Солнечный свет заливает террасу, причудливо дробясь среди барельефов. Я
сажусь в легкое плетеное кресло и устало прикрываю глаза, как и всегда,
когда выдается редкая свободная минута. С утра здесь успели побывать
главы флорентийских торговых цехов, представители гильдий оружейников и
ювелиров Монтериггьони, несколько крестьян из наших окрестностей, а
также скульпторы и живописцы с учениками. Уделить внимание надо было
каждому – Монтериггьони не может соперничать с мощью Флоренции и
Венеции, и процветать мы можем, только искусно лавируя среди различных
торговых и военных партнеров. Я улыбаюсь этой мысли. Когда-то это не
было для меня настолько очевидным.
Одна мысль потянула за собой другую, о событиях более чем
двадцатилетней давности. Моя улыбка сразу гаснет, когда я вспоминаю,
что заставило меня остаться здесь и примерить роль хозяйки поместья. Я
должна была составить удачную партию с тем, кого выберет семья,
нарожать мужу детей, которым бы радовались стареющие родители, жить и
быть счастливой. Могла я подумать, что моя жизнь может измениться в
одночасье?
Прошло уже столько лет, но я снова и снова мысленно возвращаюсь в те
дни, хотя память и мало сохранила из них, только отдельные бессвязные
обрывки. Я горько улыбаюсь, вспоминая, как до последнего надеялась, что
отца и братьев вот-вот выпустят из тюрьмы и окажется, что это все –
ужасная ошибка. И я помню, что не поверила, не хотела поверить брату,
который принес страшную весть – но взглянула на него, на его побелевшее
лицо, судорожно стиснутые кулаки, глаза, из которых ушла свойственная
прежнему Эцио беззаботность, и поняла, что он говорит правду. Правду,
которую не изменить: отца и братьев, Федерико и Петруччо, больше нет.
Дальнейшее я помню смутно: голос Эцио, пробивающийся ко мне через стену
горя… Брат умолял меня держаться – если не ради себя, то хотя бы ради
матери. Она пережила известие о казни мужа и детей еще хуже – ничего не
видела и не слышала, полностью уйдя в себя. Что удержало тогда от
безумия меня, не знаю. Может быть, только мысль о том, что я должна
держаться – ради матери и последнего брата. Тогда я совсем не думала,
замкнувшись на собственном горе, каково пришлось ему, и лишь со
временем я поняла, насколько ему было тяжелей. Я хотя бы не видела, как
погибли отец и братья, а Эцио видел их казнь, и не смог ничего сделать.
На его плечи легла ответственность за младшую сестру и мать, и он не
мог позволить горю овладеть им, не мог оплакать их.
Я почти не помню, как мы добрались сюда, в Монтериггьони… кто-то напал
на нас по дороге, но мне было все равно. Я равнодушно смотрела на людей
с оружием, которые приближались к нам с матерью, и также равнодушно
восприняла и наше спасение, когда появился наш дядя, Марио Аудиторе.
От грустных воспоминаний меня отвлекает негромкое покашливание. Я
открываю глаза и вижу архитектора, которого прислали к нам несколько
дней назад Медичи, с которыми Аудиторе были в давней дружбе. Хоть и
изгнанные из Флоренции, они все еще сохраняли свое влияние и
по-прежнему оказывали покровительство людям искусства и науки.
Архитектор склоняется передо мной:
— Простите, госпожа, что побеспокоил вас, но дело не терпит
отлагательства. Гильдия каменщиков, занятая постройкой новой башни и
Северных ворот, только что прислала своих представителей. Они
утверждают, что город слишком мало платит им за работу, и угрожают
забастовкой. Они настаивают, чтобы вы их приняли.
Что ж, хватит ворошить прошлое – настоящее снова требует моего
внимания. Я мысленно перебираю все дела на сегодня, и, помедлив пару
секунд, отвечаю архитектору:
— Хорошо, передай им, что я готова принять их в пятом часу.
Он снова молча склоняется и уходит. Откуда-то издалека я слышу выкрики
– должно быть, свободные каменщики не желают ждать до назначенного
времени. Но подождать им все же придется – до пятого часа я должна
разобраться с массой амбарных книг.
Этот день, как и многие другие, начался для меня еще затемно, а сделать
надо еще так много… Заниматься скучными, но совершенно необходимыми
расчетами не хочется, и я уступаю собственной слабости, разрешив себе
еще несколько минут не вставать. Наверное, сегодня мне придется сидеть
со счетными книгами допоздна.
Я рассматриваю вымощенную мрамором террасу, барельефы и мозаику на
стенах, а перед глазами встают воспоминания о том, каким здесь все
было: вместо мрамора – несколько каменных плит, заросших травой; ни
барельефов, ни мозаики – голые стены, а часть окон наглухо заколочена.
Когда я выплакала все слезы и смогла, наконец, воспринимать
происходящее, я страшно рассердилась на Эцио. Вместо того, чтобы уехать
дальше, в Испанию, или куда-то еще, брат решил остаться в
Монтериггьони, и мне пришлось засесть за счетные книги. Как я
ненавидела их, ненавидела то, что приходилось управлять поместьем – но
отказаться я не могла, ведь мне все равно больше нечем было заниматься.
Вникнув в записи, я пришла в ужас. Дядя Марио не очень-то следил за
виллой, и совершенно запустил Монтериггьони. Только чудом мы еще не
разорились. На то, чтобы все привести в порядок, требовались немалые
деньги, а я понятия не имела, где их взять: вилла практически не давала
дохода, и мне приходилось прилагать огромные усилия, чтобы сводить
концы с концами.
Мне казалось, что ни брата, ни дядю это не волновало – они как будто
забыли и обо мне, и о Монтериггьони, лишь изредка появляясь в городе,
чтобы потом снова отправиться по своим таинственным делам. Я то злилась
на них, бросивших на меня огромное, запущенное хозяйство, то на себя –
за то, что никак не могла улучшить дела настолько, чтобы вилла стала
приносить доход.
Но старший брат вовсе не забыл обо мне. Однажды, когда я сидела за
расчетами, Эцио неожиданно объявился с огромной суммой денег – их было
больше, чем поместье приносило тогда за год. Я хотела спросить, откуда
он столько взял, но слова сами застряли у меня в горле, когда я
пригляделась к нему повнимательнее. Он сильно осунулся, одежда была в
пыли и пятнах крови – непонятно, его, или чужой, а сам он еле держался
на ногах и рухнул, едва дойдя до кровати. Дяди не было в городе, и я
позвала нашего старого семейного врача.
В те дни мы не могли позволить себе держать много прислуги, и мне
пришлось самой помогать ему, когда он лечил брата. За короткий период у
Эцио появился почти десяток новых шрамов, а одна рана на плече была
совсем свежей. Ее наскоро перевязали, но это не слишком помогло – брат
потерял много крови, пока доехал до нас. Несколько дней он пролежал в
беспамятстве, а я с ума сходила от беспокойства – лишь с большим трудом
мне удалось последовать его примеру, и заняться делом, отложив чувства
в сторону. Деньги, добытые с таким трудом, не должны были пропасть зря
– я все вложила в обновление Монтериггьони. Это было уже лучше, чем
прежде, но для полного восстановления их нужно было еще очень и очень
много. Эцио тем временем встал на ноги, и уехал, как только смог
держаться в седле.
С тех пор так и повелось. Он появлялся всегда неожиданно, с новыми
шрамами, очень часто – полумертвый от ранений, в пробитых доспехах, с
затупившимся клинком, и приносил огромные суммы, которые я вкладывала в
наше поместье. Я догадывалась, но не хотела признаваться себе самой –
где и как брат достает эти деньги. Иногда он не приезжал, а присылал
картины из различных городов. Я вполне доверяла его художественному
чутью: в той, прежней жизни, Эцио Аудиторе неплохо разбирался в
живописи, и даже рисовал сам.
Эцио знали и любили в Монтериггьони. Его помнили, когда он приезжал
сюда еще мальчиком, а теперь он помогал городу возродиться. Аудиторе и
раньше пользовались уважением в Монтериггьони, которым управляли, но
Эцио не просто уважали – его любили. Горожане сквозь пальцы смотрели на
странности молодого Аудиторе: первые несколько дней после приезда в
город его часто видели на крышах, а не на улицах, и к тому же, он
выходил в город только по ночам. Владельцы нескольких лавок, куда он
постоянно заходил, знали это, и когда Эцио приезжал, держали лавки
открытыми и ночью – для него.
Для людей все это было лишь чудачествами молодого господина Эцио
Аудиторе, которые проходили через несколько дней после его приезда в
город. Но я догадывалась, чем вызваны эти чудачества. Я видела, что
брат всегда настороже, что он спит с оружием под рукой. Только через
несколько дней он переставал все время оглядываться, привыкал ходить по
улицам, а не по крышам, и выходить в город днем, а не ночью. Только
здесь Эцио мог почувствовать себя в безопасности, отдыхать и залечивать
раны. Наш старый врач только головой качал – он потерял счет, сколько
раз ставил Эцио на ноги.
Преследования со стороны врагов, которые когда-то погубили нашу семью,
и хотели добраться и до него, не давали брату передышки. Иногда он
приезжал, истекая кровью, и практически падал нам на руки без сознания,
а иногда наспех залеченные ранения успевали загноиться, и нашему врачу
приходилось вскрывать раны, вычищать, и заново зашивать и перевязывать
их.
Лишь слепой и глухой не понял бы, чем занимается мой брат, но я
запрещала себе это знать. Так будет спокойнее и мне, и ему, говорила я
себе.
Дела выправились нескоро, и я часто винила себя в том, что не могу
ничего предложить брату, который так много сделал для всех нас. Он
отдавал все, что мог, мало что оставляя себе, и я с болью смотрела на
его видавший виды плащ, на одни и те же старые доспехи, залатанные
много раз, и клинок, подаренный еще дядей.
Но усилия Эцио не прошли даром – постепенно вилла начала приносить
немалый доход. Тогда появились и барельефы, и мрамор, и мозаика, а я
наконец-то смогла чем-то помочь брату в его делах – теперь он мог
позволить себе лучшее оружие, доспехи, одежду, все, что хотел.
Из нахлынувших воспоминаний меня выдергивает звук осторожных шагов на
террасе. Я торопливо встаю, ругая себя за то, что позволила себе
расслабиться, и поспешно стираю выступившие слезы: прошлое держит меня
слишком крепко, и я думаю, некоторые раны никогда не заживут. Но к чему
бередить раны у других? Я улыбаюсь сквозь слезы и поворачиваюсь на
звук, зная, что услышу такое хорошо знакомое и родное, как и каждый раз
при нашей встрече:
— Привет, Клаудия.
Как правильно? (не обязательно)