Есть такие художники, которые предпочитают поступиться художественным ради высказывания. Политического ли, философского ли, а может просто сиюминутно-бытового. Что-то им такое очень остро требуется сказать, что кино на выходе норовит перерасти в кич и агитку.
Есть другие художники, для которых искусство — первично в такой высшей степени, что зритель вообще перестаёт понимать, что происходит на экране, ибо очевидных хотя бы для автора целей и смыслов у происходящего просто нет. Красота в чистом виде, переходящая в самолюбование.
Но есть и художники, не то которых в детстве слишком много били по рукам за излишнее самолюбование, не то которые столько уж раз обжигались на молоке, что теперь любой авторский голос громче шёпота почитают за повод досадливо поморщиться. Такие художники очень удобны — права не качают, снимают что угодно и со знаком качества, с любовью работают на площадке, а любые пожелания продюсеров записывают в специальную книжечку.
Такой режиссёр нынче Владимир Хотиненко. Ему можно доверить всё — самую ужасную трагедию, самый безумный фарс — снимет всё так, что хоть из титров убирай — тишайший, но незаменимый человек, который мухи не обидит, и даже проклятых фашистов снимет так, что добрейшие же люди, хоть и фашисты.
Эта хотиненковская манера при всём её удобстве для продюсера плоха тем, что в итоге именно этому автору доверяют то, что в умелых руках могло бы превратиться в бомбу, а не хочется. Потому что продюсерам нужны деньги, а не проблемы. Так уже было с теми же «72 метрами», снятыми по михалковскому патентованному рецепту глубокого погружения. Могло получиться громкое, пронзительное высказывание про гибель «Курска», получился красивый пшик. Зато с гарантией красивый. А пшики у нас разве кого-то беспокоят?
«Поп» тоже, при всём своём долгострое и зоопарке разносторонне заинтересованных «смотрящих» точно так же мог стать бомбой, точно так же по причине фамилии в титрах — не стал.
Пока зритель слушает диалог с мухой, диалог с деревенским евреем и даже недолгий диалог с красноармейцем, он видит одни голые образы и наслаждается, но стоит этим образам как-то начать взаимодействовать, в особенности — с реалиями подступившей из ниоткуда войны, тут же начинает выясняться, что режиссёр Хотитенко по заведённой привычке говорит по сценарию «а», но тут же уводит камеру в сторону, чтобы не дай бог что-нибудь не заострить, чтобы не дай бог не стать хоть на какую-то позицию. Чтобы не сказать «бэ».
Доходит до смешного — даже абсолютно бесспорные позиции вроде расстрела девушки, тех же немцев или сцен с полицаями, которые испокон веков с завязанными глазами умеют снимать и монтировать на любом «Партизанфильме», у Хотиненко тут же превращаются в тялигентские метания с перебивками про дохлую корову. Осталось где-нибудь вставить про «тварь ли я дрожащая», хотя у Достоевского старушку всё-таки эффектно топором, у Хотиненко же эта сцена выглядела бы так: студент подходит к бабушке, кланяется, ЗТМ, осеняя себя крестным знамением, студент в косоворотке уходит на профсоюзное собрание.
Говоря «а», автор так упорствует в неупотреблении согласной «бэ», что в итоге весь его кинотекст начинает состоять из букв «а» с неизменной интонацией блаженного, такой, знаете, пасторальный альманах без связок между сценами. Какие немцы, какие красные, тут что ни полицай — то жертва обстоятельств и кающийся грешник, что ни нквдшник — то герой войны, а что ни немец — то непременно православный и вообще мятущийся царский офицер. Так что когда в финале полёт голубей сопровождает «Бони М», в зале начинает гулять уже просто откровенный смех.
Потому что это никакая не военная драма о разрывающемся меж трёх огней священнике, а вполне типовая деревенская видовая история о жизни деревенских батюшек, с курями, детьми по лавкам и поездками на велосипеде по району. А партизаны, комиссары, пленные, немцы, полицаи и прочие сюжетные чудеса — ну так на то они и чудеса.