Потолок нависает над комнатой, словно в диком кошмаре клаустрофоба, и обманчивой лазейкой светлеет узкая полоска окна. Хочется дотянуться, но нельзя разорвать спёртый осенний воздух — давит на кожу, словно тяжёлая масса воды, вязкой, как зыбучие пески. Вокруг всего тела — скользкий шёлк, густой и удушливый, словно мёд первой пробы.
На кровати мечется черноволосый юноша.
В его сне слышен рёв разъярённой толпы.
В его сне по улице с воплями гонят одиннадцатилетнего мальчика.
В его сне асфальт раскалён настолько, что от него идёт пар.
По вискам стекают капельки пота.
Во сне он бежит по дороге, усеянной битым стеклом.
Во сне на него напирает рёв толпы и грохот воздуха.
Разве грохот может мешать двигатьсяк?
Шум мучительно рвёт барабанные перепонки.
Его грудная клетка судорожно вздымается.
Сквозь давящий рокот он продолжает бежать.
Хочется развести в стороны руки, но нет сил, они взлетают, словно бесконечный маятник, и ему кажется, что если он перестанет взмахивать ими, то непременно покатится по наждачному асфальту.
Во сне давит рокот и сжатый кислород — аллегория.
Дома мелькают однообразно, а сзади тянутся руки — море рук, словно бесконечно замерший в объятии лес, и он продолжает бежать, задыхаясь, пока не кончится дорога — но там, вне сна, он знает, что она не кончится никогда.
Рёв толпы превращается в стон, многоголосый и несмолкающий, могильный, словно вой ветра в трубах, и приходится судорожно зажмурить глаза, иначе он свалит с ног. Шум оглушает, и в то же время не различить ни слова, но, если прислушаться, из сплошного потока звуковых волн можно с мясом вырвать…
Осколок впивается в ногу, и юноша рывком садится на кровати.
— Чучело, — вскриком срывается с его пересохших губ.
* * *
Осень каждый воспринимает по-разному. Листья, ороговелые, словно однокрылые бабочки, планируют неумело на жухлую землю. И деревья выглядят как-то нелепо, полураздетые, будто старые манекены, безнадёжно тянущие руки куда-то за витрину дрожащего воздуха — тоже осеннего, суховатого, перебродившего, словно вино на донышке бокала. Застынет в раздумье, и вдруг всплеснётся с ветром в судорожном вздохе, пытаясь взметнуть ветви деревьев-манекенов. Всё взаимосвязано, взаимонужно даже, и в то же время странно разделено, разбросано, обескуражено замерло, вытягиваясь навстречу золотому плащу осени. Хочется нырнуть в этот парадоксальный водоворот с головой, накрыться им, спрятаться там, словно за детским одеялом, наивно веря, что так можно сбежать от всех дневных проблем.
Потому что иногда нас охватывает ужас.
Иногда нам становится страшно.
Иногда хочется дико взвыть от волны липкого ужаса, накрывающего с головой.
Иногда где-то глубоко в нервной системе поднимает голову звериный страх.
Иногда дрожь сильна настолько, что не сделать и шага.
Иногда едкий ужас вызывает удушье.
Иногда страх лишает воли.
Иногда… Иногда….
Но сильнее всего ночью.
Потому что мы боимся.
Боимся темноты.
Этого не изменить, как не изменить первобытных инстинктов, спрятанных в нервах спинного мозга.
И это страшно.
Потому что неизменность пугает.
Пугает то, что нам неподвластно.
Пугает то, чего мы не понимаем.
Пугает то, о чём мы не знаем.
Чего не ожидаем.
Это заставляет нас рыдать ночью в подушку.
Это заставляет нас сдирать кожу на ладонях.
Это заставляет нас в отчаянии рвать волосы.
Это заставляет нас стискивать руки, чтобы отрезвить себя.
И мы осознаём это.
И это страшно.
* * *
Коридор строго размечен на квадраты полосками света. Вырывающиеся из окон, скользящие по каменным плитам солнечные ограничители — замок полон светом, как подсолнечным маслом. Ветер гоняет пыль в лучах — впрочем, это почти не заметно за завесой солнца — блики снуют туда-сюда, словно заправские шпионы, выселяя тьму на задворки чуланов.
«Дневной Дозор», — пошутил бы Гарри Поттер, если бы у него остались силы на шутки.
Сил нет не потому, что он идёт с изматывающей тренировки по квиддичу.
Не потому, что одежда насквозь пропитана кровью и потом.
Не потому, что каждое движение раздирает его на части.
Не потому, что на изматывающей жаре ему нельзя было снять форму.
Не потому, что там, под атласной мантией, открылись раны.
Он к этому привык. Привык к боли. По крайней мере, физической. Но раны открывались глубже.
Намного глубже…
Коридор пуст, как пуст обмелевший колодец, за исключением того, что везде, везде, куда бы ни ткнулся взгляд — беснуется свет. Это одновременно успокаивает и тревожит — успокаивает, потому что мы гораздо более спокойны, когда видим, и это не то же самое, что видеть обтёсанные камни, или разномастные гобелены, или трещины на угловых балках. Мы спокойны, когда знаем, что если повернёмся, то увидим, и то, что готовится к прыжку в темноте, не успеет, не сумеет спрятаться. Свет выявляет, вытаскивает за хвост все ужасы, которые вынуждают нас судорожно кутаться в одеяло, потому что мы не видим. Мы не можем увидеть их. Потому что в темноте нас некому защитить.
Но тревога всё равно была — Гарри, в принципе, привык, что она всегда с ним существует — или внутри него, так будет, пожалуй, вернее. Она была, как железный колокольчик, к которому протянут нерв, реагирующий на определённый вид рефлекса. Сейчас тревога спала — или дремала, время от времени косясь птичьим взглядом на его сны и как бы спрашивая этим: Ну, что, ты боишься, Гарри? Тебе страшно, Гарри? Ты дрожишь от ужаса? Ты трясёшься от бессилия?
Или от чего-то ещё?
Нет, конечно, тревога была, но не от бессилия. Она была оттого, что всё это — ложь, что свет не защищает, что он обманывает, что он только даёт глупую, глупую надежду и тут же исчезает во мраке ночи. Тревога сковывала оттого, что скоро последний луч растворится в душном воздухе, забьётся в углы, а его заменят жалкие суррогаты-факелы. Они не спасают. Их свет не спасает, а тот, что может спасти, так же ненадёжен, потому что не вечен. Он сохраняет его днём, он даёт время закрыться ранам — но только слегка, иначе почему все ужасы происходят с ним ночью?
Ты знаешь, почему.
Он знает этот голос, знает также, кому он принадлежит.
Прости меня, Гарри. Меня нет рядом. Я не могу защитить тебя. Тебе придётся самому защищать себя…
Он иногда слышит его во сне. Наверное, это нормально — слышать голос человека, тоска по которому так сильна, что её может заглушить только боль от осознания того, что он никогда не вернётся. Он иногда видит его во сне — и утром благодарит Бога за то, что не помнит, что ему снилось.
Но гораздо чаще ему снится другой сон.
Сон длинной в заезженную киноленту.
Кошмар, который не оставляет его наяву.
Цвета в нём смазаны — он помнит это так ярко, что может представить себе эту картинку с закрытыми глазами.
Он помнит больше звуков, чем слов и слов, чем жестов.
Поиграем, Чучело?
Он помнит — там, во сне, воздух напирает так, что в нервном центре оживает давно забытая клаустрофобия, хотя вокруг ни единой стены — только ощущение, словно тебя сжимают между двумя плитами из сжатого кислорода, и дорога, бесконечная дорога впереди.
Ты будешь Чучелом, Поттер.
Он помнит тупую боль в мышцах, настолько реальную, что кажется, будто подкашиваются ноги.
Он помнит лёгкое дуновение ветерка — могильный выдох гнилого склепа.
Он помнит — и это почти так же невыносимо, как и то, что происходит с ним каждый вечер.
Я не смогу больше защищать тебя…
«Ты не смог защитить меня, даже когда был жив. Как ты можешь извиняться теперь, когда ты умер?»
Боль пронизывает всё его тело — там, где влажные от пота волосы скрывают бордовые синяки на шее, там, где квиддичная мантия запахнута так плотно, что нельзя разглядеть алых ручейков запёкшейся крови, и, конечно, там, где что-то болезненно тянет и ноет при каждом движении, заставляя его идти так прямо, будто к спине привязан крест.
Боль сидит ещё глубже — настолько глубоко, что нет никакой надежды, что он сможет её оттуда вытравить.
Но в нём жива гордость — и он терпит всё молча.
Но в нём жива слабость — и он не может защищаться.
Но в нём жива память — и с этим ему не справиться.
Гарри идёт по коридору — и видит, что свет тихо вытекает из всех щелей замка.
Он знает, что за ним идут ещё несколько человек.
Он знает, зачем они идут за ним, и знает, чего они хотят.
Он знает — и это знание так же мучительно, как и то, что ему не сбежать.
«Сириус, Сириус, почему ты оставил меня?»
* * *
Воспоминания.
Они могут спасать.
Они могут заживлять раны.
Они могут успокаивать.
Умиротворять.
Давать надежду.
Убивать её.
Уничтожать.
Сжигать.
Ломать.
Раздирать изнутри.
Съедать заживо.
Как бы мы их ни воспринимали...
Что бы мы ни делали...
Как бы ни прятались...
Иногда воспоминания — это единственное, что остаётся. И иногда их слишком мало.
А иногда — слишком много.
* * *
— Чучело! — руки свёрнуты, стиснуты, скручены в железный замок; пальцы в волосах грубо заламливают голову, бёдра трутся о щёку, вызывая волну тошнотворного ужаса. От похотливого блеска в глазах мутит, от чужих рук на теле лихорадит.
— По-оттер, маленькая шлюшка…
Руки грубо дёргают голову вверх — укус. Сжимают бёдра — синяк. Врезаются в спину — царапины. Под ногтями проступает кровь, под кожей содрогаются нервы. Саднят незажившие раны, рыдает бессильная душа.
— Шлюха...
Нет...
— Чучело...
Не надо…
Паника.
Чучело.
Истерика.
Чучело.
Чучело.
Чучело.
Руки судорожно шарят по застёжке ремня. Тошнота подкатывает к горлу, клокочет где-то в гортани, вызывая привкус желчи во рту. Отвратительное хлюпанье и чмоканье пополам с отвращением и ужасом. Звук расстегивающейся ширинки.
Пожалуйста, Господи, пусть это закончится, я не вынесу больше, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…
— Ступефай!
Провиденье.
— Какого...
— Ступефай!
Истерика.
— Ступефай! Ступефай! Ступефай!
Чудно, в голове шумит и почему-то совершенно не держат ноги... Может, потому что тело такое тёплое и такое тяжёлое, а пол такой холодный... Кто болен? Он болен? Ничего подобного, вот только знобит немного и в глазах всё плывёт... Но кто?...
— Поттер... — Пощёчина. Всхлип. — Поттер! — Пощёчина. Смех. — Ради всего святого, Поттер, что с тобой?
— Ты... О Боже, ты... Ты!!!
— Я знаю, что я, это я, Поттер, спасибо. Но что ты... они... вы... Они?!
Драко Малфой сидит в больничном крыле и смотрит на Гарри Поттера.
На Поттера — своего врага, на Поттера — своего соперника, на Поттера — вечную занозу, Поттера — заносчивого гордеца; на Гарри — его навязчивую идею, на Гарри — его ночной сон, на Гарри — его забытый призрак, на Гарри, на Гарри, на Гарри...
Пресвятые гриффиндорцы... Руки сжимаются в кулаки.
— Вы. — голос МакГонагалл настолько холоден, что от него ноют пломбы в зубах. — Вы.
Трое гриффиндорцев стоят, низко опустив головы, но Драко, сидящий у изголовья кровати Гарри, может видеть в их глазах только одно чувство — страх. Мадам Помфри хлопочет над Поттером, два профессора и директор пришли в Больничное крыло, куда гриффиндорцев доставили после малфоевских Ступефаев. Дамблдор непривычно холоден, МакГонагалл разгневана, Снейп смотрит с нескрываемым отвращением.
— Гриффиндорцы, — МакГонагалл словно заколачивает гвозди. — Друзья. Как вы могли? Как посмели? За что? Что он вам седлал?
— А почему всегда он? — Уизли поднимает голову. — Почему он? Всегда сильный, всегда смелый... — По лицу блуждает дикая улбыка. — Герой, который никогда не отступает. — Быстрый взгляд на кровать — злоба и зависть. — Он тоже должен уметь бояться. Его нужно тоже научить бояться...
— Довольно! — резкий окрик. Дамблдор. — Если вы так считаете, то, поверьте мне, я научу вас бояться. — Взгляд директора стал страшным. — Пойдёмте со мной.
Драко догадывается, что сделал директор. Боггарт — удивительно слабое существо и в то же время удивительно сильное — если с собой нету палочки. Если ты беззащитен перед своим страхом.