Есть магические колдографии, которые слишком напоминают живых людей. Даже если они уже мертвы, то фигурки все равно движутся, снег сыплет по краю мелкими хлопьями, ветер треплет непослушные волосы, улыбка сияет сотней огней на счастливых лицах. Время не в силах коснуться этих лиц: они могут выцвести, покрыться разводами от соприкосновения с водой, но будут все так же улыбаться — счастливо и открыто. Как будто в первый и единственный раз.
Многогранный жизненный эскиз. Миг, растягивающийся в вечность, и каждый раз — с новыми оттенками, впечатлениями, эмоциями. Изображение, которое обречено на жизнь в сердцах, в памяти, в обрывках воспоминаний, неизменно раня, выжигая душу тем, что слишком настоящее, реальное, недосягаемое.
Есть же, напротив, маггловские фотографии, которые запечатлевают один конкретный момент — сразу и навсегда. С ними куда проще: фотографии мертвы, даже если эти люди до сих пор живы. Такова уж их природа — магглы не могут сделать кадры действительно настоящими. Только оболочка, верхний слой, как у луковицы. Зачастую — просто одна из масок, которую легко поймать, но непросто снять.
Хорошо это или плохо, фотографии только подчеркивают границу между двумя мирами. Её не стоит переступать. В одном из миров нельзя жить с не той душой, в другом — слишком просто умереть.
А есть еще портреты. Волшебные и маггловские. От фотографий их отличает то, что это не просто изображения, а авторское видение человека, его личный стиль, почерк, краски, полет карандаша, дополняющий отшлифованный образ, делающий его наиболее близким к оригиналу. И здесь совершенно не важно, умеет ли портрет говорить, хмурить брови, усмехаться или же он просто выразительно молчит.
Молчание — тоже искусство. Если кисть художника способна отобразить все оттенки молчания, прорисовать их на лице несколькими небрежными штрихами — это действительно портрет.
* * *
Он никогда не любил шумные места — рестораны, бары, ту же «Кабанью голову»… Слишком много жизни для человека, сознательно выбравшего другой путь. И теперь, накинув на голову капюшон — черный, разумеется, — и бредя по серым улочкам дождливого Лондона, он думает только об одном: как бы согреться. Слишком много холода — и в душе, и на улице. Слишком просто замерзнуть.
Неброская угловая вывеска привлекает внимание. «Leaves», надо же, символично как. Два коричневых невыразительных листика по краю, в центре — наклонное название. На улице поздняя осень, листья уже облетели.
Они давно облетели.
В полутемном маггловском кафе тепло и уютно. Немного непривычно, впрочем, неважно. Он заказывает себе две чашки кофе. В последнее время Снейп пьет только крепкий кофе. Напиток не согревает, но на какое-то время прогоняет холод, заменяя его недолгим ожиданием. Кофе вреден, впрочем, не вреднее экспериментальных зелий, которые более десяти лет приходилось тестировать на себе.
Интересно, думает Северус, мельком осматривая кафе, можно ли еще сильнее повредить желудок? Вряд ли.
Может, сегодня что-то изменится. Может, сегодня ты наконец-то станешь кому-то нужным, иначе к чему было воскресать?
Привычка цепляться за жизнь? Бред, даже слишком, чтобы в него верить.
Желание что-то сделать, изменить, исправить? Тоже.
Значит, так просто было надо…зачем-то. Не ради Поттера, который наверняка уже забыл тот эпизод в хижине, не ради просьбы Лили… Хоть когда-то — ради себя. Жизнь только начинается, Северус. Только что ты будешь делать с ней, с этой жизнью, где ты ни от кого не зависишь и никому ничего не должен?
Кажется, сегодня исполняется пять лет со дня его смерти. В магическом мире. Здесь, в маггловском, о нём даже не знают. Можно было попросить и виски, всё-таки дата как-никак.
Северус тихо хмыкает себе под нос. Дата, да уж. Только он может с каменным лицом пить за собственную смерть.
Но нет. Никакого виски.
Только кофе. Две чашки. Без сахара.
Симпатичная девушка что-то уточняет у Снейпа, он довольно резко отвечает, и официантка, обиженно надув губки, отходит: кажется, человеку за угловым столиком не по душе долгие разговоры.
Кажется, он вообще не любит говорить.
Девушка, сидящая у окна, аккуратно достает неразлинованный блокнот и задумчиво прикусывает карандаш. На этом старом — но свежезаточенном — карандаше много отметин, почти от каждого нарисованного портрета. В древности люди рисовали палочки на дереве, отмечая прожитые дни или важные события, потом по этим палочкам складывалась в систему историческая хронология. Девушка же выбивает на карандаше каждый прожитый и пропущенный через себя портрет. Она любит всё непонятное, в конце концов, если ты художник, то это — часть профессии: подмечать необычное и непривычное человеческому глазу. Так почему бы не сейчас?
Вот, к примеру, этот человек. Видно же сразу, продрог так, что зубы стучат, на улице погода отвратительная: порывистый ветер и мелкий дождь, так почему же он хмурится, словно совершенно не хочет здесь находиться? Карандаш выводит идеально прямую спину, чуть помедлив, дорисовывает руки и переплетенные пальцы, сжатые слишком сильно.
Неприятные воспоминания. Или мысли, связанные с сегодняшним днем, вон он как за окно смотрит, внимательно и в то же время как будто мимо. Глаза… нет, глаза — это отдельный элемент образа. Последний, самый важный.
Это правило — хочешь написать портрет, а не безликий эскиз, уделяй внимание мелочам, лицо рисуется последним.
Правило она придумала сама.
Человек довольно быстро отставляет первую чашку в сторону. Она уже пуста, он выпил кофе залпом, так вот обычно пьют виски, и только слегка поморщился, видимо, кофе был слишком горячим.
Затем он вдруг придвигает её обратно и внимательно смотрит внутрь, так внимательно, что пару раз моргает от напряжения. Девушка тихо фыркает: вроде бы такому человеку не пристало гадать на кофейной гуще, чего он там ищет?
Что бы он там не искал, видимо, всё-таки не нашел. Чашка спокойно вернулась на свое место, в руках оказалась вторая. Пальцы задумчиво барабанят по выпуклому фарфоровому боку, слух даже улавливает тихий звон, мелодичный и грустный. О чем он думает? Она хотела бы это знать.
Художник — поэт души, он заглядывает так глубоко, как не может никто. Или не хочет. Не видит смысла искать настоящее в человеке, не заглядывает за маску, не снимает взглядом умело нанесенный грим.
А руки у него запоминающиеся. Наверняка грубые на ощупь, пальцы в мозолях, которым не пара дней и даже не неделя. Он совершенно точно работает руками и явно не из тех, кто просиживает в начальственных креслах и только руководит.
Еще пара беглых штрихов, отточенных линий, и карандаш замирает над бумагой, а потом вжимается в неё так сильно, что рискует продырявить насквозь.
Остаётся лицо. Самое сложное и самое живописное. Руки, ноги, плечи — всё это может дать только внешний образ, не более. Она привыкла рисовать душу, до малейших черточек, до конечных нот, чтобы, глядя на портрет, оставалось четкое ощущение кульминации и завершенности.
Лицо строгое, будто высеченное из камня, правильное… впрочем, нет. Она присматривается и коротко кивает самой себе. Лицо живое, даже слишком живое, чтобы так просто его написать. Складывается ощущение, что человек слишком ершистый и замкнутый. Это видно во всем: и в колком взгляде, и в чуть зажатых губах, и в нервном движении, когда он поправляет воротник пальто, резко и выверено. Непростая модель, не укладывающаяся ни в один из параметров.
Есть люди закрытые, есть люди открытые, третьих не бывает, так она всегда думала. Оказывается, бывают — слишком открытые в одном, наглухо ставящие стены в другом.
Маленькая вертикальная морщинка на лбу — жизнь его изрядно трепала… Кончик шрама, начинающийся на подбородке и заканчивающийся, видимо, под воротником. Бывал на войне? Странно, вроде бы в Англии в последнее время не наблюдалось масштабных стычек. Совершенно точно британец, несмотря на явные испанские черты, родился и вырос в Англии. И жил здесь всю жизнь.
Она не знает, почему думает именно так, но на нем как будто лежит отпечаток, сам след, душа Лондона. В таком она никогда не ошибается.
Несколько четких линий, аккуратно, осторожно, без спешки, она не хочет запороть такую работу. Легкие касания карандаша — выделить беспорядочно лежащие пряди, затем — медленно очертить овал лица, куда более сильное нажатие, чем предыдущее. Размытость здесь неуместна.
И глаза. Она невольно отшатывается, когда сталкивается с ним взглядом, хотя вроде бы удается замаскировать свою заинтересованность под банальный осмотр помещения. Всё, что она увидела в глазах напротив — это нельзя нарисовать, написать, это можно только прожить.
Такое ощущение, что человек, кем бы он ни был, дал себе слово пережить что-то, но не начинать жить.
На первый взгляд глаза совершенно мертвые. Другое определение будет менее точным. Мертвые. Равнодушные. И только на самой глубине, где-то, где смываются границы восприятия, растворяются и расходятся взгляд художника и простого наблюдателя, плещется запертая, загнанная жизнь.
Такая, что жизнью её не назовешь, настолько поганая, что смерть будет лучше.
Лист с силой выдергивается из блокнота и ложится на стол. Она молча утыкается в недоделанный набросок. Не может, не в силах, не вправе рисовать дальше.
Официантка приносит счет, она не глядя кладет деньги и поднимается со стула, всё ещё сжимая в пальцах выдранный лист. Образ не раскрыт, композиция не завершена, к чему хранить неполноценные черновики?
Девушка даже не замечает, что уже подошла к двери, и предсказуемо сталкивается с тем самым человеком, которого рисовала все это время. Он цепко подхватывает её, не давая упасть, потом внимательно смотрит под ноги, она опускает взгляд туда же. Рисунок валяется на полу, эскизом вверх. Человек молча поднимает его и долго смотрит в паутину линий, которая пыталась сплести воедино его образ пятнадцать минут.
Надо же, магглу заинтересовал. Рисунок хорош, только не хватает… вот того самого и не хватает. Жизни. Поэтому ты и не смогла его закончить. Как нарисовать то, чего нет?
— Неплохо, — тихо произносит он, — хотя и неточно.
— Знаю, — девушка быстро справляется со смущением, в ней просыпается интерес художника. — Чего, по-вашему, ему не достает?
Жизни.
Горящих глаз.
Зато там полно смирения и застывшего времени.
Хорошо, что ты этого не успела заметить. Медленнее разочаруешься в жизни.
— Вы не поняли. Набросок хорош. Но не портрет. Пусть и остается наброском.
Девушка бессильно сжимает руки. У нее не бывает набросков, всегда только портреты. Черновики она выкидывает, потому что не привыкла оставлять доказательств своего поражения…
— Могу я это взять? — сухо спрашивает человек, довольно бесцеремонно прерывая поток её мыслей.
— Берите, — она облегченно протягивает ему листок, думая про себя «Я бы все равно выбросила» и слыша словно в ответ: «Не стоит». А может ей просто кажется, и ветер не доносит отголоски чужих мыслей.
Ведь за спиной только серые мощеные улицы, да стена дождя, не разорванная человеческой фигурой в черном плаще.
* * *
Это был второй набросок за всю его жизнь. Северуса Снейпа вообще рисовали всего три раза.
Сначала это был Блэк на одном из совместных зельеварений — глупая, детская карикатура, отражение пренебрежения, злости, ненависти, слишком жесткие линии, слишком резкий стиль.
Потом Лили с её внимательным взглядом и непринужденными фразами.
Теперь эта случайная девушка в кафе — профессионально, но вместе с тем угловато и неправильно.
Не так.
Рисовали три раза. Два наброска, именно наброска, эскиза — не рисунка души.
Потому что портрет, настоящий, живой, получился только однажды, у того, кто слишком хорошо его знал и видел больше, чем кто-либо.
У Лили.
— Северус, сиди спокойно, — девочка, устроившись на лужайке, сосредоточенно водит пером по пергаменту. — Не дергайся, не перебирай руками травинки, не…
— А дышать можно? — негромко откликается он.
Несильный удар учебником Трансфигурации по плечу.
— Я серьезно, посиди спокойно. Я поймать хочу.
— Чего?
— Тебя, — робкая открытая улыбка, — знаешь, когда рисуешь, важна не концентрация, а настроение. Я очень хочу тебя нарисовать.
Смущение.
— А есть что рисовать?
— Дурачок, конечно, есть, — уверенный тон, серьезное лицо, от которого хочется сразу и смеяться, и плакать. — Нет, не смотри. Я еще не закончила.
— Ты уже пятнадцать минут рисуешь, Лили, хватит, — усталость, мимолетное раздражение, любопытство, которое ничем не замаскируешь. — Чего ты там не закончила?
— Глаза, — в ее собственных глазах прыгают смешинки, — они у тебя особенные. Живые очень. Северус, ну все, гляди, до чего ты меня домучил. И не говори потом, что не рисунок не похож на тебя…
Но он уже не слышит её слов, просто сжимает этот лист пергамента и не верит своим глазам. Детские неровные линии, соскочившее перо в паре мест (в этот момент она тихо смеялась), необыкновенная простота и поразительная четкость.
Он и не знал, что можно так нарисовать — самую суть, сердце, душу.
— Ну как, — она прикусывает перо и с любопытством заглядывает ему в глаза, надеясь прочитать там ответ. — Нравится?
— Нравится, — кажется, он улыбается.
И Северус Снейп думает, что мог бы до бесконечности крутить хроноворот в попытке остановить время и спасти чью-то, не её, жизнь — тот миг не вернется никогда.