. Это как полеты на метле — начинаете вы в паре метров от земли, а получив навыки и уверенность, что не разобьетесь, осторожно поднимаетесь вверх, выше и выше.
Человеку всегда хочется большего.
Все выходит судорожно, порывисто. Его тяжесть странно распределяется по телу — давит на грудную клетку, но там, внизу, ее чувствовать удивительно приятно. Еще ближе, еще — инстинктивно, бездумно, неосознанно. Нет больше почти-поцелуев, есть решительные, глубокие. Кажется, мои губы дрожат, и во рту этот странный металлический вкус, а на шее — теплое дыхание Гарри, когда он неуклюже расстегивает мою рубашку. Когда я ловлю его взгляд, он кажется мне смущенным, но руки, те же, что хлопают Рона по плечу, те же, что обнимают Джинни, когда она грустит у камина, те же руки я чувствую на себе. И это как балансирование на краю пропасти — остро, едко, но оттого и желанно.
Когда ты у пропасти, тебе хочется жить.
Здесь не нужны вопросы, готовые сорваться с его губ. Гарри медлит, расстегнув рубашку, но не сняв ее. «Почему? — читаю я в его глазах, — почему ты позволяешь мне это, и куда мы придем?» Инстинкт диктует, что ответ родит еще больше вопросов, и снова целую его. Я тянусь к нему, когда по полу тянет стылым сквозняком, потому что мне нужно это — и не замечаю почти, как пряжка ремня больно вдавливается в живот, когда он вжимает меня в ковер. А потом снова — горячий язык во рту, судорожный вздох, и движения вверх-вниз, жар, который чувствуется сквозь оставшуюся одежду, и отпечатки ворса на спине.
Вверх-вниз, пока я не начинаю хныкать от желания большего. Эти звуки слышатся мне жалкими, как я сама, раздавленная лавиной новых ощущений. В один момент пламя свечей вдруг расплывается перед глазами в сплошную пелену, а сверху словно льется солнце, как во сне про Азкабан, и голова кружится, как тогда, при взгляде на море с высоты.
- Наверное, если ты плачешь, то что-то не так, — хрипло шепчет Гарри и отодвигается.
* * *
Экзамены прошли как в тумане. Помню, какой пресной казалась овсянка за завтраком, и как вместо нее я глотала зачитанные параграфы. Потом — гулкие аудитории, где тягучий воздух под высокими сводами давил мою уверенность в себе. Сухонький экзаменатор был глуховат, и приходилось кричать, пока Макгонаголл, откашлявшись, не заметила, что Сонорус придумали не просто так. После я вспоминала эти минуты как нечто постыдное, но тогда меня это не волновало, я просто плыла по течению, не пытаясь грести, и не видела вокруг себя ничего, кроме тумана и Рона.
В эти дни мы часто гуляли вдвоем, пока не становилось темно и снег не набивался в ботинки. И он не спрашивал, почему Гарри нет с нами — по взаимному молчаливому согласию ему не было места здесь, под нашим снегом. Иногда я думаю, что Рон все знает, чувствует, но не говорит и слова упрека. Он так долго подавлял в себе ревность, что каждое подозрение теперь кажется ему само собой разумеющимся. Если вас когда-то убедили, что драконов не существует, то, встретив хвосторогу, вы скорее примете ее за ящерицу-переростка.
Не знаю, как было на самом деле, но в эти дни Гарри отстранился от нас, а Рон этому не препятствовал. Возможно, если бы не война, все так и происходило бы на старшем курсе — мы постепенно стали бы проводить больше времени вдвоем, а походы в Хогсмит назвали бы свиданиями. «Прости, друг, — сказал бы Рон, — но иногда третий лишний». И мы разводили бы костры на берегу озера, а он укрывал бы меня своим свитером, и постепенно отношения трансформировались бы в романтические, словно само собой разумеющиеся.
Наверное, именно это мы и делаем — наверстываем упущенное, торопимся жить, а когда оказывается, что времени впереди много, осмысливаем и меняем свое поведение.
Вечером выпускного я вспоминаю Святочный бал на четвертом курсе. Все те же украшенные гирляндами ели, конфетти в воздухе и музыка в Большом зале. Только Дамблдор не встает с места директора для приветствия, а мы не те дети, что ссорились на ступенях лестницы из-за пустяков.
Джинни сияет за столом рядом с Гарри, а я все вспоминаю, как растерянно он выглядел в звании чемпиона школы, и как неуклюже наступал на ноги одной из Патил. Это ведь тоже было, было, и это приятнее вспоминать, чем его виноватое лицо тогда, после, когда мы сидели на ковре моей комнаты, а он говорил что-то о нашей ошибке. Пробовал это слово на вкус, перекатывал его во рту, пока оно не стало повторяться у меня в ушах нестройной арией.
Ошибка, ошибка, ошибка.
Сириус бы ухмылялся и поддевал замечаниями об отвергнутых женщинах, но его рядом тоже нет. Остались холсты и краски, и я — художник-неудачник, которого кружит в танце Рон Уизли. Я смотрю на Гарри исподтишка и думаю — все пройдет. Когда я вернусь после учебы в Англию, он будет женат и счастлив, а я забуду мятую рубашку на ковре, его виноватые глаза и мурашки по телу там, где касались его губы.
Ошибка, ошибка, ошибка.
После официальной части праздник одной рекой вытекает из дверей Большого зала, а там разделяется мелкими ручейками по гостиным и коридорам.
— Ты точно ничего не хочешь? — уныло спрашивает Рон, когда я жалуюсь на усталость и прошу проводить меня в комнату. Я только качаю головой.
Позже сквозь мое одиночество слышно, как во дворе взрываются фейерверки, и я долго смотрю на них из окна. Причудливые фигуры в воздухе над Хогвартсом освещают его, как в ночь битвы — вспышки заклятий, и внезапно мне хочется туда, на улицу, соединиться с этой ночью, одной их последних в школе, запомнить ее также, как и все остальные дни здесь.
Раз, два, три — мелькают ступеньки, а замок дышит хвоей и Рождеством.
Слоеная девочка Гермиона Грейнджер мерзнет и вздрагивает, но смотрит во все глаза, смотрит, как фальшивые драконы в воздухе изрыгают ненастоящее пламя, взрываясь через несколько секунд миллионом красок. И ей не страшно видеть глаза василиска, такие золотые и близкие, и огненные сфинксы ее тоже не пугают — зато когда лучший друг укутывает ее своей курткой, она съеживается,как будто только он и может причинить ей боль.
Наверное, это правда — тот, кто пробрался за зашитный панцирь и стал близким, родным, только он может сделать вам больно, и никто больше в целом мире. Я смотрю на Гарри, и все воспоминания, преследующие меня в последние дни, кружатся вихрем перед глазами.
- Все не кончится так, — говорит он и протягивает мне шапку, — это неправильно. Мы переживем и этот вечер, и последующие, а останется только то, что нужно вспоминать. Ты же умная, Гермиона, подумай. Помнишь, ты говорила — если нельзя забыть…
- …то попытаться пережить ты должен.
Натягивая шапку, я вспоминаю что, по мнению Кричера, волосы из ушей растут от холода, и улыбаюсь. А еще вспоминаю, что мы связаны невидимыми нитями. Стоит дернуться, как они натягиваются, причиняя боль.
И я не дергаюсь — стою на морозе рядом с Гарри, а небо сверху пылает радугой.
28.08.2011
506 Прочтений • [Красками по стеклу ] [17.10.2012] [Комментариев: 0]