В юности меня часто спрашивали, не сочиняю ли я стихи. Вроде как считалось, что герой магического мира непременно должен быть творческим и чувствующим человеком, а ведь у таких часто есть какое-нибудь хобби, вроде музыки или, вот, сочинительства. Я знал об этом, но каждый раз почему-то стеснялся и поспешно отнекивался: нет-нет, мол, какие там стихи.
Тогда мне это казалось каким-то немужским и слишком сентиментальным: во многом потому, конечно, что настоящих, хороших стихов я не читал и не знал никаких поэтов. Любое упоминание о стихотворных строчках неизменно тянуло за собой отвратительное детское воспоминание о злосчастной валентинке Джинни, продекламированной перед всей школой мерзким, гнусавым голосом: «твои глаза как чародея жаба!».
И вот сейчас, сидя в одиночестве на полу, у вывороченных ящиков письменного стола, сжимая непослушными пальцами свою находку — этот старенький листок бумаги, всего два четверостишия — я снова думаю об этом.
…О стихах правильных и взрослых я узнал только после войны, от Северуса, который души не чаял в своей библиотеке художественной литературы; конечно, здесь была не только поэзия, но и романы, и повести, и всякие там саги-песни, но все же именно поэзия сыграла значительную роль в наших тогдашних отношениях. Все начиналось как-то странно, может, немного театрально, все как в кино…
* * *
За окном по-прежнему падал снег, пушистый, ослепительный — тихо-тихо, как бывает только в ночь на Сочельник.
Когда дома тихо, и ты сидишь один, бывает, вздрагиваешь от любого шороха, любого звука. Но эта волшебная тишина была настолько глубокой, что все звуки она просто поглощала.
И я сидел на полу, как сполз по стенке, так и сидел, сидел, сжимая в руках клочок бумаги, и мне все казалось, что я слышу скрип пера — и все в моем воображении. А в комнате тихо и темно, и только выдвинуты ящики письменного стола. За окном лишь заснеженные ветки. Он так хотел дом на окраине Хогсмита. Тут, на его любимой опушке.
Читал и перечитывал, дочитывал до конца — и снова к началу. Обычно если стихи хорошие, я запоминаю их сразу, и ещё долго помню потом.
— В твоей голове, — любил говорить Северус, — склад всяких глупостей. Чердак, куда сваливают то, что никогда не понадобится. Туда же и все твои стихи.
— Это почему — никогда не понадобятся? — как-то возмутился я.
Северус бурчал что-то себе под нос, отворачивался, ухмылялся. На самом деле, вопроса я мог и не задавать. Понятно почему: я не настолько глубоко понимаю литературу и в частности поэзию, как он, и никогда не пойму, «вот и всё, Поттер».
— Не стоит обижаться, — говорил он часто.
Я и не обижался. Я слишком его любил. В самом деле, не стоит…
* * *
…Там и было все: и как он спасал мне жизнь, как отвел смертельное заклинание, как я потом в одну секунду, моментально, без всяких расспросов и объяснений, разом простил ему все, все, из-за чего ненавидел, в чем обвинял все эти годы. Помню, как вытаскивал его из-под завала у Астрономической Башни, как, не дожидаясь окончания битвы, аппарировал с ним в лечебницу.
— Мерлин, да вы мне и сдохнуть спокойно не дадите, Поттер, — с какой-то невероятной обреченностью в голосе сообщил он и тут же с надеждой осведомился:
— А, может, это уже тот свет?
Нет, сказал я, не тот. Все ещё этот. И вам, профессор, очевидно, придется-таки потерпеть при себе никудышного героя Поттера хотя бы пару часов ещё, чтобы перевязать вас как следует и убедиться, что все кости целы.
Кости, разумеется, целы не были, и, хоть Снейп и поднял на уши весь персонал больницы, сообщив всем сразу и каждому в отдельности о полной профнепригодности, его все же удалось привязать к кровати на несколько недель до выписки. А тем временем мы узнали о том, что… что всё. Что кончилась война.
Под окнами его палаты водили хороводы празднующие и сутками орали военные песни, его это выводило из себя, а я в один прекрасный день отказался от всех поствоенных мероприятий с тем, чтобы тайком перебраться к нему в палату и запереться там ещё на несколько дней.
Тут не было никого, никто, кроме самых близких друзей не знал, что я здесь. Меня навещали иногда Рон и Гермиона. И ещё несколько раз заглядывал Люпин под руку с Тонкс, правда, с ними я тоже не сумел вдоволь тогда пообщаться, потому что Снейп из вредности посылал меня то за одним, то за другим каждый раз, когда они приходили.
— Ну что вы ходите вокруг, как брошенная собака? — кисло поинтересовался Снейп в одно прекрасное утро, — я уже слышал все ваши оправдания и извинения. Если вы чем-то хотите мне помочь, хоть книжку хорошую принесите, а то медицинские брошюры о пользе наружного применения бубонтюберового гноя я уже выучил наизусть.
И это было моим первым серьезным достижением: я был до неприличия горд, когда Снейп доверил мне, мне одному ключ от своего дома в Тупике Прядильщика и разрешил покопаться в своей личной библиотеке. А я в то время был настроен на легкомысленный, романтический лад, и эта ситуация со Снейпом меня забавляла, потому я и решил, что лучше всего нашему с ним настроению отвечают стишки. Как я ошибался!
Когда я притащил к нему в палату три-четыре томика стихов, и Снейп потребовал, чтобы я читал ему вслух, я сначала даже не разобрался толком, в чем дело. Открыл на середине что-то тяжелое, кажется, Бодлера, тяжелое, очень сложное и путаное, прочел громко две-три строфы… И неожиданно эти строки — неумелым, неопытным голосом — получили в моих устах какую-то чудовищную, опустошающую силу, и после прочтения мы оба с профессором молчали. Молчали долго, даже думать не хотелось о смысле прочитанного, но само звучание стихотворения настраивало на совсем… иной лад — не так, как хотелось бы…
— Закройте книгу, Поттер, — неожиданно сказал Снейп, — отдайте её мне. И никогда больше не суйте свой нос в мою библиотеку.
Это был серьезный удар. Он отнял у меня все книги, что я для него принес, абсолютно все, запихнул их в прикроватную тумбочку и потребовал, чтобы я оставил его одного. Ну, а мне что оставалось делать? Я ушел, не сказав не слова, потому что ситуация явно требовала от меня каких-то извинений, но я сам толком не мог заключить для себя, в чем я, собственно, виноват.
Я пришел позже, на следующий день, когда Снейп, пробубнив что-то о том, что мне необходимо образовываться, всучил мне томик Шекспира, сонетов, при этом не глядя мне в глаза. Я пролистал их все, просмотрел даже, а не прочитал. А потом Гермиона нашла у меня эту книжку и, узнав, от кого я её получил, долго хихикала. В то время, наверное, у меня уже действительно был вид влюбленного идиота, потому что она быстро нашла нужную страницу и со смехом сунула мне под нос сто тридцатый сонет, сказав что это, дескать, подходит.
«Глаза моей любви не солнца свет…»
— Тут поэт пишет о том, какая уродина его возлюбленная, — пробубнил я, — извращение какое-то.
Но пробубнил-то я это, конечно, только для вида, потому что сам быстренько сообразил, к чему Гермиона выбрала для меня именно это.
Я признался ему на следующий день.
Прошло совсем немного времени после нашего, ну, скажем так, воссоединения, но почему-то меня это совершенно не смущало. Многие ужасно волнуются, ночами не спят и все такое, но я отлично выспался с книжкой Шекспира под подушкой, а с утра на свежую голову ещё раз повторил заветную фразу. И отправился в Святого Мунго.
Пробежал по больничному коридору, не замечая ничего вокруг, чуть не сбил Тонкс у входа в его палату. Люпин, увидев меня, увидев мои глаза, быстренько попрощался со Снейпом и выскользнул из комнаты вслед за своей невестой.
— Ты в своем уме? — это было первое, что он мне сказал.
— Ага, — подтвердил я, — от ненависти до…
— Избавь меня от этих банальностей, — Снейп скривился, — нет, погоди. Ты серьезно?
— Ну, конечно, серьезно… Черт. Разве такое говорят в шутку?
И он, конечно, заворчал на меня, все лежал и говорил что-то о том, какой я к чертям собачьим идиот, и что от меня в самом деле можно было ожидать любой глупости, раз я вознамерился разрушить себе жизнь в восемнадцать лет, связавшись с сорокалетним.
Но это, в сущности, ничего не значило, и я отлично это понимал. Но, конечно, я не мог не притвориться, и, демонстративно отвернувшись, якобы обидевшись, попытался выйти из палаты — но не тут-то было! Меня схватили за шкирку и повалили на кровать!
— Ну, ты полагаешь, я не уцеплюсь в свои сорок за такого мальчика? — прошипел он, зарывшись свои носом мне в волосы, но я-то знал, что он шутит, и просто поцеловал его. В нос.
И он, конечно, поцеловал меня в ответ, потому что вопрос был решенный, и притворяться больше не имело смысла. В тот день, правда, он прогнал меня раньше, сказал, что ему необходимо подумать. А следующее утро принесло ещё больше сомнений и вопросов, чем обычно.
Я ночью развлекался тем, что листал магические журналы с недвижимостью, все подыскивал для нас уютный домик неподалеку от Хогвартса, потому что Снейп сказал мне, что скучает по своей лаборатории и вообще не намерен бросать преподавание. С утра он постарался четко распланировать всю нашу совместную жизнь, потому что он вообще любил ясность и точность, но я-то понимал, что это, в сущности, не приведет ни к чему, потому что так жить будет неинтересно. А вот ещё что он мне сказал:
— Если ты ждешь взаимности как ответной жаркой любви, то придется потерпеть. Мне все-таки не восемнадцать и не двадцать. В моем возрасте люди привыкают ко всему долго.
Сейчас, читая и перечитывая злосчастный стишок, тот самый, на пожелтевшем от времени листочке, снова и снова, раз за разом, я вспоминаю именно эти слова…
Придется потерпеть…
Я быстро перевернул записку, искал дату, но даты не было. Но, судя по обтрепавшимся краям и засаленной, бурой бахроме внизу, лиску много лет. Возможно, очень много… Возможно ли, чтобы эти стихи были написаны им тогда — до всего, что произошло между нами?
…Он, конечно, сообщил мне о том, что не будет падать передо мной на колени и не будет налаживать отношения с моими друзьями, но я и не требовал от него ничего такого. В то время мне просто было достаточно того, чтобы он был рядом.
* * *
Что было дальше?
Сложно, трудно вспоминать. Комок в горле. Заново пробегаешь глазами по первым строчкам на старом письме — и понимаешь, что не видишь. Не видишь их… Не видишь.
…Хоть Снейп был категорически против какой-либо публичности, мне все же удалось вывезти его на Рождество в романтическое путешествие по Италии, стране великого искусства и спагетти как проявления великого искусства.
Разумеется, он стонал и ворчал, как только я сунул ему под нос билеты, твердил, что я не ценю минуты наедине с ним и все пытаюсь превратить нашу спокойную жизнь в какой-то балаган. Ну, и я сердился, потому что как раз в это время рожала Тонкс, и все вокруг ходили взвинченные и злые, и мне как никогда раньше не хотелось отдохнуть от всего этого, просто отдохнуть.
Кончилось тем, что он отказался воспользоваться заказанным мною портключом до «Савоя» в Риме, и мне чуть ли ни силком пришлось брать его в совместную аппарацию. Я ожидал ссоры и скандалов, но, оказавшись на месте, Снейп неожиданно притих, успокоился.
Он задумчиво бродил по венецианским переулкам-мосткам, мирно изучал вместе с группой туристов собор Святого Петра в Ватикане, три-четыре часа шатался по залам галереи Уффицы.
И мы целовались — Мерлин — мы никогда так не целовались, ночью, под снегом, на городской площади, и он ледяными пальцами выуживал из моих волос снежинки, и таскал меня по лестнице, ведущей к колонне Адриана, а ступеньки скользили, и мы чуть не полетели вниз, и тогда он, помню, быстро обнял меня за спину, чтобы я не ударился и упал на него. Но все равно удержался.
И он был молчалив, до ужаса молчалив. Я не могу похвастаться обширным опытом, но ещё тогда, после войны я наблюдал за отношениями многих пар, к примеру, за… Ремусом и Тонкс, когда Рем сажал её на колени, таскал ей розы, придумывал ей разные забавные прозвища и вообще. Он был ужасно влюблен, как мне кажется… От Снейпа я знал, что никогда не дождусь такого.
Он либо был сухим и молчаливым, либо язвил, когда сердился или чувствовал себя неловко. Впрочем, по-своему он был очень романтичным, просто это не для всех и не всем понятно.
Сейчас я знаю это точно… Да, сейчас я в этом уверен.
…После того, как он в сердцах устроил мне препоганейшую истерику, возмущаясь тем, что я без его ведома и согласия организую наш совместный отдых; после того, как я, обидевшись, ушел давиться слезами в соседнюю комнату, он взял и купил нам два билета в новую оперу на Сан-Марко. Принес, положил их передо мной и сказал, что если я одену шелковую парадную рубашку он разрешит мне заняться его волосами и даже позволит мне собрать их в хвостик. Ну, как тут не улыбнуться?
— Ты знаешь, что я тебе обожаю?
Он посмотрел на меня как-то из-за плеча и привычно хмыкнул:
— Знаю, знаю. Слезы-то вытри, ребенок.
И тогда я не знаю, что меня дернуло. Это был первый раз, когда он меня так назвал — я чуть снова не разревелся — от этой ласки. Лучшее, что я мог услышать от него в обычном состоянии — это Гарри. Хотя чаще он называл меня Поттером. И ещё иногда язвительно — любовничком.
И, наверное, это воспоминание о любовничке совершенно выбило меня из колеи. Как во сне я медленно слез с кровати и бухнулся перед ним на колени.
— Женишься на мне?
— Что?
— Ты будешь моим мужем, Северус?
Мне не было так страшно, когда я пошел признаваться ему в любви. Ведь то ничего, по сути, не значило — ответит он мне взаимностью или нет. А это, во-первых, требовало подтверждения чувств, в которых я, памятуя сказанное в больнице, не раз сомневался, а во-вторых это означало Шаг. Это было что-то, что реально могло изменить мне жизнь.
— Я не приму твое предложение, — медленно произнес он, и сердце у меня екнуло. На несколько мгновений в нашем гостиничном номере у меня потемнело в глазах, и шум канала и шепоток ветра за окном перестали существовать.
— …Потому что предложения здесь, Поттер, делаю я.
Он подарил мне кольцо в тот же вечер. Хотя нет, к черту, так не дарят… Перед представлением мы с ним вместе зашли в антикварную венецианскую лавочку, где он выудил откуда-то из-под завалов старых вещей такое же древнее, сияющее волшебной стариной золотое кольцо. Он купил его, не спросив даже, сколько стоит, просто швырнул на прилавок пригоршню золотых монет. А кольцо не стал надевать мне на палец, а просто взял в руку мою раскрытую ладонь, положил туда колечко и сжал в кулак мои пальцы.
— Будет, что уронить ночью на дно колодца.
Я почувствовал, что он опять что-то цитирует, но не знал что. Просто стоял, чувствуя в пальцах металлическую прохладу, смотрел на падающий снег, на усыпанную этим снегом площадь Сан-Марко, стоял в своем парадном костюме и старался запомнить этот момент.
* * *
Перевернул листок. Помял во влажных пальцах, снова расправил…
Зачем он хранил это? Зачем, зачем где-то далеко, в дальнем ящике стола, очевидно, в тайне от меня хранить это?
— Признайся, — как-то сказал ему я, это был вечер перед нашей свадьбой, — я вот никогда ещё так не любил. А ты? Ты — любил?
— Что ты знаешь о любви, ребенок, — он с преувеличенным вниманием принялся нарезать какие-то овощи нам на ужин, — у тебя же все замечательно сложилось, ты получил, что хотел. Вот тебе и любовь вся — спокойствие и удовлетворение.
— Расскажи мне про другую тогда, — сказал я, — ну, давай. Когда это у тебя было? В школе?
Снейп не любил рассказывать о себе и о своем прошлом, но сейчас он коротко вздохнул и отложил в сторону кухонные приборы.
— В один прекрасный момент во время войны тебе отчаянно хочется сдохнуть. И тогда ты берешь палочку и режущим заклинанием проводишь от запястья до локтевого сгиба левой руки. И вид крови тебя успокаивает.
Он говорил это очень серьезно, очень спокойно, дескать, все лишь воспоминания.
— И когда пришедший с пьяной вечеринки отнимает у тебя чертову палочку, залечивает твои раны, толкает тебя на стул и начинает отчитывать, грубо, жестко, не выбирая слов… А ты сидишь и точно знаешь, что тебе нельзя подняться, потому что если ты встанешь на ноги, то ты не сможешь удержаться и просто его поцелуешь.
Я замолчал, не зная, как отвечать на такую откровенность. Мне с одной стороны очень хотелось знать, давно ли произошло описанное, а с другой я жалел, что спросил его об этом.
И теперь, глядя на листочек, я событие того вечера всплывали в моей памяти.
Мы занимались с ним любовью в тот вечер, как никогда раньше. И я чувствовал горечь в его вкусе, в его запахе. Я ведь знаю его. Сам для себя он никогда ничего не сделает. И потому, как муж Северуса, я мог не волноваться из-за его неверности — тем более, что это воспоминания. Просто воспоминания.
— У вас что-то было? — спросил я потом.
— Ничего, — так же спокойно ответил Северус, — я написал ему кое-что. Что он все равно не прочтет. А так — ничего…
* * *
Мне Северус никогда не писал стихов. Я это помню точно, потому что всегда ждал. Всегда думал, что может быть, когда-нибудь… Но нет, только не мне, только не ребенку-Гарри.
Ярко, отчетливо я помню тот разговор после нашей помолвки. Мы лежали в темноте, обнявшись, я ткнулся лицом в его плечо, и из-за этого мой голос звучал так, будто я говорил через варежку.
— Ты так часто цитируешь мне стихи. У тебя огромная библиотека…
Тогда он чуть слышно вздохнул, как он умеет, явно раздраженно, и сказал:
— И что? Что ты хочешь этим сказать?
— Разве ты их не пишешь?
— Раньше писал, — признался он, но видно было, что с явной неохотой, — больше не пишу. Достаточно.
— Но почему? — это я не удержался.
Я даже не стал спрашивать тогда, о чем он писал. Уже после трех лет совместной жизни, я знал о поэзии немногим меньше его. Я знал, что может заставить вас писать стихи. Я знал, что никогда не буду писать их сам — скорее всего, потому, что я в себя не верил.
К тому же, Северус всегда подчеркивал, что у меня дурная башка и дурной вкус, и не стоит грязным руками и нестриженными ногтями лезть в такое дело.
Он просто всегда слишком трепетно относился к этому. Должно же было быть у него хоть что-то святое — так частенько посмеивался Ремус, когда мы ещё общались.
Тогда помню, как он разозлился. Сел на кровати, отшвырнул одеяло, уставился на меня сердито — совсем как в школе.
— Что ты хочешь от меня, Поттер? — опять «Поттер»… — черт возьми, что ты хочешь? Чтобы я сочинил тебе серенаду?
А мне неожиданно стало смешно.
— Ну почему серенаду, — пискнул я, — мне вполне достаточно и пары строчек.
— Пошлю тебя куда-нибудь, и долог будет этот путь, — сообщил мне Снейп и, бухнувшись на спину, закрыл глаза.
А мне больше всего тогда нравилось, когда он спал на животе, подгребая под себя одеяло, обняв руками подушку, уткнувшись в нее носом. В этом было что-то настолько трогательное, что я просто таял от умиления.
Жаль, теперь из-за проблем со спиной и этой трости он спит только на боку, всегда на правом, потому что на другом он спать не может. Лежит абсолютно неподвижный, и, что самое неприятное, он отказывается спать с другой, непривычной стороны кровати и всегда лежит слева. И я уже который год в постели наблюдаю лишь его спину…
Выходит, есть кто-то, кому он в свое время отвечал по-другому. Которому он написал эти стихи, а я ведь нашел их только сейчас. В Сочельник, когда от нечего делать решил разобраться в письменном столе…
* * *
Стук в дверь как грохот с небес.
— Я бегу… уже… уже открываю!
— Замечательно, Поттер. Два фунта в час и можешь работать швейцаром.
Он пришел… пришел. Стоит в расстегнутом зимнем пальто, весь в снегу, и кажется, будто ему на голову сугроб упал. Стоит, нагруженный бумажными пакетами из хогсмитской продуктовой лавки. Он сразу после окончания этих своих специальных курсов для отстающих, кому пришлось остаться на каникулы, отправился в магазин за продуктами для нашего с ним Рожественского стола.
Сказал, что хочет праздновать Рожество в семейном кругу, благо, мы живем в трех шагах от школы, в Хогсмите, и идти-то всего ничего. А от радостных физиономий коллег его тошнит.
— Ну, чего на пороге стоишь? — говорит он и сразу же начинает, устало и раздраженно, — господи, ты бы видел этих болванов. Хаксли не может отличить слабительное от успокоительного, а Герберт Максимиллиан …
Я молча прохожу в комнату, он тут же шагает за мной и замолкает на полуслове.
— Что… что, черт возьми, происходит? Откуда этот бардак? Что за бумаги?
Стою, смотрю на него, наверное, ужасно растерянно.
— А сам-то… не видишь?
Северус медленно проходит по комнате, прислоняет палку к стене, упирается ладонью в ободранную столешницу, чтобы стоять на ногах.
— Люпин, — сказал он и тут же повторил зачем-то: Люпин.
* * *
Когда наша жизнь преподносит нам такие сюрпризы, мы мобилизуем все свои силы, и сразу же кажется, что мы можем больше, чем от себя ожидали.
Ты будешь жить, пока сможешь удивлять себя — да, это правда.
Пока я сидел на полу в этой страшной снежной тишине, я много думал о том, что было, что же произошло тогда с нами. И все мелочи, цепочки этих пакостных, незначительных мелочей выстраивались в уме, создавая четкую, ясную картину прошлого.
— Давно это было написано? Эти стихи — давно?
Он молча опустился рядом, закрыл руками лицо.
* * *
Да, да, конечно. Ещё во время войны, я помню эти вечера в штабе, когда они пили вместе. Помню ссоры Люпина с Тонкс… Помню те несколько недель в больнице, положившие начало наших с Северусом отношений. О том, где он находился после битвы, знали лишь несколько человек. И каждый раз, когда приходил Люпин, Снейп обязательно посылала меня за чем-то, как мне казалось, из вредности, чтобы не дать нам поговорить, но в действительности же…
И в тот самый день, когда я шел к нему в любви признаваться, я столкнулся в дверях с Тонкс. И помню, конечно, как он отказывался уезжать от Ремуса, когда Тонкс рожала — на что… чего он ожидал? На что надеялся?
— Это был он, — сказал я, даже не спрашивая, — он, парень с вечеринки, ты мне рассказывал. Он как-то тебе помог — и ты любил его…
— Нет, — ответил Снейп.
— Ты любишь его до сих пор. Мерлин, мы столько лет вместе…
Любовь, как сказал он, очень странная штука. Она многолика, их много на самом деле, этих любовей. Он говорил и говорил, взяв мое лицо в свои руки, глядя пристально мне в глаза. А мне хотелось не верить…. Я знал, что верить нельзя.
— Есть просто люди, которых ты хочешь. Есть те, кто тебя восхищают, кому ты можешь быть признательным. Есть те, с кем тебе легко и приятно быть вместе. Наконец, те, к которым ты…
— Я, — перебил я, — я тебе кто?
— Ты мой муж, и я люблю тебя, — без запинки ответил Снейп, — черт… о, черт. Ну, пожалуйста, пожалуйста, не плачь.
На самом деле, он умел быть и очень нежным. Это случалось редко, действительно редко, особенно в смысле психологии, а не только когда мы занимаемся любовью.
Он осторожно разжал мои пальцы и высвободил помятый листок.
— Все в прошлом, это было совершенно невозможно…. Гарри. Гарри. Взгляни на меня, ну!
— Почему невозможно? Ты любишь его до сих пор… Ты любил его все это время, пока жил со мной. Наверняка представлял его в постели на моем месте. А что касается Тонкс, то тебе всегда было наплевать на чувства других людей, это я уже на собственном горьком опыте понимаю.
Опять вспомнил, что он не обещал мне взаимности. Дескать, он должен привыкнуть… Скорее отвыкнуть, входит, так…
— Вы спали вместе? — быстро спросил я.
— Нет, — с запинкой произнес Снейп.
— Встречались? Тонкс знала? Тонкс?
— Тонкс… — Снейп тяжело вздохнул, — мы ничего ей не говорили… Но она же умная женщина — Тонкс…
— Ты… ты написал ему это. Тут как раз про тот вечер, когда ты его так и не поцеловал.
Молчание — и потом тихо, быстро:
— Да. Это можно выбросить в ближайшее помойное ведро, Гарри. Садись за стол, я все приготовлю. Я…. Я купил продукты. Нехорошо бросать меня сейчас. Завтра Рождество, Поттер.
И он стоял, какой-то потерянный без своей палки, и мне было ужасно, ужасно больно на это смотреть. Меня опять захлестнуло это чувство — пронзительной жалости и нежности, но жалось была какая-то не унижающая, а… Это сложно объяснить, я знаю. Но я всегда чувствовал, насколько Северус выше меня в психологическом плане. И сейчас только лишний раз в этом убедился.
— Завтра Рождество, — твердо повторил Снейп.
Я поднялся с пола и кивнул на листок бумаги у него в руках:
— Мы не будем это выбрасывать. Они… они же прекрасны. Мы поступим с этим по-другому. Хорошо?
* * *
Снежинки падали на его спутанные волосы — и тут же таяли, дорожки талой воды стекали по его лицу, как слезы. И небо было чистое-чистое в это рождественское утро, и мы подходили к тому дому, а я шел и думал о том, как устроены это несчастливые любови.
Многие поэты испытывали к своим музам что-то вроде благоговейного преклонения, но это было чистое, высокое чувство, не касавшееся их земной любви.
Или… Снейп сразу отказался со мной разговаривать. Шел, опустив голову, ступая тяжело, протыкая снежный наст своей черной палкой.
Мы подошли к дому, и я позвонил. Дверь открылась не сразу, послышались тяжелые шаги и чья-то рука осторожно сняла цепочку.
— Здравствуйте, — курносый нос высунулся в щелку, — кто вы?
— Тонкс? — спросил я, отчего-то не поверив собственным глазам, — это ты, Тонкс?
Она тихо всхлипнула, и двери распахнулась, и мне ничего не оставалось, кроме как обнять ее крепко-крепко, погладить трясущимися пальцами.
— Теперь лучше Нимфадора, — пробормотала она, глотая слезы, — Нимфадора Люпин.
— Здравствуйте, — тихо сказал Снейп, и она медленно поняла на него глаза.
На несколько секунд на крыльце воцарилась тишина, нарушаемая тишь поскрипыванием снега под подошвами наших ботинок. Жизнь изменила Тонкс. Теперь я мог с уверенностью утверждать, что передо мной ее лицо: опухшие, покрасневшие глаза с расходящимися лучиками морщинок, мягкий рот с яркими, подкрашенными губами — после праздника — и пряди спутанных поседевших волос.
* * *
— Он дома? — спросил я, и Тонкс заулыбалась:
— Конечно. Спит. Пойдем, покажу.
Краем глаза я видел, как резко побледнел Снейп, как судорожно стиснул спинку стула. Но все же поднялся на ноги и даже попытался пригладить волосы, хотя это и не очень-то у него получилось.
А мне стало страшно. Действительно, ужасно — передо мною будто в один момент открылись все его мысли и чувства, и даже Окклюменации не понадобилось. Это было смятение, это был страх перед будущим, перед тем, что откроется ему.
Как мы все изменились, какими мы стали… Для человека, который любил отчаянно и безответно столько лет, это узнавание или не-узнавание может оказаться слишком тяжелым.
В комнаты было светло и тихо. В уголке поблескивала фарфоровыми игрушками небольшая рождественская елочка, под ней лежало несколько ярких полосатых коробок. И детская люлька в углу.
— Доброе утро, — позвала Тонкс, не Тонкс, вернее, а теперь Люпин, — поздороваешься с гостями? Это почти Санта.
Все так же тяжело ступая, Снейп сделал несколько шагов вперед и склонился над кроваткой.
— Похож, тихо произнес он, будто и Нимфадора не ошиблась, будто он и пришел сюда увидеть ребенка, сына человека, которого любил, — очень похож… а Ремус?
Миссис Люпин медленно закрыла глаза и сделала несколько шагов назад, отступая.
— Где он? — терпеливо повторил Снейп.
Она поднялась и приоткрыла дверь, ведущую на улицу, во внутренний двор. Я, разумеется, подлетел к ней первый и высунул наружу свой любопытный нос.
Сначала я не увидел ничего. А потом из белоснежного ледяного тумана стали проступать очертания старых, узловатых веток, небольшая аллея, старательно разметенная дорожка. И что-то поблескивающее на тусклом утреннем солнце в конце — когда я понял, что это, у меня перехватило дыхание.
— Это случилось черед два года после вашей с Северусом свадьбы, — тихо сказала Тонкс, — оборотни не живут столько, сколько мы. Поэтому я так торопилась с ребенком…
* * *
— Ты знала? — спросил я.
Мы оба стояли на крыльце и глядели на удаляющуюся фигуру Снейпа — длинную, темную фигуру в зимнем плаще, с тростью, наблюдали, как он медленно идет по заснеженной дороге.
— Что? — удивилась она.
Я молча кивнул на листок, который Северус сжимал в пальцах — с нашего место он был почти неразличим.
— Что это? — растерянно повторила Тонкс.
А я подумал, что, вероятно, никогда не привыкну называть ее Нимфадорой.
Сейчас Северус побудет какое-то время у мраморной стелы, а потом повернется и подойдет ко мне. Тихо положит руку мне на плечо, так, как он всегда делает: ну, что же, пойдем, ребенок?
И я тихо кивну, взглянув, как искриться на солнце мое обручальное венецианское колечко. Мы все забудем. О том, кто ушел, будут напоминать лишь глаза его сына, такие же яркие, живые, подвижные. И мягкая, неуловимая улыбка Тонкс.
И мы пойдем домой, и доедим вчерашнюю индейку, которая, конечно, уже остыла. А потом, может быть, займемся любовью. И, конечно, я сложу все бумажки и книжки со стихами в шкаф, запру все это на ключ и забуду о прошлом.
— Что я должна была знать? — снова повторила Тонкс, с тревогой заглядывая в мои глаза, — что, Гарри?
Я с облегчением вздохнул, глядя, как Снейп, постояв у камня, медленно поворачивается.