Говорят, если чистокровный маг дорожит своей репутацией, он не матерится. Это не про меня. Я ругаюсь наедине с собой, за завтраком и на переменах, поражая воображение девок, уверенных в моей немногословности и сдержанности. Дуры-однокурсницы придумали мне роль, расписали реплики, в скобочках указав, как нужно общаться с дамами: вежливо и манерно, не забывая попутно отвешивать комплименты и расхваливать их маникюр. Дамы — это они про себя, само собой. Я ж говорю — дуры! А маникюр — это какая-то муть, связанная с ногтями: они их пилят, полируют, красят, и я должен восхищаться результатом. Наверное, мне никогда не понять, зачем изобретать сотню формул, когда можно запросто обойтись одним заклинанием ножниц.
Но я не идиот и не имбецил, поэтому говорю лишь то, о чем хочу сказать, и только словами, которые донесут до собеседника мою мысль. Зачем пытаться выглядеть умником и слюнтяем, уж лучше молчать, когда ничего путного в голову не приходит, чем выдавать пафосные реплики подобно Нотту. Теодор далеко не дурак, но слушать его иногда невозможно: то ли он сам не знает, о чем говорит, то ли я не понимаю сложноподчиненных предложений. Мне, конечно, приятнее считать, что это Нотт тупой, а я — просто невнимательный.
— Забини, ты оторвешь уже задницу от дивана или так и будешь медитировать здесь всю ночь? — Панси ложится рядом со мной и пытается вытянуть свои длинные ноги.
Паркинсон тоже не следит за выражениями. Сейчас я говорю не о матах, а о тех словечках, что цепляют лучше любой нецензурщины. Она часто вопрошает по утрам, кидая на стол сумку с учебниками:
— Какой паразит поставил первым уроком зельеварение? Найду сволочь — выскажу все, что думаю, — это про Макгонагалл, которая составляет расписание.
Паркинсон продолжает ругать профессора, вызывая недоумение однокурсников, а я лишь ухмыляюсь про себя. Эти ее словечки запоминаются надолго и частенько попадают на язык, когда не надо. Только поэтому я почти люблю ее. Нет, не подумайте, будто сижу в темном углу гостиной и мечтаю о поцелуе — такая чушь не для меня. К тому же, это не любовь. Я только что сказал обратное? Плюньте, вы просто не всегда понимаете, что именно Блейз Забини имел в виду.
Я привязан к Паркинсон так, как можно привязаться к своей детской пижаме: тряпку купили давным-давно, а сейчас она валяется в дальнем углу спальни. Можно швырнуть под кровать, чтобы не мешалась, а можно с задумчивым видом посидеть над штанишками и с ностальгией вспомнить, как ты в них писался. Так же с Паркинсон — ее я считаю лучшим другом и с ней же от души ругаюсь, не опасаясь, что она округлит глаза и патетически произнесет: «Так не пристало выражаться чистокровному магу». Знаю, что на каждый мат получу три, и не сомневаюсь: после подобной беседы буду чувствовать себя оплеванным. Удовлетворенным, но оплеванным. Бодрящее ощущение, уж поверьте мне, особенно когда Панси, уходя, добавляет:
— А ты засранец, Забини.
Это как точка в конце предложения — без нее разговор был бы незаконченным. Хочется рассмеяться вслед, а не получается, потому что Паркинсон — сучка, усмехнуться в ее присутствии себе дороже. Знаем, проходили.
Но сейчас я ответил ей улыбкой поганца: лениво, нагло и двусмысленно. Мне даже как-то сказали, что умение так улыбаться — моя особенность. Интересно, эти мудаки понимают, о чем говорят? Нет, я сам часто прикрываюсь красивыми словами, но мало им верю. Как улыбка может стать знаком, символом, приметой, черт возьми? Объясните, если не трудно, в материальных категориях, а то я по-другому плохо понимаю.
Панси хмыкнула, встала с дивана и подошла ко мне — ее противная ухмылка не предвещала ничего хорошего. Я почти не удивился, когда она взяла со стола пергамент, на котором еще не просохли чернила. Поиграет и бросит, как и всегда; однако сегодня у Паркинсон были другие планы. Я сидел над этим домашним заданием три вечера, а Панси одним движением палочки подпалила край листка. И сама — сволочь! — быстро уселась ко мне на колени, схватила за руки, чтобы не дать воспользоваться заклятием Агуаменти. И это не попытка соблазнения, не желание опустить, а просто привычка — так младшая сестра вбегает без спроса в комнату, когда ты уже приготовился расстегнуть девке лифчик.
— Охуеть, — это все, на что меня хватило, потому что такой наглости я еще не встречал. — Ну ты и сука, — я говорю это спокойно, и Паркинсон знает, что ей все сойдет с рук. Ведь мы — два имбецила, которые прощают друг другу мелкие гадости и крупные подлянки. — Сама будешь переделывать за меня зелья!
— Я сделаю за тебя зелья, но предупреждаю — скорее всего, получится хреново, — шепчет Панси как ни в чем не бывало. — А ты завтра попросишь у меня прощения за то, что назвал зубрилой. На коленях попросишь, — блин, а ведь действительно назвал. Надо же, я уже забыл, а Паркинсон посчитала оскорблением. Хотя ее можно понять: для нас «зубрила» страшнее мата.
— На коленях? Да ты в уме? Какой смысл в театральных представлениях? — я все еще надеюсь, что она пошутила. — Хватит уже выдумывать ерунду, лучше скажи, что собираешься делать в Хогсмиде на следующих выходных? — пытаюсь изобразить улыбку, но при одном взгляде на остатки пергамента становится паршиво.
— Забини, ты родился имбецилом, им и помрешь, — Панси наконец-то слезла с моих колен. — Действительно считаешь, что можешь свести с ума любую девку? Я не дура, которая верит каждому слову несравненного Блейза. Что, не хочешь унижаться и решил заговорить мне зубы?
— Паркинсон, если ты думаешь, что я поведусь на дешевую наживку, то очень сильно ошибаешься.
— Это не наживка, я предлагаю тебе обмен. Если согласен, давай перо и пергамент — буду писать очередную фигню, что задал Слагхорн. Если нет — значит, ты идиот, который отказывается от бесплатной помощи.
— Особенно, если учесть, что помощь не безвозмездная, — у Панси всегда все просто, она, как и я, не любит сложных размышлений, ее тошнит от красивых слов и выворачивает от нудных речей. Наверное, только поэтому мы с ней не устаем друг от друга.
— Ладно, Паркинсон, ты, конечно, сука, но не зубрила. Так что извини, — надежда на то, что этого достаточно, угасла, не успев вспыхнуть, как сказала бы Гринграсс. Им с Ноттом надо организовать клуб по интересам и беседовать о высоком, пока мы здесь будем чесать в затылках и ковырять в носу. У них богатый внутренний мир, а мы просто два засранца — я всегда знал, что мир черно-белый.
— Ты что-то не понял? — Панси скривилась и протянула: — Завтра будешь просить прощения в гостиной.
— Ну ты и коза, — представляю, как я в парадной мантии становлюсь на колени и протягиваю этой дуре цветочек, который с корнями вытащил из ближайшего горшка.
— А ты козел, Забини. Логично, я считаю, — она развязывает свой галстук, одним движением стягивает через голову и, скомкав, запихивает мне за воротник рубашки: — Подержи.
Этот жест можно было счесть интимным, если бы не одно «но»: между нами ничего нет. Да и не может быть, потому что мы знаем друг о друге слишком много.
Все, все поголовно думают, что мы встречаемся, и ни я, ни Паркинсон не собираемся никого переубеждать. Пусть думают, что мы сосемся в пустых классах и закрываемся в моей спальне, пока нет соседей. Слух ходит по школе еще с четвертого курса, когда черт дернул Малфоя пригласить Панси на Святочный бал.
Они разругались после первого же танца — Драко не стал терпеть истерику, вызванную появлением Грейнджер в обществе знаменитого Крама. Я стоял в стороне и потягивал контрабандный виски, когда Паркинсон подошла ко мне и вырвала из рук стакан, оцарапав мою ладонь. Я все больше ненавижу чертов маникюр.
— Малышам не положено пить спиртные напитки, — процедила она, размазывая по физиономии сопли. Сучка.
— Если тебя послал Малфой, я-то тут причем? — на самом деле мне насрать, и можешь сверкать глазами сколько угодно.
— Ты уже нашла замену Драко? — осклабилась Гринграсс. Оторвала задницу от стула специально, чтобы поинтересоваться, — по-моему, просто ревнует к нашему пры-ы-нцу.
— Да пошла ты, — Панси потянула меня за руку к выходу, а я думал только о том, как бы захватить с собой бутылку. Может, прав тот, кто считает меня уродом?
Нам, собственно, все равно, что там думают другие, потому что только мы двое знаем: дальше слюнявого поцелуя дело не зашло. После него она долго вытирала губы, а я разглядывал свои ботинки — только чтобы не смотреть на Паркинсон в ужасной розовой мантии. Интересно, это мадам Малкин убедила ее, что мешок, украшенный рюшечками и бантиками, моден в Париже?
— Ты мудак, Забини, — Панси сказала это с таким выражением, с каким объясняют семикурснику действие заклятия «Репаро».
— А ты дура, — жалкая попытка не остаться в долгу.
— Но с тобой интересно, — добавила она и села на лавку, не обращая внимания на светлую одежду. Ветер трепал темные волосы Паркинсон, делая ее похожей на чучело вороны.
— Интересно, когда тебя посылают? — не знаю, что на меня нашло — до этого я никогда не беседовал на столь личные темы.
Да, можете считать меня идиотом, но мат — это святое, и не стоит читать мне лекцию о вреде нецензурных слов: бесполезно. С Паркинсон я могу не чувствовать себя последним ублюдком и понимаю, что нас уже двое. Она тоже считает, что мат из тех категорий, которые являются догмами, и лишь иногда позволяет себе нарушить правила. Панси никогда не скажет «сука» в адрес парня, потому что сука она и есть сука — кобелем быть не может. Все просто, но я, например, до сих пор не знаю, как назвать девку, если на язык просится «мудак». Мудачка? Бред.
Каждый день мы ходим по кругу: шаг за шагом, друг за другом, и никогда порознь, потому что вместе нам лучше, чем поодиночке. Вдвоем мы чувствуем себя непокорными и непонятыми, а по одному — тупыми и невежественными.
— Хоть ты и сволочь, я извинюсь перед тобой. Но если Слагхорн поставит за работу меньше Удовлетворительно, получишь, поняла? — кажется, утро будет забавным.
— Что получу-то? — интересно, у слова «мудак» все же есть вариант, применяемый к женщине?
— Завтра в девять, и не опаздывай, а то мне не перед кем будет вставать на колени, — я поднимаюсь с дивана и направляюсь в спальню, даже не посмотрев на Панси.
— А за галстуком я к тебе ночью зайду, — громко произносит она, чтобы услышали все, кто находится в подземелье. Я только сейчас понимаю, что галстук до сих пор у меня за шиворотом, и десятки любопытных глаз следят за мной благодаря дуре Паркинсон.
Сука.
Я ни разу не стоял на коленях. Плохо это или хорошо — не знаю, наверное, хорошо, потому что многие считают подобное унижением. А я считаю, что главное не домыслы людей, а то, как ты сам себя чувствуешь в этот момент. Да, я тоже гордый и не хочу позориться, но это же Паркинсон! Очередная игра, которая наверняка закончится стандартно: она назовет меня козлом, а я буду долго соображать, есть ли аналог у слова «сука». Оно как нельзя точно передает суть, но уже приелось.
К тому же я знаю, как сделать из скучного представления красочное шоу, такое, что всех будет трясти в экстазе. Панси уверена в своем превосходстве, ну что ж, нехорошо разочаровывать девушку.
Поэтому сейчас я смотрю на Паркинсон снизу вверх и нагло улыбаюсь — да-да, той самой улыбкой поганца, ведь мы на людях, и надо держать лицо. Она тоже ухмыляется, победоносно, с плохо скрываемым торжеством, и проводит рукой по моему лбу, убирая с него волосы. Как трогательно, должно быть, это выглядит, бля.
Наверное, Панси не зря называет меня засранцем, потому что я не могу не отомстить. Не ручаюсь за последствия, ведь от Паркинсон можно ожидать чего угодно. Правда, об этом я не думаю, когда одним движением задираю ее форменную юбку, обнажая худые ноги и черные трусы. Знаю, что со стороны жест выглядит привычным, но, клянусь Мерлином, делаю это впервые. Взрыв хохота почти оглушает, но еще больше оглушает сумка, которой она ударила меня по лицу. Я не против, заслужил. Но вот синяк останется, а я ненавижу отметины на коже, потому что эстет — таким уж родился. Боль, кстати, тоже не люблю, но сейчас готов терпеть.
Я вытираю кровь с губы и провожу рукой по ее бедру — что-то сплетен в последнее время не слышно, нужно дать повод. И мне не больно и не обидно, потому что Панси, даже не покраснев, одергивает юбку и тихо шепчет то, отчего становится почти весело:
— Ну ты и засранец, Забини.
23.08.2010
370 Прочтений • [Step by step ] [17.10.2012] [Комментариев: 0]