Ты никогда не замечаешь, как засыпаешь, но всегда помнишь — отчетливо и ярко — моменты своего пробуждения. Твои глаза распахнуты в изумлении — Мерлин, как это могло случиться? — тетрадь залита чернилами, книги упали на пол, а в классе уже никого нет.
Ты беспомощно оглядываешься по сторонам, ты никак не можешь проснуться, ты не знаешь, что происходит. За окном вторые сутки идет дождь, мерный стук капель не прекращается, и ты чувствуешь, что в этом неспешном ритме бьется твое сердце, покачиваются, дрожа, занавески в гриффиндорской спальне, взмахивают крыльями последние в этом году ночные бабочки, льнущие к зыбкому свету ночника; твои веки вновь слипаются.
— Все уже давно на ужине.
Крупная, крепкая фигура Паркинсон возникает в дверном проеме. Лучик бледного света выхватывает из полумрака её грубоватое лицо, на её груди поблескивает значок старосты.
Никогда не разговаривай со слизеринцами, твердили тебе, просто игнорируй их замечания, если что, за тебя заступятся свои. Лаванда, за тебя заступятся. А в язвительности ты не можешь с ними соперничать, так что сопротивление бесполезно.
Ты, не в силах подавить зевок, медленно встаешь из-за стола и собираешь книги. Панси с ожиданием смотрит на тебя, скрестив руки. Ты бросаешь на неё насмешливый взгляд: не хочешь ждать, так помоги мне.
— Этот кабинет должен быть свободен, Браун, через две минуты. В противном случае Гриффиндор лишиться десяти баллов.
Как странно. Она не дразнит тебя, она не ухмыляется, не ехидничает — может быть, потому, что она сама устала от уроков, грязной осени и бесконечного дождя, потому что у неё нет сил вступать с тобой в перепалку?
Но у тебя самой нет желания спорить, ты с трудом передвигаешь ногами.
— Ты должна быть на ужине, — зачем-то повторяет Панси, недовольно оглядывая тебя с головы до ног.
Наконец, все книги запихнуты в сумку. Делать что-либо с мокрой тетрадью тебе лень, и она остается лежать на столе.
— Я не голодна, — отвечаешь ты, мечтая о теплой постели, — оставь меня в покое, Паркинсон, я освободила комнату.
— Нет, — спокойно отвечает она, — ступай на ужин. Таковы правила.
Но тебе становится дурно от одной мысли о запахах еды, жареной курице и тыквенном соке: всё, что тебе нужно, это мягкое одеяло и приоткрытое окно, тебя клонит в сон, и комната плывет перед глазами.
Дождь стучит в закрытые окна, никто не смеет нарушить блаженную тишину.
Ты снова спишь на ходу, твои волосы лезут в глаза и в рот, тебе нет до этого дела. Ремень сумки, переброшенный через плечо, сползает ниже, сумка падает, и все книги вновь рассыпаются по полу. Ты чувствуешь, что спишь, но — странное ощущение — в то же время ты все понимаешь, слышишь, какой-то вечно бодрствующей частичкой своего мозга ты осознаешь всё, что происходит вокруг.
Ты знаешь, что в этот момент все стучат ложками в Большом Зале, что Рон как всегда рассказывает что-то с набитым ртом, а Невилл как всегда роняет соусницу себе на колени.
Ты знаешь, что за окном идет грязный сентябрьский дождь, что он не прекращается уже вторые сутки. Знаешь, что ты снова заснула, нечаянно, случайно, сидя на столе в пустом кабинете Трансфигурации. Ты знаешь это, как и то, что Панси по-прежнему стоит и безмолвно смотрит на тебя, подобно тем старым античным статуям в разрушенных амфитеатрах: они молчаливо изучают тебя взглядом, и ты чувствуешь, что не можешь отвести от них глаз.
… Ты просыпаешься в холодном поту, много лет спустя, в своей крошечной Нью-йоркской квартире. Ты вырываешься из объятий сна лишь на мгновение, на секунду, чтобы почувствовать на своем плече тяжесть и тепло руки Панси, чтобы понять, что всё в порядке.
Ты любишь вставать посреди ночи и подходить к окну, огромному, с пола до потолка — в конце концов, не зря же вы так работали, чтобы накопить на пентхауз, пусть и маленький, как собачья конура.
Манхэттен никогда не спит. Ты стоишь, покачиваясь в ритм дождя, над океаном огней: там, внизу, на самом дне, непрерывной рекой текут автомобили, сияют прожекторы, искрятся всеми цветами радуги рекламные щиты. Твое белое тело отсвечивает в мутном сиянии ночного города, залитого дождем, и Панси ворочается, водя руками по простыне.
Ты так любишь этот город, ты обожаешь свою работу, ты так долго добивалась этого, ты сумела отречься от прошлого, забыть всё, что случилось с вами, ты уже даже свыклась со всеми теми смертями, что вам пришлось пережить.
— Всё нормально? — сонно спрашивает Панси, — на что ты там уставилась?
— Дурной сон, — отмахиваешься ты, не отводя глаз от размытого дождем Манхэттена.
Вечная жизнь, сумасшедший ритм большого города, скорость, спешка, калейдоскоп огней — может быть, поэтому вам так хотелось жить именно здесь? Может, все эти слова об упоительной свободе и прелестях городской жизни только маскировали вашу тоску о былом?
Контраст, противоположность — это то, что вы так искали? К чему стремились, трясясь в душном, забитом людьми вагоне волшебного экспресса, убегая от школы, родителей, семьи, всех, оставшихся в живых, спасаясь от вечно серого Лондона?
— Немедленно возвращайся в постель, — глухо бурчит Панси в подушку, и ты, подрагивая от холодка, шлепаешь босыми ногами по плитке.
Секунда — и ты вновь готова заснуть, прижавшись к теплому твердому телу Панси, обхватив её сквозь одеяло, закрыв глаза. Издалека слышен приглушенный гул ночного Манхэттена, но не это мешает тебе спать.
Ты ворочаешься, вызывая ворчание сонной Панси, дрожишь, беспомощно перебираешь пальцами, все вспоминая, как много, много лет назад, в большой, просторной комнате, которой больше не существует…
…Ты просыпаешься с улыбкой на устах.
Бледное утреннее солнце светит в окно, капли дождя — жалкие воспоминания о настоящем ливне — скользят по подоконнику.
Она уже одета и причесана, она вбегает в спальню, включает свет, прогоняет прочь мороков и призраков полупрозрачной, трепещущей ноябрьской ночи.
— Ты что, забыла, какой сегодня день? — спрашивает она, запрыгивая на подоконник, — выставляют семестровые, Лаванда, вставай! У меня по «отлично» по трансфигурации и заклинаниям, — деловито продолжает она, — я так переживала из-за зелий, но Снейп, представляешь, поставил «выше ожиданий»! Эй, спящая красавица, просыпайся, жизнь прекрасна!
Ты, улыбаясь от смеха Парвати и её всегдашних ужимок, потягиваешься и нехотя садишься в постели.
— Я так за тебя рада, — говоришь ты, и она в восторге кидается тебе на шею.
Ты помнишь, как идешь узнавать свои оценки. Ступаешь по залитой светом галерее, не обращая ни на кого внимания, лишь изредка встречая во взбудораженной толпе тяжелый, настороженный взгляд черных глаз старосты Слизерина.
Это произошло позже, через пять минут или десять — ты не можешь точно сказать, когда это случилось. Помнишь только, как волны плотного, мутного сна, похожего на обморок, накатывали на тебя, а ты медленно сползала на пол, цепляясь за доску с семестровым табелем.
Бывают моменты, когда твои сны странным образом сливаются с реальностью, и тогда невозможно разобрать — это действительность видится тебе за тонкой вуалью сновидений, или наоборот — настоящий мир для тебя — лишь грубый оттиск в беспросветной глыбе твоих ночных кошмаров?
Так было и в тот момент, ты помнишь это. Чьи-то выкрики, чьи-то руки подхватили тебя и понесли куда-то, а дальше — не приснилось ли это? — вроде как стерильная белизна Больничного Крыла и седые букли мадам Помфри. Этого ты не разберешь, потому что это неважно. На тебя глянули, сказали что-то, кто-то что-то записал. Тебя даже пытались пробудить, но ты отказывалась просыпаться. Следующее яркое воспоминание — что-то на грани предрассветных черно-белых кошмаров.
Ты помнишь, ох, как хорошо ты помнишь выпуклые бесцветные глаза Миртл, изучающие тебя со злорадной радостью. Тебя обдает холодом, ты задыхаешься — и садишься на мокром полу.
— Я несколько раз проходила через тебя, чтобы ты проснулась, — с гордостью заявляет Плакса Миртл, — должно быть, нелегко тебе. По ночам ты резвишься с мальчиками, вместо того, чтобы делать уроки — вот так-то все и получается. И не отрицай, я знаю, почему ты здесь.
Некоторое время ты не можешь говорить — ещё не пришло то страшное осознание, ещё рано, слишком рано — и ты с изумлением проводишь пальцем по мокрым дорожкам на своих щеках.
— Я вспомнила, — наконец-то выдавливаешь ты, — родители меня убьют.
— Вот, — ухмыляется Миртл, выныривая из унитаза, — вот к чему приводят все твои развлечения.
Какие развлечения, кричишь ты, про что ты говоришь? Ты каждый день сидишь в гостиной над этим несчастным учебником по Заклинаниям, ты долбишь сотни ненужных чар, ты умеешь превращать свое перо в прекрасную орхидею, ты можешь даже левитировать человека, если он будет падать с лестницы, к примеру.
— А уроки? — прошелестела Миртл, — чем ты занимаешься на уроках?
Ты молчишь, вспоминая. Последние недели, да и весь последний месяц — что ты помнишь из уроков?
— В самом деле, — раздается знакомый голос у двери, — что ты делаешь на занятиях?
Паркинсон, говоришь ты, нет, только не сейчас.
Дверь и так болтается на одной петле, а от удара Панси и вовсе трещит по всем швам.
— Убирайся, Миртл, — с отвращением произносит слизеринская староста.
Туалет снова затоплен, и ты чувствуешь, что сидишь в луже воды. Отражения кранов поблескивают в мутных зеркалах, и разобиженная Миртл поднимает фонтан брызг.
Ты вновь чувствуешь себя слабой и беспомощной. Ты ничего не помнишь, будто у тебя вдруг обнаружили амнезию. Но это не амнезия, ты знаешь это, это гораздо проще…
— Скажи это.
Ты не можешь в этом признаться. От мысли об этом веки вновь наливаются тяжестью, тебе становится стыдно, тебе хочется отвернуться, но земля уходит из-под ног, и ты не в силах даже снять с себя насквозь промокшую мантию.
— Сплю, — наконец признаешься ты, — на уроках я сплю. И всё остальное время я тоже сплю. Я не знаю, что со мной происходит, честное слово, я не знаю, я ничего не могу с собой поделать…
Ты не заплачешь перед Паркинсон. Ты никогда не заплачешь перед Паркинсон, твердишь ты, стараясь не замечать, что твой голос срывается, в горле поднимается ком, а в глазах стоят слезы. От первой же слезинки, упавшей в лужу воды, вытекшей из разбитого крана, ты теряешь самообладание. Ты начинаешь самым позорным образом реветь, словно первокурсница, размазывая слезы по лицу, судорожно вздрагивая.
— Замолчи, — говорит Панси с презрением, — и встань с пола.
Она возвышается над тобой подобно древнему идолу, скале, исполинской колокольне, и от этого ты ещё более остро ощущаешь собственное ничтожество.
Ты не можешь подняться до тех пор, пока Панси рывком не поднимает тебя с пола. При этом твои колени как нарочно подкашиваются и, если бы Паркинсон была такая же хрупкая, как и ты, то вы с ней вместе рухнули бы вниз.
Но она крепко держит тебя за плечи, её пальцы, напрочь лишенные изящества, так крепко вцепились в твое тело, что, кажется, после этого на коже останутся синяки.
— Куда ты тащишь меня, Паркинсон? — ноешь ты, пока она чуть ли не пинками спускает тебя вниз по лестнице.
Она идет молча, с силой увлекая тебя за собой, она не говорит ни слова, и это подобно частому твоему кошмару — стремительному спуску вниз по кроличьей норе. Кто-то — или что-то — ведет тебя вниз, ты летишь в темноте в неизвестность, и не можешь сделать ничего для того, чтобы предотвратить свое падение.
Неотступное, мучительное дежавю. Ты уже не представляешь, наяву ли это — или ты всё ещё спишь на полу, в заброшенном туалете на третьем этаже.
— Ну и ладно, можешь не отвечать, — кричишь ты, — давай, веди меня к Снейпу, к Мак Гонагал, да хоть к самой Амбридж — оправдывай свой значок! Мне плевать на это, понятно тебе, Паркинсон? Ты можешь говорить что хочешь, а всё равно не станешь старостой школы, ясно тебе, ты…
Бум, бах. Она, не глядя, куда идет, так сильно въехала плечом в стену, что из глаз посыпались искры. Слезы давно иссякли, не было сил даже зашипеть от боли — ты только охнула и молча прикусила губу.
— Пришли. А теперь слушай меня внимательно, Браун, — сказала Панси, — Флитвика сейчас нет. Он в Большом Зале на обеде, но он скоро вернется. Семестровые контрольные — вон та стопка на столе. Ручка у тебя есть. Всё, это твой шанс, Браун.
Соображается с трудом.
— Что? — глупо переспрашиваешь ты, — что я должна сделать?
— Вы, гриффиндорцы, и впрямь тупые, — спокойно отвечает она, — берешь ручку, волшебную палочку и исправляешь ответ «Б» на правильный «В». Нет ничего проще. А когда придет Флитвик, скажешь, что он ошибся и зачеркнул верный вариант. Давай, Браун, это всегда работает.
— Ты… — до тебя все начинает медленно доходить, — ты серьезно предлагаешь мне исправить работу? И обмануть профессора?
— Отметка за эту контрольную для тебя решающая. Измени пару пунктов, и вместо «Плохо» у тебя в семестре будет «Удовлетворительно».
— Я…
— Давай быстрее, ты выводишь меня из себя.
…Сердце замирает в груди — Мерлин Всемогущий, да ты впервые вынуждена соврать взрослому в лицо! — перо скрипит по бумаге, дорисовывая собственные неуклюжие каракули.
А если Паркинсон обманула? Что, если Флитвик не на обеде, он просто вышел на минутку и сейчас появится в классе? Увидит тебя, исправляющую контрольную?
Дверь, ведущая в класс, была предусмотрительно закрыта. Профессор мог зайти только через подсобную комнату, но у входа стояла Панси…
Пальцы дрожат. Можно ли ей доверять? С чего это она вообще пришла за тобой в этот туалет, почему привела тебя сюда, с чего это она решила тебе помочь? Перо, не окончив линию, соскочило с листа, ты вздрогнула, и сердце, кажется, на мгновенье остановилось: в коридоре послышались поспешные шаги.
И тут тебя словно выключили. Это тоже было какое-то подобие сна: все цвета поблекли, все линии потеряли свою четкость и остроту, все звуки доносились до тебя словно через подушку, и только скрипучий голос Флитвика раздался в этой мутной тишине роковым ударом гонга.
— Да, да, приветствую вас, мисс Паркинсон. Поздравляю с отличными результатами…
Это конец, ты понимаешь. Вот сейчас Панси, усмехнувшись, уйдет, а Флитвик зайдет в класс, и… дверь закрыта, деваться тебе некуда.
Паркинсон пробормотала какую-то дежурную благодарность, и профессор открыл дверь в подсобку. Но тут сердце твое вновь стучит, да ещё сильнее, чем прежде. Время ещё есть, ведь голос Панси раздается снова, громкий и уверенный:
— Постойте, профессор, мне хотелось бы задать вам несколько вопросов по программе не следующий семестр…
Вот тут нельзя было терять ни секунды. Ты знаешь, что выход у тебя один — и, отбросив в сторону сомнения, ты несешься, прихватив свое перо, в темную комнатку, примыкающую к классу: ты чуть не врезаешься при этом в Флитвика, но тот, кажется, ничего не замечает.
Юркнув за шкаф с учебниками, ты замираешь, понимая, что это — едва ли не самый важный момент твоей несчастной школьной жизни. За такое исключают без всяких разговоров.
— Спасибо, что сказали, профессор… Да, да, я обязательно возьму список книг…
Флитвик, улыбаясь, кивает Панси и заходит в подсобку. На какой-то миг ты не можешь дышать. Раздаются его шаркающие шаги, скрип двери…
… И он проходит мимо.
Мир снова встает на место. Интересно теперь, сколько тебе нужно будет просидеть здесь, пока он не уйдет? Выходить сейчас из комнатки было слишком рискованно.
И ты сидишь, погружаясь в какой-то дурманящий, полупрозрачный, пыльный сон, прислонившись к торцу шкафа, укрывшись прядями собственных волос. Ты сидишь так, прижимая к груди волшебную палочку, пока тихий оклик не вытаскивает тебя из марева книжных сновидений:
— Ты всё сделала как надо? — шепотом спрашивает Панси.
— Мерлин, ты-то откуда здесь взялась? — ты поспешно закрываешь рот ладонью, Панси сердито шипит на тебя.
— Ты думала, я, устроив все это, уйду, да?
Отвечать было неловко. По правде говоря — да, ты именно так и думала. В начале. А потом, когда она стала удерживать Флитвика, тем самым спасая тебя, ты, при всем своем удивлении, не могла не признать то, насколько ты ошибалась.
— Почему ты помогаешь мне? — робко спрашиваешь ты.
— Хороша гриффиндорская благодарность, — фыркает Панси, втискиваясь в клочок темноты между тобой и шкафом.
Её блестящая дорогая мантия скользит по твоим голым рукам, её темные волосы щекочут твою шею. От Панси пахнет черникой и — почему-то — вином. Ты давно не пробовала изысканного старого вина, но почему-то ты знаешь, как оно пахнет: вот именно так, горьковато-терпко, так… соблазнительно.
Для Панси места оставалось немного, и потому вы сидите, прижавшись друг к другу так крепко, что, кажется, вы сшиты вместе, крепко связаны друг с другом, как сиамские близнецы.
Снова накатывал сон, но уже не такой, как прежде — не дурманящий, не болезненный, не обморочный — а наоборот, сладкий, манящий. Твоя голова ложится на её плечо, твой нос уткнулся в изгиб её локтя, и, перед тем, как надолго заснуть, ты бормочешь, сжимая её пальцы:
— Спасибо, что ты пришла. Спасибо…
Вы провели в этой каморке более трех часов.
Ты вновь просыпаешься от звука её голоса.
— Напомни мне, что тогда произошло, — говорит Панси, переворачиваясь на спину и открывая глаза.
— Я получила на седьмом курсе «Удовлетворительно» по заклинаниям и спасла свой аттестат, — усмехаешься ты и тянешься к тумбочке за водой, — мне не спиться.
Панси приподнимается на локтях, чтобы взглянуть на будильник.
— Черт, — говорит она, — половина пятого.
Через три часа вам предстоит подняться и, приняв душ, обряжаться в серые юбки, белые рубашки, строгие офисные мантии.
Панси аппарирует к восьми в «Нью-йоркский филиал Гринготтса».
Ты аппарируешь в «Международный центр магио-медицины» к половине девятого.
За окном не проходит дождь. Манхэттен живет своей жизнью.
— Что тебе говорит врач?
— Ещё не знаю. Сегодня встречусь с самим врачом, а пока меня какая-то выдра обследовала.
Панси делает глоток и внимательно на тебя смотрит. Ты зачарованно глядишь на собственное растерянное лицо, отраженное в её черных глазах.
— Что говорит выдра?
— Я… — что-то душит тебя, не дает произнести ни слова, ты вновь вскакиваешь с кровати и начинаешь ходить по комнате, — слушай, ещё ничего не известно…
— Браун, — угрожающе тихо.
— Я…
— Я потребую от них письменных отчетов.
— Я приготовлю завтрак.
Ты накидываешь легкий шелковый халатик, золотистый, в тон твоим волосам, с изящным черным орнаментом — её подарок. Ты, не оглядываясь, идешь на кухню, но замираешь, как вкопанная, услышав её напряженный голос:
— Не увиливай от ответа.
И тогда что-то дергает тебя, ты оборачиваешься и, встретившись взглядами с Панси, делаешь растерянный шаг назад.
Не надо, ты хочешь сказать, не надо, не спрашивай меня о моих снах, не говори о моих болезнях, не требуй никаких отчетов, прошу тебя, то всё лишнее, это всё совершенно не нужно…
— Со мной всё будет в порядке, — тихо произносишь ты.
Ты просыпаешься в ужасе, скребя ногтями по отполированной столешнице, в шоке оглядываясь по сторонам. Ты не помнишь, как получилось так, что ты снова проспала лекцию. Пошатываясь, ты встаешь и выходишь в коридор.
Резкий, громкий возглас заставляет тебя замереть на полушаге: ты понимаешь, что в этот вечерний час ты не одна в коридоре у кабинета Истории Магии. Ошарашенная, все ещё не проснувшаяся, ты делаешь шаг назад, в спасительную темноту кабинета.
— Ты понимаешь, о чем говоришь? — раздался из коридора холодный, надменный голос Драко Малфоя, — ты вообще понимаешь, что тебе предлагают?
— Ни что не позволяет тебе говорить со мной в таком тоне, Малфой, — это была, без сомнения, Панси, и такой рассерженной Лаванда ещё её не встречала, — я тебе все сказала. Я не поеду в Малфой-Мэнор знакомиться с твоими родителями, потому что я давно уже порвала с тобой и не намерена навсегда застрять в цепких лапах Люциуса Малфоя.
— Ты понимаешь, что не только мой отец ждет этого? Что говорят твои родители, а, Панси?
Та умолкла на мгновение, и потом снова заговорила, громко и внятно:
— Что бы они ни говорили, я взрослый человек и вольна в своих решениях. Мой ответ — нет.
Ты не видишь участников этой гневной перепалки, но вполне можешь вообразить себе выражение лица Малфоя в этот момент. Какое-то злорадное удовлетворение обуревает тебя: никогда, вероятно, ещё никогда Драко не был так обескуражен.
— Ты можешь хотя бы на минуту забыть о своих идиотских мечтах о свободе, независимости, или о чем, или о ком ещё ты там грезишь. Подумай, Паркинсон, подумай о наших состояниях, о том, какой мы будем обладать властью вместе, о том…
— Я не стану повторять двести раз, Драко. Малфой, я отлично понимаю, что твой папаша обвинит тебя во всех смертных грехах, ежели ты немедленно не доставишь меня в поместье, но — послушай — мне на это наплевать. Мне нет дела до того, как ты будешь справляться со своими семейными проблемами. Я никуда не поеду.
— Ах, ты… — тут из коридора прозвучало такое изощренное ругательство, что ты, не выдержав, срываешься с места, выбегаешь в залитый мягким, неярким светом коридор.
Почему-то в этот момент тебе кажется неважным, что будет после этого. Ты отдаешь себе отчет в том, что, вероятно, ты не сумеешь совладать со взбешенным отказом Малфоем, в том, что, скорее всего, ты вообще ничего не сможешь поделать. Но в этот момент тебе действительно все равно — все равно настолько, что ты, оттолкнув Драко, встаешь перед Панси.
— Уходи, — шепчешь ты, наблюдая, как глаза Малфоя наливаются кровью, — не слушай его, не верь ему, не унижайся, пожалуйста, уходи…
Панси изумленно смотрит на тебя, но в следующий момент почти — почти? — испуганно переводит взгляд на Драко.
— Лаванда, — с усилием произносит она, — как тебя угораздило…
То, что она говорит дальше, ты не слушаешь, потому что это тоже неважно. Твои губы расплываются в улыбке, на сердце становится тепло; это подобно погружению в сладкий, долгий сон после трудного дня: она впервые назвала тебя по имени.
Впервые за все это время она произнесла — так просто, будто всегда называла тебя так в своих мыслях, — Лаванда. Она продолжает что-то говорить тебе, укорять тебя за что-то, а ты просто смотришь на неё и улыбаешься.
Малфой, разъяренный, достает свою палочку.
— Что, Драко? — оборачивается Панси, и в её голосе слышны нотки ледяного презрения, — что — с палочкой против двух девиц?
Ты не помнишь, что произошло дальше. Нет, не потому что снова заснула, а потому, что не могла думать в тот момент ни о чем, кроме Панси, и смотреть ни на что, кроме её профиля в полумраке стенной ниши: четкого, надменного профиля.
Малфой недовольно морщит свой высокий белый лоб, отбрасывает с лица пряди гладких серебристых волос. Он молча убирает палочку.
— Ничего… — выдыхает он, — я ещё как-нибудь встречу тебя… и твою карманную гриффиндорскую сучку.
Панси поджимает губы, но её спина остается все такой же прямой, плечи опущены, подбородок задран вверх.
Малфой глядит на неё исподлобья, бормочет что-то себе под нос и, резко развернувшись на каблуках, уходит. Пока его спина виднеется в сгущающейся вечерней темноте, Панси не двигается с места.
— Прости, — говоришь ты, осторожно дотрагиваясь до её рукава, — пожалуйста, прости меня, я не должна была лезть в ваш разговор…
Панси не оборачивается. Лишь спустя несколько секунд её губы изгибает насмешливая улыбка.
— Что ж, — заключает она, — отныне с нашей хорошей репутацией покончено. Этот хорек будет мстить, а мстить он умеет. За спиной, по-грязному, как и все его приятели.
Ты тихо пятишься назад. Что же ты наделала, Лаванда, зачем же ты вышла тогда из кабинета, ну кто, кто просил тебя мешать им?
— Ну а это грех не отметить, — с улыбкой продолжает Панси, — недавно он вручил мне бутылку старого красного вина из их фамильного погреба. «Кровавое причастие», пятнадцать лет выдержки…
— С этого момента всё и началось? — спрашивает Панси, наливая кофе.
— Да, именно так… — ты мечтательно закатываешь глаза и смотришь в окно.
Дождь и не думает прекращаться.
— …Мы тогда — помнишь, Панси? — проводили недели вместе. Сидели в Хогсмите и в «Кабаньей Голове», пили пиво, ты помнишь? Наши домашние задания?
— Ещё бы, — хохотнула она, — я учила тебя зельям, а ты все пыталась привить мне страсть к Предсказаниям. Да, славные дни…
Под её внимательным взглядом ты без аппетита запихиваешь в себя омлет. Твой кофе остыл.
Тебе снова хочется спать.
— Драко тогда распустил про нас мерзкие сплетни, но никто не верил… А те вечера в Астрономической Башне, помнишь?
— Ещё бы. Гадальные карты, бутылка вина, книги, шоколад. Девичья болтовня. Дружба до гроба. Доедай свой завтрак.
— А помнишь…
— Браун, ты собираешься есть, или нет?
— Помнишь, как мы скрывались? Как ты втихаря помогала мне на Зельеварении, а Снейп, замечавший все это, не верил своим глазам? Помнишь сонник, что я для тебя составляла?
— Браун!
Ты смотришь на часы, и с сожалением поднимаешься из-за стола.
Плиссированные юбки, выглаженные жакеты, дорогие чулки из тончайшего шелка. Пальцы Панси скользят по твоему бедру, оправляют кружевные оборки. Осторожно приглаживают локон, выбившийся из прически.
Ты подводишь глаза — пальцы, как всегда, чуть подрагивают, красишь ресницы, рассеянно глядя на свое отражение в хромированной зеркале, и — уголком глаза — замечаешь Панси, склонившуюся над раковиной.
Она не красится. Не укладывает волосы, не прячет первую седину на висках, даже не пользуется дневными кремами для кожи. В тот день, когда вывесили первые списки погибших, вы обе стали выглядеть лет на пять старше. В тот день в ваших волосах, всегда блестящих, всегда ухоженных, появились серебристые пряди.
С тех самых пор Панси не изменилась.
Она покупает тебе кружевное белье, шелковые платья, жемчужные серьги и длинные атласные перчатки; ей доставляет удовольствие холить и лелеять тебя, одевать, словно куклу. Она так не любит, когда ты выглядишь плохо.
Ты накидываешь черное замшевое пальто, потертое ровно настолько, чтобы выглядеть элегантным, застегиваешь ремешок кожаных туфель на своих тонких — по-прежнему тонких — щиколотках.
— Я свяжусь тобой, — говоришь ты.
Ты закрываешь за собой дверь.
До встречи.
Ты падаешь вниз, кожа на локте содрана до крови, на колене уже вздувается огромный синяк.
Все смотрят на тебя. Как так получается, что ты засыпаешь, пока идешь в кабинет Зельеварния из Большого Зала? Хогвартс украшен к Рождеству ярко, пышно, прелестно, и все эти фонарики-шарики-блестки сливаются у тебе перед глазами. Ты идешь, как сомнамбула, вперед, задевая одной ногой за другую.
Все смотрят на тебя, на твою задравшуюся блузку, на книги, рассыпавшиеся по полу.
Кто-то из Слизерина не в силах сдержать хихиканья. Блез Забини подходит к тебе, и ты с благодарностью протягиваешь руку, ожидая, что он поможет тебе подняться. Но все идет не так, и он, не глядя на тебя, поднимает с пола запечатанное письмо.
Тебе стыдно, тебе никогда не было так стыдно. Ты сходишь с ума, ты чувствуешь это, ты живешь во сне. Ты думала, что отправила это письмо несколько дней назад, но, видимо, ты — в который раз! — заснула по дороге в совятню, а потом и забыла об этом напрочь, и твоя записка Панси так и осталась лежать у тебя в сумке.
— Дорогая Панси, — вслух читает Блез, мерзко, громко, с какой-то утрированной жеманностью, — некоторые вещи проще написать, чем сказать.
Ты обводишь взглядом толпу, так затравленная лисица глядит на охотников; ты не можешь подняться с пола. Все, умолкнув, слушают читающего.
— …Я чувствую себя очень глупо. Должно быть, я потом пожалею о том, что написала это, хотя — кто знает? — может, и нет. Мы сблизились за последнее время, и ты стала мне дороже кого-либо в этой школе.
Теперь собственные слова звучат так глупо, а ведь когда-то они казались тебе самой довольно точными и, во всяком случае, не слишком сентиментальными. Идиотка, Лаванда, ты просто идиотка.
Ты глядишь на злосчастный листок бумаги, вновь переводишь взгляд на ухмыляющихся ребят — и вздрагиваешь от неожиданности. Там, позади, за черноволосой головой Блеза, за широкими спинами Кребба и Гойла, за белобрысой макушкой Драко Малфоя маячит бледное — какое-то совсем незнакомое — лицо Панси.
— Я пишу не только для того, чтобы сказать тебе спасибо, я знаю, ты не любишь пустых благодарностей. Я хочу сказать, что, как бы это странно не звучало, я чувствую к тебе нечто большее, чем признательность, симпатия и даже дружба. Это чувство возникло уже давно, но я лишь недавно это осознала. Оно пугает меня, мне действительно страшно, Панси, я чувствую, что не могу совладать с собой, — с хохотом заключает Блез.
Ты сидишь на полу, глядишь на свою разбитую коленку, на порванные чулки; ты глядишь куда угодно, лишь бы не встречаться с ней взглядом. Все оборачиваются в её сторону, тычут в вас пальцами.
Она не потерпит этого, ты знаешь. Сейчас она молчит только потому, что изумлена этим глупым, сопливым признанием. Пройдет ещё несколько мгновений — и она на правах старосты разгонит всю эту веселую компанию, а потом просто уничтожит тебя, сведет тебя к нулю, и это будет достойное окончание твоей мутной, никчемной сонной жизни.
— Я не требую от тебя ответных признаний и не задаю никаких вопросом. Если мое письмо не вызовет ничего, кроме отвращения, умоляю, не говори мне об этом. Просто вычеркни меня из своей жизни, и я обещаю оставить тебя в покое. Но если есть хоть шанс, хоть крохотная надежда, то ты знаешь, где меня найти… Прости, что вот так вот вывалила перед тобой все свои чувства, но, поверь, я просто не в силах больше терпеть. С Рождеством тебя, с любовью, Лаванда...
Забини замолкает, и сдавленные смешки в толпе перерастают в громкий хохот. Хохот похоронным колокольным звоном разносится по промерзшей галереи, тебя окружают слизеринцы, они все ближе подступают к тебе, и где-то вдалеке, в размытой темноте стенной ниши ты видишь лицо Панси, ожесточенное, рассерженное — сдвинутые брови, глубокая складки у рта — Мерлин всемогущий, она выглядит совсем взрослой.
И она злиться на тебя, Лаванда, на твою глупость, на твою сентиментальность, на то, что ты опозорила её перед однокурсниками.
Ты отворачиваешься, стискиваешь кулаки, закусываешь губу, сжимаешься в стальную пружину — ты не можешь больше этого выносить.
…И ты бежишь, задыхаясь, по открытой галерее, ты уносишься прочь от злополучного письма, от его адресата, от толпы хохочущих подростков. Ты отшвыриваешь в сторону свою сумку, ты расставляешь в стороны руки, ты вылетаешь из замка навстречу рою снежинок, что подхватывает тебя и кружит, не переставая; в глазах, привыкших к полумраку сновидений, режет от невыносимой белизны декабрьского пейзажа.
Ты не останавливаешься; ты несешься к квиддичному полю, минуя избушку Хагрида, Дракучую Иву, ты не знаешь, зачем бежишь, но ты не можешь остановиться.
Ты бежишь так долго, пока не подгибаются ноги, а потом падаешь в изнеможении, прямо в здоровенный сугроб. Тебе уже плевать на всё, что тебе с детства твердили, на холод, на болезни, словом, на все, мимо тебя проносятся пушистые хлопья снега, и ты не замечаешь сама, как глаза слипаются, как тебя уносит в глубокий, лихорадочный сон, такой крепкий, что ты уже не чувствуешь холод.
Тебе ничего не сниться — ты просто с корнем вырвана из внешнего мира, тебя как будто заперли в темную клетку, в глухой чулан, через стены которого не проникает ни звука, ни стука, ни шороха.
— Лаванда, — громко и требовательно, — Лаванда!
— Это не ты, — твои посиневшие губы едва шевелятся, — это мне снится.
Крупные, почти не женские руки, затянутые в кожаные митенки, теребят твои замерзшие ладони. Пощечина.
— Теперь видишь? Просыпайся немедленно!
Нет, говоришь ты, нет, нет, я не могу, я не хочу просыпаться, я не хочу видеть твое лицо, слышать твои слова, видеть, как ты рассержена на меня.
Панси на секунду застыла от удивления, но быстро взяла себя в руки.
— Рассержена? — спросила она, поднимая тебя со снега, — почему — рассержена?
— Я видела твое лицо тогда… ну, когда Забини читал письмо… — ты с трудом открываешь покрасневшие глаза.
Черт, как же холодно.
В тот же миг — ты даже не заметила, как все случилось — Панси взяла в свои ладони твои пальцы и, подержав их немного, поцеловала. Ты отчетливо помнишь, как её теплые губы коснулись твоей руки, помнишь, как в ту самую секунду ты задрожала всем телом, ты не могла сдержать эту дрожь, тебе было как-то сладко, и горячо, даже несмотря на то, что вокруг кружилась снежная круговерть.
— Гриффиндорская дурочка, — пробормотала Панси, — я злилась не на тебя, а на этих уродов. Но им досталось по заслугам, уверяю.
В этот момент мстительное торжество промелькнуло в её взгляде, и она, наклонившись, вновь поцеловала тебя — уже в губы.
— Зачем ты убежала? Всегда стоит выслушать ответ, каким бы он не был.
Ты неловко, неумело отвечаешь на поцелуй и осторожно касаешься её блестящих темных волос.
— Что ты ответишь?
Панси запрокидывает голову, и её лицо озаряет теплое рождественское солнышко. Как хорошо, что вы обе остались в Хогвартсе, думаешь ты. Как хорошо…
— Думаю, что ты уже поняла, — она с усмешкой сгребает тебя в охапку и поднимает вверх, ставит тебя на землю, стряхивает с юбки и мантии снежинки, отогревает своим дыханием твои ладони.
Вы возвращаетесь в замок вместе, держась за руки, ловя ртом снежинки и передавая их друг другу на кончике языка. Вас освещает солнце; до начала Рождественского Бала остается не более четырех часов.
И вы точно знаете, что кавалеры в этот вечер вам не будут нужны.
— Мэм? — молоденький колдомедик участливо заглядывает тебе в глаза, — вы у нас первый раз?
Ты останавливаешь действие водоотталкивающих чар, медленно снимаешь шляпку и расстегиваешь пальто.
— Нет, — с усилием говоришь ты, — к сожалению, нет.
— Ваше имя? — спрашивает он, не отводя от тебя глаз.
— Лаванда… Лаванда Парк… Лаванда Браун.
— Прекрасное имя… — улыбается он, заполняя за тебя анкету.
Ты чувствуешь, что готова заснуть прямо здесь, сейчас, в этом самом кресле. Ты снимаешь перчатки, поправляешь прическу, разглаживаешь на коленях тонкую шелковую юбку.
Англичанка, дипломированная ведьма, двадцать шесть лет, в гражданском браке.
Лицо молодого медика вытягивается, однако, он по-прежнему бойко скачет вокруг тебя, подставляя тебе кофе, подливая горячее молоко.
— Ужасная погода, не правда ли? — осведомляется он, приученный к английскому этикету.
— Да, да, — рассеянно твердишь ты, — ужасная.
— Доктор Грин будет через несколько минут, к нему уже записаны пять… нет, шесть человек. Будете седьмой.
Ты киваешь головой, глаза слипаются.
— Позвольте проводить вас в смежный кабинет, там нужно будет подождать в очереди… Мэм?
Да, говоришь ты вполголоса, да, что там ещё.
— Вы ведь были в Лондоне в… ну, в том самом году?
Ты медленно поднимаешь веки. Круглые голубые глаза колдомедика находятся на уровне твоего носа. Ты вздыхаешь: ты так привыкла к этому вопросу, везде, везде, где бы ты ни оказалась, люди спрашивают тебя одно и то же.
— Я присутствовала девятнадцатого января в школе, когда было совершено первое нападение. А потом мы с подругой покинули Англию.
Паренек медленно пятится к двери; в его изумленном взгляде читается смесь чистого ужаса с восхищением. Ты качаешь головой, и в следующий момент он подлетает к тебе, хватая тебя под локоть, чтобы помочь подняться с кресла.
— Прочь, — выдавливаешь ты, почти засыпая, — я вполне могу ходить. Прочь…
Пьяные, веселые, вы возвращались из Большого Зала.
— Дорогая, ты забыла снять эту дурацкую шапочку, — хохочешь ты, и подбрасываешь вверх никому уже не нужный колпак выпускника.
Уже два часа как вы официально стали взрослыми независимыми людьми. За эти два часа вы успели пройтись под ручку по Большому Залу, вызвав больше сплетен, ахов и вздохов даже чем легендарный выпускной поцелуй Поттера и Грейнджер. Разница была только в том, объяснила Панси, что о них напишут в газетах, а о нас — нет.
Но вам не нужны никакие газеты — то был ваш триумф, парад победителей. Два года — Мерлин, как же медленно тянулось время! — два года вы хранили ваш роман в тайне, но теперь пришла пора утереть всем нос. Недоговорки, слухи, мучительная сдержанность на публике, игра во взаимные оскорбления, постоянная необходимость прятаться, скрываться — всё это уже в прошлом.
Вы, хохоча и обнимаясь, жали всем руки, пили шампанское, поздравляли и принимали поздравления. Потом кто-то, кажется, предложил вам глотнуть огневиски, потом ещё и ещё.
И вот, счастливые, возбужденные, разряженные в лучшие свои мантии, вы бродите из кабинета в кабинет, ища себе закуток поуютнее, пока, наконец, не оказываетесь в темной галерее на втором этаже: там как раз есть небольшая ниша.
Сложные прически, затянутые тугими поясами талии, изящный макияж — все к чертям, теперь можно вздохнуть свободно! Панси, хохоча, запускает пальцы в твою челку, плод двухчасовых парикмахерских усилий, а ты своим поцелуем стираешь с её губ темную помаду.
Вы целуетесь, бурно, бешено; какое-то дикое возбуждение не дает вам покоя. Ты чувствуешь, как рука Панси бесцеремонно сдирает с тебя атласную мантию, и понимаешь, что уже не можешь себя контролировать.
— Нас… — шепчешь ты, хватая Панси за запястья, — нас могут увидеть.
Она выразительно смотрит на тебя, и ты понимаешь, что она думает о том же: риск ещё больше распаляет тебя, адреналин играет в твоей крови.
И — могло ли быть без этого? — как раз в тот момент, когда её ловкие пальцы привычным движением расстегивали крючки на твоем бюстгальтере, в галерее послышались чьи-то шаги.
Ты испуганно смотришь на Панси, прижимая груди свою мантию, она с трудом подавляет усмешку. Панси, умоляешь ты, сделай что-нибудь, скажи, что мы сейчас уйдем, избавься от пьяного Забини, прошу тебя…
— Зачем это? — громко говорит Панси, — нам и здесь хорошо. Блез, иди лучше окуни свою башку в раковину.
Шаги затихают, и Блез довольно протягивает:
— Па-анси… Крошка Панси, кто это там с тобой? Если Драко, то скажи ему, что я уже час ищу его по всему замку. У меня ещё бутылка с собой, Драко! — кричит он.
— Что ты надрываешься? — спокойно отвечает бывшая уже староста, — подойди и скажи ему сам.
Ты замираешь; тебе не верится, что Панси сказала ЭТО. Мерлин всемогущий, да ты же почти голая, и Панси тоже не особенно одета — только что ты стянула с неё мантию и верхнюю часть вечернего костюма.
Ты сжимаешься в комочек, мечтая немедленно провалиться под землю; тем временем шаги приближаются, и вот вас обдает запахом огневиски — и у самого твоего носа из темноты выныривает тощая рожа Блеза Забини.
Ты оборачиваешься — и на несколько секунд вы оба теряете дар речи.
— Что ты застыл, как соляная статуя? — тем временем веселится Панси, — ты ведь не так давно встречался с мисс Браун. Будешь уверять, что вы незнакомы?
Блез молчит и, часто моргая, трясет головой. Судя по его лицу, он пребывает в сильнейшем замешательстве.
Ты судорожно натягиваешь мантию на плечи, стараясь укутаться как можно плотнее.
— Что-то сейчас ты не смеешься так весело, как в прошлом году, — продолжает Панси.
Нотки язвительности в её голосе почему-то напоминают Снейпа.
— …Когда ты, с присущем тебе изяществом, декламировал в этой самой галерее один из плодов её эпистолярного творчества. Или это все как-то связано с тем, что тогда зрителей было больше?
Блез смотрит на неё с совершенно нечитаемым выражением лица.
— Так послушай меня, Забини, — с усилием говорит Панси, — мы многим тебе обязаны. Если бы ты не подобрал тогда письмо, эта соня забыла бы его отправить, и мы бы не были сейчас вместе. Тебе полагается особый приз, Забини, награда заслуженному своднику, ты согласишься со мной, Лаванда?..
Прежде, чем ты успела вымолвить хоть слово, Панси притянула тебя за плечи и, тыльной стороной ладони отбросив с твоего лица волосы, впилась в твои губы жестким, требовательным поцелуем.
Мантия, что ты сжимала в руках, упала на пол одновременно с нарядом Панси, и вы остались почти обнаженными в объятьях друг друга. Она совсем уже неприлично, вопиюще, вызывающе… сексуально терзала твои губы, протискивала в твой рот язык, и ты отвечала ей, чувствуя, как её пальцы тем временем стаскивают с тебя трусики.
Судорожный вздох послышался где-то рядом, и только тогда ты вспомнила о Забини. Он, пошатнувшись, схватился за уступ в стене, его взгляд затуманился, на его лбу выступили капельки пота.
— И не думай, Блез, — усмехнулась Панси и в мгновение ока избавила тебя от последней детали твоего гардероба.
Пока несчастный парень пытался хоть как-нибудь совладать с собственными гормонами, стократно усиленными алкоголем, объятья Панси стали крепче, ты чувствовала, как она вжимается в тебя, не прерывая своего поцелуя.
Блез издал то ли всхлип, то ли стон, и вновь схватился за стену.
— Тролли и демоны, что… что вы делаете… — выдохнул он, не в силах отвести глаз от раскрывающейся перед ним картины.
К тому моменту — выпускному вечеру — вы прекрасно знали, что делаете и, главное, знали, как это делать. Вы знали, как завести друг друга быстрее всего и буквально через минуту погружались в состояние страстного, почти болезненного возбуждения.
Вжимаясь друг в друга и покачиваясь в такт быстрым, резким движениям, вы и думать забыли про свидетеля ваших ласк. Когда пальцы Панси коснулись завитков золотистых волос на твоем лобке, он совершенно потерял контроль над собой.
Он не смел приблизиться к вам ни на шаг, но и не мог отступить. Он не знал к тому моменту, как справиться со своим желанием, и потому у него все закончилось само собой.
Обессиленный, он прислонился к холодной стене галереи, не в силах сдвинуться с места, не в силах встретиться с вами взглядом, сгорая от стыда.
Пальцы Панси скользнули между твоих ног, погрузились в тебя; через несколько секунд взаимных поглаживаний, стонов, грубоватых, быстрых ласк и крепких поцелуев, вы обе кончили, почти одновременно, вцепившись друг в друга, шепча и — в сотый, нет, в тысячный раз — повторяя свое исступленное «люблю».
Доведя друг друга до сумасшедшего, яркого, сильнейшего оргазма, вы готовы были признать, что это был один из лучших моментов в вашей жизни, что вы никогда, никогда, никогда-никогда-никогда его не забудете.
— Я не помню, что я тогда сказала, — шепчешь ты в свою половинку Сквозного Стекла.
— Ты сказала «Бедный мальчик, он получил по заслугам». В отличие от тебя, он запомнил эти минуты на всю свою жизнь.
— Шутишь? — губы против твоей воли расплываются в улыбке, — я этого никогда не забуду.
— Лаванда, я, вообще-то работаю.
— Прости, — спохватившись, ты убираешь стекло, — прости.
Ты оглядываешь бесконечную очередь у кабинета врача, смотришь на белые стены, на усталые лица. И это вновь повергает тебя в сон — долгий, мутный сон без сновидений.
Ты откидываешься на спинку неудобного металлического стула и засыпаешь, мечтая хотя бы во сне вновь вернуться к тем славным временам.
— Без очереди! — громкий пронзительный крик медсестры вырвал тебя из объятий Морфея, — срочно, пропустите же!
Тебя подхватили на руки и волоком потащили в кабинет мимо изумленных испуганных людей, по дороге ты пыталась освободиться из кольца рук колдомедика, что сжимал тебя, как железными тисками.
— Зачем вы так меня тащите? — испуганно спрашиваешь ты, — со мной все в порядке, я могу ходить! Слышите, я была в очереди, тут какая-то ошибка!
— Замолчите, мисс, — обрывает тебя встревоженный голос сестры, и тебя буквально запихивают в кабинет, куда вела бесконечная очередь, — вы заснули, разве непонятно?
— Разве это плохо?
— В вашем случае — да.
Тебя усаживают в кресло, и ты чувствуешь, что снова хочешь спать. Ты моргаешь, трешь себе виски, стараешься не закрывать глаза, но воспоминания прошлых лет теплыми волнами накатывают на тебя, и ты отвлекаешься от стерильных стен, и взволнованных лиц, что тебя окружают, и думаешь только о том, как…
…Ты просыпаешься от грохота музыки. Вероятно, ты всё-таки выпила слишком много; хрустальный бокал секунду назад выскользнул из твоих пальцев и со звоном покатился по каменному полу Большого Зала.
Сияющая всему цветами радуги перетяжка «Добро пожаловать, дорогие выпускники» бешено скачет перед твоими глазами, раскачивается, дрожит — и медленно исчезает в лучах прожекторов и ослепительном свете зачарованных огней.
— Лаванда, — твой нос утыкается в грудь Панси, весьма нескромно обтянутую во что-то черное и блестящее, — ты совсем пьяна? Там народ жаждет тебя увидеть.
Ты обводишь сонным взглядом разукрашенный зал и замечаешь среди всех улыбающихся и хохочущих лиц поджатые губы Мак Гонагал и высокую темную фигуру Снейпа, с мученическим видом прислонившегося к стене; ты не можешь сдержать усмешки.
— Крошка Лав, потанцуй с нами, — слышится где-то рядом, но ты не находишь в себе сил повернуть голову.
На сцене бешено скачут задрапированные в черные лохмотья «Ведуньи». Диско грохочет в твоих ушах, истошные завывания солистки сотрясают стены, осколки «феерических фейерверков братьев Уизли» хрустят под ногами; ты заплетающимся языком просишь ещё пунша.
Прическа растрепана, макияжу точно конец, на чулках поползла стрелка. Панси отводит твою руку с новым бокалом, её влажный, горячий язык скользит по твоим губам, её колено расталкивает твои сжатые ноги, и кто-то со смехом хлопает тебя по плечу.
— Так держать, девушки, так держать!
Понимая, что Панси уже не остановить, ты машинальным движением опрокидываешь в рот ещё один бокал пунша и, подхватив её за плечи, увлекаешь за собой, за дверь, в темный коридор подальше от шума, музыки, безудержного веселья.
— Бедные преподаватели, — с некоторым раздражением замечаешь ты, пока язык Панси исследует вырез твоего платья, — как они это терпят...
— Издеваешься? — она поднимает глаза и ошалело на тебя смотрит, — они привыкли к этому. Бардак с выпускниками здесь каждый год. Вот подожди, ещё кто-нибудь Снейпа пригласит на танец…
Ты позволяешь усадить тебя на подоконник у какого-то маленького забитого окна, и Панси деловито задирает вышитый бисером подол твоего платья.
— Скажи, а обязательно было лапать меня у барной стойки? — недовольно вопрошаешь ты, — ты же знаешь, как я не люблю подобную публичность…
— Закнись, Браун, — бурчит Панси, стягивая с тебя чулки, — не мешай мне.
Ты откидываешься назад, на закрытые ставни, задираешь голову и видишь, что окно забито не до конца, что самая старая и трухлявая доска отходит, и ржавые гвозди уже наполовину выпали из оконной рамы. Праздник грохочет за прикрытой дверью.
Ты безвольно покачиваешься в такт движениям Панси, придерживая лямки своего тоненького платья, чтобы они не сползали с плеча, прохлада этого заброшенного коридора приятно освежает разгоряченную кожу…
И вдруг.
Внезапно.
— Панси… — ошеломленно выдыхаешь ты, не в силах оторвать взгляда от куска звездного неба, видневшегося из-за доски, — Мерлин всемогущий…
— Что, так хорошо? — доносится довольный голос Паркинсон откуда-то снизу.
— Панси! — в панике зовешь ты, судорожно натягивая платье, размахивая руками, опасно пошатываясь на узком подоконнике, — взгляни, взгляни!
— Ну что там ещё… — недовольно начинает она, поднимаясь с колен, и в следующее мгновенье замирает в ужасе.
Там, вдалеке, за мутным стеклом, за трухлявыми досками, в куске темного, почти черного неба зловещим призраком горит изумрудно-зеленый череп, сжимающий змею в зубах.
Вы не успеваете сделать ровным счетом ничего — ни подняться на ноги, ни натянуть чулки, ни прикрыться — через секунду школу накрывает волна сокрушительного взрыва.
Первого из пяти взрывов, что разрушили Хогвартс.
Ты засыпаешь и просыпаешься, не помня ровным счетом ничего.
Только страшный звон, и шум, и грохот — треск разрывающихся портьер, шум падающей люстры, пронзительный, скрипящий аккорд, на котором оборвалась последняя песня «Ведуний», вопли Мак Гонагал, пытавшейся вывести детей наружу; сильная рука Панси схватила тебя за волосы и рывком прижала к полу; падая, ты в кровь разбила себе лицо.
На следующий день в газетах написали, что после взрыва в Большой Зал вломились Пожиратели Смерти и добили всех, кто остался в живых. Они прошлись по Гостиным, поднимая с постелей младшекурсников, по галереям, лестницам и даже по туалетам.
Ты не видела всего этого — лежа на усыпанном блестками и бисером полу, прижав к колотящемуся сердцу ладонь Панси, глядя, как её грудь судорожно вздымается вверх и вниз, слушая выкрики заклинаний и вопли о пощаде, доносившиеся из-за двери, — ты даже не могла молиться о том, чтобы все закончилось побыстрее.
Время в тот момент как будто прервалось, секунд, минут и часов более не существовало: время остановило свой бег, и в этой страшной, опустошающей дыре, ты засыпала, обняв Панси, вытирая кровь с разбитой скулы, отбросив в сторону танцевальные туфли, нарушая звенящую тишину своим тяжелым, прерывистым дыханием.
Круглые офисные часы в хромированном циферблате деликатным позвякиванием отметили два часа.
Ты вяло ковыряешься в своей тарелке. Сэндвич. Салат. Сок.
— Я сейчас убью тебя, Браун.
Отодвинув в сторону свою тарелку, Панси сверлит тебя взглядом по ту сторону необъятной тарелки рукколы с помидорами-черри.
— Когда… — ты медленно поднимаешь глаза, — когда у тебя заканчивается перерыв?
— Через полчаса, — с раздражением говорит Панси, — зачем ты вообще приперлась ко мне сюда? Чтобы сидеть и молчать, да?
Ты по-прежнему сидишь и молчишь. Она завелась ни на шутку: в такие моменты лучше вообще ничего не говорить.
— Зачем мне эта пытка? — Панси окончательно выходит из себя, — зачем ты приходишь сюда и смотришь на меня так, зачем? Я звоню твоему врачу, я разговариваю с этой чертовой клиникой, но я не слышу ни единого слова от тебя, Лаванда, ни одного слова! Я каждый день сижу и смотрю на тебя за ленчем, ты срываешь меня с работы, но ничего не говоришь!
— Ты можешь уйти, — тихо отвечаешь ты, — тогда мы встретимся вечером.
— Знаешь что, милая? — со злостью заявляет Панси, — я уйду. У меня нет времени на глупую пантомиму. Или скажешь мне, что с тобой происходит, или я действительно уйду. Потому что сама я не могу добиться того, чтобы мне изложили конфиденциальную информацию.
Ты молча отодвигаешь тарелку и осторожно берешь её пальцы в свою ладонь. Ты гладишь их, медленно поднимая взгляд — ты видишь испуганные, встревоженные глаза неожиданно притихшей Панси.
— Сегодняшним утром мы вспоминали всю нашу историю, с начала до конца, помнишь?
Она молча смотрит на тебя; в её черных глазах ты видишь отражение блестящего циферблата.
— Мы можем сделать это ещё шестьдесят раз.
Ещё шестьдесят дождливых ночей на Манхэттене. Шестьдесят завтраков, обедов и ужинов; шестьдесят хмурых рассветов в её объятьях.
Шестьдесят раз. Секундная стрелка на офисных часах, дрогнув, перескочила на деление.
— Два месяца? — спрашивает Панси, сжав вилку с такой силой, что она изгибается змейкой, — врач сказал — два месяца?
— Да… Разве это мало?
Вспомни, говоришь ты, вспомни всё, что мы прошли. Тряска в поезде. Прощание со школой, пустой перрон, гудящие пароходы. Самолет, похожий на огромную серебряную птицу.
Наша маленькая квартира. Шкафы, полные изящнейшей обуви, тонких коктейльных платьев из шелка и золотистой парчи, шляпки, украшенные перьями и тюлем, кружевное белье, парадные атласные мантии…
Вспомни, сколько раз — о, Мерлин, бесчисленное количество раз — я засыпала, уткнувшись в сгиб твоей руки, и просыпалась посреди ночи с твоим именем на губах.
— Ты мне снилась, — говоришь ты, держа за руку ошеломленную Панси, — всё это время, даже когда я сама этого не осознавала. Мне снилась ты.
Ты не понимаешь, как это происходит, но чувствуешь, что веки вновь наливаются привычной тяжестью, глаза слипаются, а пальцы Панси выскальзывают из твоей ослабевшей ладони. Ты засыпаешь, сидя за столом в этом банке, одном из скучнейших мест магического Нью-йорка; ты сама не замечаешь, как вокруг тебя толпятся люди, все больше отстраняя вас с Панси друг от друга.
Ты спишь, но этот сон не похож на твои жуткие обморочные провалы, это счастливый, радостный сон; это сон спокойный.
Ты спишь и знаешь, что время ещё есть, а значит, есть и солнце среди этих свинцовых туч, и любовь, и надежда. Облака расходятся, небо становится светлое и чистое, похожее на перевернутую раковину.